– Минуточку, – воскликнула профессор Элишева Порат-Смир-новски, – уважаемые господа, вы слышите куда этот молодой человек клонит? Я говорила вам, что тут у нас происходит фронтальное столкновение. Сердце мое чуяло и знало, что чуяло. Извините меня, господин Бен-Цион, за то, что я вас перебила. Вы можете продолжать. Я лишь прошу, чтобы все было записано в протокол слово в слово. Пожалуйста, продолжайте господин Бен-Цион.
– Пожалуйста, – сказал Ури, – я буду говорить медленно-медленно, чтобы все было записано. Итак, я сказал о провале всего сионизма. Что я имел в виду? Я имел в виду, что в Одессе, Катовицах или в Базеле сидели умные евреи и думали, что следует наконец сделать что-то хорошее для народа Израиля. Невозможно, чтобы он продолжал жить в галуте, в несчастье, униженный и преследуемый. Обратите внимание на то, как он выглядит: бледный, незагорелый, сутулый, худой, занимается всяческим сутенерством и сватовством, все его пинают и плюют на него. И ведь несправедливо, ибо, посмотрите, какой это чудесный народ: у него ведь есть профессор Эйнштейн…
– Профессор Эйнштейн жил на сорок лет позже. – Не выдержал профессор Линденбаум и кинул реплику с места.
– Хорошо, не профессор Эйнштейн, так РАМБАМ, – согласился Ури. – РАМБАМ, насколько я знаю, был до конференции в Катовицах. Итак, среди евреев множество гениев, и просто талантов, и Ротшильдов, и виленских гаонов, и всяческие скрипачи и пианисты. Потому несправедливо, что народ этот так унижают и позорят. Колесо судьбы следует повернуть обратно. Берем телегу Истории и тянем вожжи сильно-сильно, пока кони не сделают поворот на сто восемьдесят градусов. В автомобиле это называют задним ходом, и если назад, так до конца. Если до сих пор мы были бледными, теперь будем загорелыми, как бедуины, если до сих пор были сутулыми, теперь будем ходить с распрямленной спиной, да так, что с трудом сохраним равновесие, чтобы не оступиться и не упасть назад. Если до сих пор мы были паразитами, теперь будет у нас такая продуктивность, что Стаханов покажется ничтожным в сравнении с нами. И если до сих пор мы вынуждены были чуть обманывать, быть хитроватыми, то теперь будем такими праведниками, что только в одном единственном месте в мире можно будет найти таких – в раю. Среди живых даже не пытайтесь искать таких праведников. Другими словами: в Катовицах и Базеле решили убить всех евреев, ибо рай в мире ином, истинном, как вам известно. Только там, а не на земле.
И вот сейчас я подхожу к самому главному. На общественность эту, которую зовут сионистами или жителями государства Израиль, возложили тяжесть, которую большинство выдержать не может. Невозможно, чтобы весь народ стал жителями рая, праведниками и святыми. Нет такого в мире. Мы всего лишь кровь и плоть. Следует оставить хотя бы небольшую трещинку для малых грехов. Если такую трещинку не оставляют, давление становится таким невероятным, что происходит взрыв. Даже в колесах машин есть небольшой клапан, да и в любой паровой машине. При высоком давлении клапан открывается, и выпускает немного воздуха. Не страшно. Но вы, господа, не оставили никакой трещинки, никакого клапана. Требования ваши тотальны: светоч другим народам, ибо из Сиона вышла Тора, кибуцы должны быть примером всем социалистам и коммунистам в мире; в институте Вейцмана вот-вот докажут, что можно производить нефть из апельсинов, ибо если мы не создадим какое-то сногсшибательное изобретение, означает, что мы потерпели сокрушительную неудачу. И каждый гражданин Израиля должен быть этаким маленьким Моше-рабейну. Или хотя бы сыном пророков. Господа, от этого дела у нас будут лишь одни беды. Человек – это девяносто процентов воды, а остальное – органические вещества, распадающиеся на минералы и металлы, дайте ему жить по законам, которые его сотворили. Не нагружайте на эту скотину больше, чем она может выдержать, если не хотите, чтобы она подохла или начала буянить. И я говорю вам, что она начнет буянить. Вместо праведников будет у нас государство, полное малых нарушителей закона, затем нарушителей больших, и в конце концов настоящих преступников. Почему я говорю обо всем этом? Где здесь связь с тем, во имя чего меня сюда пригласили? Итак, связь проще простой: не давите. Начните сейчас же вырабатывать закон в университетах, согласно которому каждый студент, который вынужден был идти в армию посредине учебного года, получит некие льготы на экзаменах, и пусть возьмут в счет ту жертву, которую он вынужден принести.
И если вы, профессора, сделаете так, с вас возьмут пример и правительство, и Кнессет. И когда они займутся новым законодательством, вспомнят, что мы достаточно загорели, выпрямились и притворялись праведниками и святыми. Сейчас пришло время быть немного просто людьми. С этого места я предостерегаю и говорю: если пойдете головой напролом, в стену, если будете притворяться, что народ Израиля предназначен для судьбы, какую ни один народ не сумел осуществить, то все это наше дело распадется. Я даже могу расслышать скрежеты и скрипы перед падением лавины. Я кончил.
Председатель профессор Порат-Смирновски спросила членов педагогического совета, желает ли кто-либо из них что-то сказать, но они молчали и только пожимали плечами.
– Господа, – пыталась она растормошить их, – считаете ли вы, что мы не должны были приглашать господина Бен-Циона на заседание?
– Этого я не говорил, – взял профессор Бар-Цион на себя миссию ответить. – Я не готов сказать, что меня убедили в чем-то, и не полагаю, не дай Бог, что следует рекомендовать профессору Линденбауму отменить свое решение. Но думаю, мы правильно сделали, что выслушали этого молодого человека. Если мы и не нашли в его словах ничего нового в теории логики, я уверен, что извлекли из его слов весьма не радостные вещи, касающиеся молодого поколения, если вообще господин Бен-Цион его представляет. Я не отрицаю, что некоторые из его замечаний не лишены определенной остроты. И искренности, я бы сказал. Может, искренности нелицеприятной. Или, скажем, нелицеприятной правды. Но он указал на вещи, от которых невозможно отмахнуться.
Этого Ури и ожидал. Тон примирения и даже как бы скрытой похвалы не пробудили в Ури ничего, кроме желания использовать возможность вцепиться в горла присутствующих с большей силой.
– Странно, – сказал Ури и скривил губы в улыбке, – странное дело, что надо было вам ждать моего мнения, чтобы услышать нелицеприятную правду. Естественно было бы, что вы обнаружите ее раньше. Вы – учителя, а я лишь ученик. Или тут все поменялось? И еще, касаясь вопроса, представляю я или не представляю молодое поколение. Странный вопрос. Кто же представляет молодое поколение? Вы?
– Всё! Достаточно для нас, господин Бен-Цион, – сказала профессор Порат-Смирновски, – вы свободны.
– Один лишь вопрос, пожалуйста, – сказал профессор Линденбаум, – все это, о чем вы здесь говорили, пришло откуда? Так думают многие из вашего поколения, или вы сами додумались до всего этого?
– Все это я учил на юридическом факультете, – ответил Ури, – и также в гимназии. Я внимательно слушал учителей и делал выводы, ну и, конечно, исходил из наблюдений за окружающей действительностью. Отец мой адвокат, и много грязи протекает через его офис.
Профессор Порат-Смирновски рассказала мужу, инженеру, работающему в Электрической компании, а профессор Бар-Нево рассказал брату, члену Кнессета, Бар-Цион – жене, преподавательнице в гимназии, а Линденбаум довел все это до министра просвещения. Докатилось это и до печати, и одна из газет опубликовала передовицу, в которой автор писал о том, что нам следует более внимательно прислушиваться к таким голосам, исходящим из среды молодежи, которая не воспитывалась по законам рабочего движения. "Опасность заключается в том, – писала газета, – что вырастет здесь поколение, которое отличилось на поле боя, но в конце концов не знало, за что же оно сражалось".
В другой газете писалось, что списывание дело известное во всех учебных заведениях, и следует наказывать со всей строгостью шпаргалыциков. "Никакая софистика и никакие мудрствования не могут и не должны ослабить строгость властей университета, – продолжала газета, – сдаться аргументации студента Авнера Эциони (обычная ошибка газеты) означает открыть путь к разрушению академических рамок. Вместе с тем, есть немало полезного в суждениях и других, которые здесь не время и не место обсуждать.
Овед был огорчен тем, что все это дошло до печати, но жену и сына успокоил, сказав им:
– В конце концов не стоит все это принимать близко к сердцу. Завтра будет новая газета, и все это забудется.
Несколько родственников со стороны Кордоверо сказали, что все это произошло, потому что Ури наполовину сефард. Ашкеназа бы так не унизили. Отвечая на это, Ури сказал матери:
– При всем уважении, в твоей семье есть несколько сумасшедших.
Он закончил учебу и получил диплом с отличием. В 1959 начал работать в офисе отца и параллельно приступил к вечерним занятиям по ведению бизнеса.
Белла-Яффа жила в летнем доме круглый год, и родители ее спрашивали себя, выйдет ли она вообще оттуда когда-нибудь в большой мир. Было ей двадцать три года, вида была болезненного, очень красива, но не проявляла никакого интереса к тем малочисленным мужчинам, с которыми встречалась. Единственным ее другом был старый неудачник, который рассмешил собравшихся на торжестве в честь покойного ныне деда Эфраима. Ионас-Иошуа Биберкраут был вдвое старше Беллы-Яффы, потому не предполагалось ничего предосудительного в частых его визитах в летний дом. В конце концов Биберкраут был ее учителем, а не ухажером.
Биберкраут приезжал обычно после обеда в канун субботы и привозил с собой учебники по немецкому языку, поэтические сборники, изданные за границей, и литературные приложения к известным международным газетам. Была у него комната в летнем доме, куда служанка приносила ему завтрак, ибо вставал рано, в то время как Белла-Яффа допоздна лежала в постели, ибо большую часть ночи занималась чтением и переводами. Биберкраут выходил на прогулку и возвращался, когда Белла-Яффа была готова к уроку немецкого языка. После обеда оба слушали пластинки, а по вечерам, но далеко не всегда, разрешала ему Белла-Яффа взглянуть на ее переводы или на собрание народных легенд, записанных ею со слов ее друга араба. И уж совсем редко давала ему листок, на котором было записано сочиненное ею стихотворение, но тут же торопилась оставить его одного в комнате, часто даже не возвращалась, и они встречались на следующее утро, и никогда не обменивались ни единым словом об этом стихотворении, но когда утром в воскресенье Биберкраут уезжал, он оставлял в своей комнате запечатанный конверт, адресованный Белле-Яффе, в котором было выражено его мнение о прочитанном.
Родители и братья Беллы-Яффы были в общем-то удовлетворены положением. Присутствие странной своим поведением дочери в Иерусалиме в большом и всегда полном гостей доме смущало бы их, и даже, быть может, пустило бы дурную славу. С другой стороны, родители и брат не только окружали любовью Беллу-Яффу, но и относились к ней со скрытым обожанием. Каждый чувствовал по-своему, что дочь их реализует нечто важное, заброшенное или потерянное ими где-то на пути жизни. Им не было в общем-то особенно ясно, о какой потере речь, но Ури попытался определить нечто в этом деле:
– Иногда сестричка моя сумасшедшая ставит под вопрос наше благоразумие. Я, к примеру, и вовсе точно не знаю, за чем гонюсь в жизни. Ты знаешь, отец? А вот Белла-Яффа, кажется мне, знает. Или мне только кажется?
Ури не мог знать, что именно в те дни сестра его передала Биберкрауту листок бумаги, на котором было написано:
Куда голубые дни бредут?
Куда туманные дни?
Трава и бурьян увяли в саду,
Смотри: нет горечи в них!
Теряют и розы свой розовый цвет,
Оранжевым стал их туман.
Как я, они шлют тебе вечный привет
И мысль о тебе, Нааман.
Наутро оставил Биберкраут запечатанное письмо, в котором было написано: "Кто это – Нааман?"
Никогда раньше он вопросов не задавал, и смущенная Белла-Яффа не знала, как быть, пока у нее не возникла идея написать ему письмо и, запечатав, оставить у него на столе так, что, приехав через неделю, он обнаружит ответ, но тему эту они обсуждать не будут в своих беседах. И так Белла-Яффа написала первое письмо Ионасу-Иошуа Биберкрауту:
"Дорогой друг, я не знаю, кто это – Нааман. Я могу только предположить и вообразить. Прадед мой рассказывал мне о нем, когда я была маленькой девочкой. Может быть, это мелькающий, как дуновение, образ из рассказа Анатоля Франса, некое существо, что вообще не существовало, но оно живет в людском воображении, ибо очень необходимо душе человеческой, вот они и выдумали его. Не я выдумала Наамана, а мой любимый прадед. Быть может, Нааман и не был выдумкой, а существом во плоти и крови. Этого я не узнаю никогда да и не столь это важно.
А теперь, когда ты уже знаешь, что Нааман, вполне вероятно, никогда не существовал, я могу рассказать тебе, кто это – Нааман. Но предварительно расскажу тебе, кто я. Ты знаешь, естественно, что зовут меня Белла-Яффа, но не знаешь откуда имя это пришло в этот мир. Это было имя первой жены моего прадеда, и когда я родилась, он заупрямился в своем желании, чтобы мне дали это имя. К счастью обнаружилось, что у моей мамы была тетя по имени Белла, и только поэтому семья согласилась дать мне это имя, и мама моя по сей день зовет меня Беллой. Когда кто-нибудь зовет меня Беллой-Яффой, мама моя кривит носом. И вот, есть у меня ощущение, что имя Нааман каким-то образом связано с именем Белла-Яффа. Быть может, Нааман был тем мужчиной, к которому она сбежала, оставив прадеда. Так, во всяком случае, говорит моя мама. Все это случилось – как в легендах – пятьдесят лет или сто пятьдесят лет назад. И если это так, Нааман ходил по этой земле давным-дав-но, и в один прекрасный день решил отринуть все предложения, которые несет эта земля своим жителям, и ушел в глубину вод. Я могу себе представить, как это произошло. Он был влюблен в звезды, но они были далеки, и тогда он влюбился в цветы и травы. Но они увяли в летнюю жару, и Нааман решил, что они его предали. Ведь все мы сердимся и становимся несчастными, когда душа любимого нами существа покидает нас, даже если она уходит путем всякой плоти. Нааман решил пойти туда, где встречаются корни цветов со звездами, когда те отражаются в водах. И он нырнул. Но не прекращал петь и играть на фортепьяно. Прадед рассказывал мне, что Нааман играет в глубинах вод, а волосы его колышутся на поверхности потока. И, быть может, все мы видели эти волосы и ошибались, думая, что это водяные растения, тонкие и нежные. Не дано нам знать, что мы видим. И я завидую Нааману, ибо в нем были силы отринуть все земные предложения, во мне же нет этих сил, и я нахожусь как пленная в тюрьме, из которой вырвался юноша Нааман. Это все, что я о нем знаю, и в стихотворении я пытаюсь об этом сказать".
– Из всех людей, исключая Биберкраута, ты мне ближе всех, – сказала Белла-Яффа брату Ури, приехавшему в летний дом проведать сестру, – и потому, Ури, я прочту тебе фрагмент из дневника Эликума, нашего покойного дяди. Послушай и скажи мне свое мнение.
Извлекла Белла-Яффа тетрадку, которую принесли два солдата в дом ее отца на следующий день после похорон Эликума, вынула закладку между страничек и прочла:
"…Из всего, что я знаю о членах моей семьи, представляется мне весьма непонятная картина. Если бы меня попросили сделать отчет об отце моем и матери, всё, что я мог бы сказать, выразилось бы в кратком описании: отец – глыба молчания и прилежания, лишенного всякой цели и вкуса. Мать – комок страстей, которые текли по узкому, скучному материальному руслу и высохли. А если попросят меня рассказать о дедушке моем Эфраиме, то скажу, что это – большая, мощная, красивая гора, но чем более ты карабкаешься на эту гору, тем более отдаляешься от нее. В конце концов доберешься до вершины и встанешь там в одиночестве, ибо там нет ничего, кроме уверенности, что гора эта не рухнет. О дяде Герцле я сказал бы, что он выбрал позицию насмешника по отношению ко всем нам, ибо в раннем детстве открылось ему нечто важное и трудное, и с тех пор он улыбается и курит трубку, чтобы не кричать. Но у всех этих людей, включая и брата моего Оведа, есть нечто общее и именно это общее пугает более всего: они не знают и не чувствуют ничего, что не служит им впрямую, сразу же и в их пользу. Уверен я, что все эти люди, которых я упомянул, вообще не знают об уничтожении европейских евреев, к примеру. Это как-то прошло через них, оставив лишь раздражающее и скучное впечатление. Я даже рискну сказать, что они не знают о создании ивритского государства в Эрец-Исраэль несколько месяцев назад, а осведомлены только в той степени, насколько все эти беспорядки впрямую касаются цен на апельсины, цен на земли, порядков в судебной и налоговой системах. И если я прав в своих оценках, то как это случилось, что я принадлежу к этой семье, плоть от ее плоти? Я ведь осведомлен не только об общих бедах мира, но еще о некоторых вещах: о сердечных разрывах в любви, о ностальгии по местам, в которых меньше безобразия и позора, о невероятной силе притяжения души человека к окружающему его пространству, до того, что он ностальгирует по смерти, как и я ностальгирую по ней и надеюсь, что она придет вскоре. Думаю, что в моей семье есть и другие люди, которых не знаю и которые похожи на меня. Кто они? Все уже на том свете или еще не родились? Есть у меня желание сказать им: возьмите меня в свой круг. Помните, я один из вас".
Белла-Яффа отложила тетрадь и посмотрела на брата, – Ты спрашиваешь, являюсь ли я одним из тех, кто похож на Эликума? Или ты хочешь сказать, что он похож на тебя? – спросил Ури.
– Я уже ответила ему, – сказала Белла-Яффа, – давно написала ему в моем дневнике.
– Мне семья, описанная дядей Эликумом, незнакома, – сказал Ури. – Иногда я слышу какие-то туманные, размытые рассказы, о которых трудно судить. Одно ясно: я не Эликум, но и не похож на других, которых он описывает. Я – некая смесь. Большее во мне подобно тому, что во всех членах семьи, но есть и небольшая часть от иных, и часть эта во мне достаточна, чтобы понять, о чем Эликум пишет, но недостаточна, чтобы захотеть быть таким, как он. Это ты хотела услышать от меня, Белла?
– Я хотела понять, как это возможно, чтобы люди были такими, какими их изображает Эликум. Ведь это просто чудовища.
– Чудовища? – рассмеялся Ури. – Ты ошибаешься, Белла. Это не чудовища, а воплощение двухтысячелетней еврейской мечты. Это – новый человек, здоровый человек. Я уверен, что древние наши предки были такими. Таковы все праотцы всех народов. Люди здоровые, ненавидящие печаль и бегущие от горьких воспоминаний. Здоровые люди создают государства, чтобы строить в них дома, сажать цитрусовые сады и развивать промышленность. Они убивают своих врагов и ищут сильные ощущения в свободное время. Катастрофу европейского еврейства они оставляют историкам, а от созданного ими государства хотят получать удовольствие, прибыли, пользу, силу. Тот, кто хочет из всего этого извлечь поэзию, пусть это делает. Я не знаком с поэтами в нашей семье, да и дядя Эликум не был поэтом. В лучшем случае был фантазером или, быть может, страдал от тяжелой язвы, а может, был романтиком. Ну и что?