Посторонний - Анатолий Азольский 7 стр.


- Помнишь, есть выражение "потерять лицо". Так и я могу "потерять перо" на таких детских шарадах. Сам сделай. Да тебе и деньги-то нужнее.

Он шевельнулся. Как-то нервно кашлянул.

- Пожалуй, да… - И мне убедительно показалось, что Вася облегченно вздохнул, он был доволен отрицательным результатом проверочной вербовки.

Три года безмятежного существования, три года удовольствий от чтения самых что ни на есть графоманских и бездарных сочинений; порой я наслаждался безграмотностью фраз, не поддающихся редакторскому карандашу. Я все прощал невеждам, я мысленно пожимал им руки, желая долгих лет и потений над очередной галиматьей, куда изредка попадала "правда".

Счастливое время: и честные деньги были, и весна без конца и без края. Японцы советуют: сиди тихо на берегу реки и жди, когда по ней поплывут трупы твоих врагов. А я не сидел, я плыл, уцепившись за бревнышко, и вражьи руки до меня не дотягивались. Меня ценили, ко мне обращались разные люди с удивительными просьбами: так поработать над текстом, орущим "Долой советскую власть!", так расставить слова, чтоб оглохшие цензоры услышали "Слава КПСС!".

И расставлял, зарабатывая на артишоки и Анюту, пока зав отделом публицистики не "свалил за бугор", то есть не оказался в Израиле, человека на его место еще не подобрали и очередную рукопись отдали мне. Интересный, но не журнальный текст, отклонить его - проще пареной репы, однако вместо обратного адреса - номер телефона да имя, только имя, ничего более. "Неактуально!" - так отбрыкнулся бы зам главного, прочитав статью. Что верно, то верно. Автор, называвший себя Юрой, предрекал возникновение в скором времени новой болезни, способной уничтожить треть человечества. Откуда эта вселенская хворь - любопытно было читать. "…последняя, Вторая мировая война дает повод заподозрить ее в заражении человечества болезнью, лишающей людей заградительных редутов перед любым вторжением чужеродного тела; более того, иммунитет не просто ослабнет, а начнет пожирать себя…"

И так далее… Для посвященных написано. Убеждать кого-либо автор, некий "Юра", не стал, сам себя опровергнул, дав на выбор несколько причин возникновения грядущей болезни. (Вирусологи зафиксировали ее через несколько лет, помолчали, потаились, чтоб вскоре забить во все колокола: СПИД!)

Чем-то меня эта рукопись привлекала, какую-то тревогу вызывала… Так захотелось в библиотеку ракетного НИИ! И после напрасных телефонных звонков, узнав адрес, повез я рукопись на 15-ю Парковую, звонил без толку, пока не узнал от соседки: умер Юрий Васильевич Большаков, преподавал где-то, лейкемия, в квартире же отныне - глухая жена его, ни на какой стук или звонок не откликается.

Значит, подсчитал, через полгода после отправки рукописи в журнал помер; я сел на скамеечке у дома и долго смотрел на бойких воробьев вокруг лужи. Что-то угнетало… что? Неделя, другая… Написал невнятную рецензию, отвез рукопись в редакцию, сунул в шкаф, приезжаю через пару недель, сижу, ожидая "кирпичей", и вдруг грациозно вползают два кота, на мягких лапках, обычной полосатой раскраски, - двое молодых людей, весьма прилично одетых, мурлыкая и норовя чуть ли не на колени редакторшам скакнуть; чрезвычайно вежливо осведомляются, нельзя ли забрать рукопись их коллеги Юрия Васильевича Большакова, скоропостижно и безвременно скончавшегося. Согласие получили, растерянно стояли у раскрытого шкафа, пока дамы не пришли к ним на помощь, заодно и показали журнал, где отмечалось прохождение рукописи. Парни глянули на мою фамилию, сверились с чем-то в своих блокнотах.

- А что - никто кроме так и не читал?

Подтвердили: никто, поскольку отдел публицистики обезглавлен.

- А жаль… - с игривостью посетовали парни.

Ребята как ребята, парни как парни, младшие научные сотрудники в местной командировке - так их надо было принимать и понимать. Но - игривость как-то не соответствовала недавней кончине их товарища. А уж последующий диалог убедил: из КГБ!

- А вы сами откуда? - поинтересовалась старшая редакторша.

Ответили бы, что из Института вирусологии хотя бы, - и забыл бы я двух мурлык. Но ответ был убийственно нагл:

- Из райкоммунхоза Куйбышевского дорстроя! - И в мурлыкании слышалось уже рычание тигрят.

Проклятый самотек! Я уже вычитал в нем, как и почему хулиганят посланцы Лубянки, давно осознавшие гибельность своей безнаказанности и сладость ее. Ведь по одежде видно: не совслужащие, костюмы магазинные, чешские, но у хорошего портного побывали.

Дождался все-таки "кирпичей", вылетел из редакции и дал волю гневу, плевался, ругался, матом осквернил бронзового Александра Сергеевича. Надо ж быть таким идиотом! Тридцать семь страничек вся рукопись, полтора листа, за рецензию заплатят рубля четыре! Сотенные оставлял в "Варшаве", а здесь на копейки польстился! Воистину: жадность фраера сгубила. Не на меня нацеливались наглеющие представители отряда кошачьих, я давно был собственностью друга Васи, ревнивец от своего "объекта" отсекал всех любопытных, да и лубянковский казначей воспротивился бы. Они за рукописью охотились - и нарвались на меня, засекли, очередной ляп подвел меня. Отныне лицензия на отстрел меня не только у Васи, и пойду я в связке с теми, кто общался с покойным автором, да и притянут ко мне зава, унесшего ноги в Израиль.

Три недели спустя из редакции прозы "Знамени" пропали какие-то бумаги, порывом диссидентского ветра перелетели за океан, ревизии подвергся список рецензентов и вообще лиц, допущенных к рукописям. Меня, разумеется, вытурили немедленно, и "большой русский писатель" немало удивился, узнав, что, оказывается, по его рекомендации попал я в число рвачей, подставлявших ладошки под денежные струи и брызги.

Были бы они, жаждущие влаги ладошки, а струи найдутся.

Чудесный ноябрьский полдень, ядреный снег валил, похрустывал, веселил, до назначенного времени еще полчаса, в кафе универмага "Москва" выпит бокал неплохого вина: можно радоваться жизни, хоть и пришла пора прощаний с надеждами на лучшее. Кормиться окололитературной шелухой запрещено, и худшее - впереди, но ничто меня уже не страшило, потому что вокруг - понятные люди; ни одно НИИ никогда меня на работу не возьмет, по начальственным кабинетам ходит книга в серии "для служебного пользования" - особо доверенным лицам разрешалось читать эту серию, в ней правду-матушку не резали, а подавали голосами тех, кого клеймили и бичевали в центральной прессе. Какой-то тип с опереточной фамилией стал автором сочинения на темы, весьма близкие к биографии Матвея Кудеярова, и теперь публикация настоящего "Евангелия" за рубежом исключалась, возникла бы склока о плагиате. Книгу эту показал мне Василий, довольно потер руки, как после удачной работы, и не без воодушевления произнес: "Вот какую махину мы соорудили!"

Дважды опустошался бокал - и за махину, и за сегодняшнюю удачу: в 12.30 приглашен я к одному академику, который, по слухам, признал меня выдающимся стилистом. Я шел, полный веры в счастливый исход авантюры, затеянной мною в день, когда пальцы мои самостийно размахались и настукали "Евангелие от Матвея". Выживу! Прокормлю - и Анюту, и себя, и чудаковатых дмитровских стариков. И на "Арагви" хватит, и раздастся однажды звонок, открываю дверь - и стоит осыпанная снегом дева: иней на мохнатых ресницах, шевелящиеся губы, глаза, обещающие забрать Анюту из Дмитрова и родить ей братика.

Мечты, мечты, где ваша сладость, где вечная к ней…

Время истекало, пригласивший меня академик жил неподалеку, на улице Губкина. Туда и пошел.

Действительный член Академии наук, мужчина крепкий, плотный, вежливо-бесстрастный взгляд, седина, разумеется, благородная, квартира двухкомнатная, но не чета моей; кабинет в меньшей, где книги, стол, пишущая машинка, курить не предложено: ребенок, он на прогулке сейчас. Андрей Иванович - так называл себя хозяин - вполне удовлетворился моим рассказом: родители скончались, МИФИ, дочь у родственников погибшей супруги, писатель, благодарю за гостеприимство, кресло комфортное… Академик поднялся, принес кофе и после пустопорожней беседы приступил к главному. Его коллега перевел книгу одного американского ядерщика, где воздавалась хвала американской, естественно, науке, но заодно и отмечался безусловный профессионализм советских атомщиков. Научный редактор переводной книги - он, Андрей Иванович. Все бы ничего, но с американским ядерщиком лично у него дурные отношения, ни разу не встречались, друг друга ненавидят, перепалка идет на страницах журналов и сводится к тому, кто кого больше уест; претензий к переводу и содержанию быть не должно, однако надо каким-либо изысканным способом сказать о никчемности всех научных воззрений алабамского кретина, выразив это в "Предисловии к русскому изданию", которое обязан написать научный редактор и которое должно исказиться мною в заданных пределах.

Я его понял и согласился, я на этом поприще, так сказать, набил руку, собаку съел. Рецензент, честно отрабатывая деньги, излагал вкратце содержание рукописи, и при умелом наборе вполне корректных слов редакция догадывалась: дерьмо. В ходу был и другой метод, по типу "нельзя не отрицать невозможности противоположных суждений по поводу того, что высказанное ранее опровержение аннулировано…". Обилие встык поставленных отрицаний переводило текст в абракадабру, а если она в предисловии, то толпящиеся "не" отбрасывали тень недоверия на всю книгу.

Договорились. Тексты получены, аванс тоже, пора бы и откланяться. Но академик глянул на часы и задержал меня. Прошло еще какое-то время - и звяканье колокольчика, в квартиру вкатывается детская коляска, толкает ее девушка, мною принятая за домработницу, но академик несколько смутился, представляя: "Супруга, Женя…" Было от чего смущаться: супруге - лет двадцать, а то и меньше; сбросила пальто, оказалась в домашнем платьице, ничего примечательного, кроме возраста, и академик направил молодую энергию на кухню.

- Женя, учти: наш гость холост, небогат и голоден.

Она в этот момент несла ребенка из коляски в кроватку, слова застали ее на полпути; она застыла, повернула голову и посмотрела на меня, перевела взгляд на мужа, кивнула в знак понимания и сказала, что без обеда гость не уйдет. Академик разделил большую комнату складной ширмочкой надвое, все в этой квартире было строго научно расположено, от стены отделился стол, способный увеличиваться в размерах, Женя разложила приборы, внесла супницу, разлила рассольник, академик наполнил две рюмки, мы чокнулись, вдруг лицо Жени исказилось секундным страданием, пролились слезы, она всплакнула, резко поднялась и пошла прочь. Я молчал оторопело. Академик сохранял полнейшее спокойствие, объяснил коротко: "Нервы…" Ребенку я дал бы месяцев восемь, был он задумчивым, проснулся, помогли ему приподняться - и он уставился на меня с большим интересом, очень, очень любознательный мальчик! Перенесенный в сетчатый загончик, он продолжал изучать меня, норовил перевалить через верхний обод, а затем с помощью отца одолел первые метры. "И мне пора идти", - сказал я.

Через два дня "Предисловие" переработалось, по прочтении его невольно возникало подозрение: а книге-то доверять - нельзя, шулером и неучем написана! Академик улыбался, мстительно сжимая кулак. Я рассматривал корешки книг. Пошел курить на лестничную площадку - и помог Жене выкатить коляску из лифта, костями, лимфой, кожей и печенками чувствуя, как неприятен я ей. (Да, немало женщин будто опускало передо мной железный занавес, по которому вибрировал заградительный ток взаимной неприязни.) Коляску воткнули в угол, мальчик разоспался. Опять обедали, обошлось без слез, и платьице было не домашним, а гостевым - по воле или настоянию супруга; от Жени, я понял, добра не жди, и напрашивалось очевиднейшее: сюда - ни шагу! Но деньги за "Предисловие" достались так легко и в таком количестве, что неловко было отказываться от еще одного предложения: карандашом, уже дома, пройтись по курсовой работе Жени, училась она в пединституте на заочном. С ленцой, неспешно походил глазами по тексту, дома на тахте полеживая. Позвонил на Губкина, попросили быть около пяти вечера. Приехал. Водя пальцем по листам курсовой, показал Жене, где что исправить. Она не спорила. Еще пятнадцать, двадцать минут - и я простился бы с этой туповатой студенткой, с мальчиком Никой, с академиком, но тот вдруг вознамерился покатать коляску с сыном по вечернему скверу. Мальчика снарядили в недальний путь, академик указательным пальцем постучал по наручным часам и скрылся за дверью, и мне бы вслед за ним, да тут привалила парочка - однокурсница Жени и бойкий парень с рысьими глазами. Сервировочный столик застыл посреди комнаты, впервые я увидел родную московскую водку с этикеткой на латинице; однокурсница стреляла глазами и трещала без умолку, заранее соглашаясь на все, и рассказала дурной анекдот, парень сосредоточенно напивался; затем эта парочка отделилась от нас, раздвинув ширмочку; у Жени тряслись губы, обрели наконец способность вытолкнуть слова: "Можете курить, потом проветрим…" Испуг застилал глаза ее, ладошка коснулась кушетки, на которой сидела, и я понял, что мне надо быть рядом, а что дальше делать - подсказали шорохи за ширмочкой. Было стыдно, но и Жене тоже, что нас сближало, что позволяло мне все ближе быть к ней; испуг у меня прошел, зато в широко раскрытых глазах ее полыхала мольба, а потом и слезы пролились; губы пылали… Когда мы очнулись, парочка испарилась, и самой ширмочки уже не было, я порывался бежать - от позора, от горящих в стыду щек моих, от Жени, которая сразу и смеялась, и плакала, - она повисла на мне, она говорила и говорила, она призналась, что при первой нашей встрече я ей так не понравился, так был отвратен, но теперь, когда случилось то, что случилось, я для нее единственный человек, с которым она может быть женщиной, и не надо впадать в ужас оттого, что все это подстроено мужем, потому что…

О, этот "жаркий женский шепот", кочующий по сочинениям графоманов! Но из него, из шепота этого, опалявшего мое ухо, я понял: мальчик в коляске - плод последней и потому смертельной страсти семидесятилетнего академика, финальный мужской аккорд, за которым - тишина, беззвучие, бессилие. Но академик есть академик, рациональное мышление возобладало над всеми страстями, отчаяние подсказало импотенту: изменять ему супруга будет, запреты и взывания к моральному долгу пользы не принесут, потому и решено было - весь будущий, грубо говоря, разврат ввести в семейно-квартирные рамки, то есть контролировать на месте контингент тех, кто мог заменить его на супружеском ложе, заодно пресекая возможные "на стороне" любовные авантюры Евгении. И первым в рамку втиснули меня.

Стыд и ужас! Ужас и стыд! Вновь я вляпался, опять я угодил в сети. В яму, как на Селезневской, полетел, для меня вырытую. И эта парочка лицедеев, осуществившая как бы пролог, эпиграфом к еще не написанному тексту шуршавшая и стонавшая за ширмочкой, - она ведь подсказала мне, неучу, как правильно ответить на экзаменационный билет… Вот до чего я докатился: шпаргалками пользуюсь!

И все же я вырвался из квартиры на Губкина, я убежал, я не мог смотреть людям в глаза, многим людям - в метро, на улице; такси домчало меня до дома, я рыкнул на соседскую девочку, вздумавшую посмеяться над моими потугами найти ключи от двери. Я заснул мгновенно, продолжая и во сне измерять глубокую, утыканную кольями яму, куда угодил, - и тут же проснулся, пораженный целенаправленной жестокостью академика: это он - и не без моей помощи - западню эту соорудил. Нет, он не сбывал мне свою жену, не "сбагривал", не сдавал в аренду. Он привязывал меня к ней, к сыну, к дому своему, к прошлому, к долгам своим, - ведь я не знал, была ли у него семья до новосибирской дурочки Евгении, на учебу прибывшей в Москву. И ведь как точно все рассчитано! Эта парочка, громко за ширмой занимавшаяся "любовью", сбрасывала с меня и Евгении стыдливость, - кто нанял ее?

Сутки безвылазно сидел я дома, потом, вспугнутый чем-то, помчался в Дмитров: и деньги старикам дать, и перед Анютой - вот уж что совсем дико! - повиниться. А у нее нарастала близорукость, спастись от нее помогла бы врачиха в переулке за рынком, она лечила таких детей, и очень удачно. Деньги, деньги, деньги…

За два дня, что пробыл в Дмитрове, яму на Губкина засыпали и покрыли дерном - я это сразу понял, в квартире академика появившись отнюдь не блудным сыном, и сам я закрыл уже глаза на нравственные или иные преграды, потому что таких преград ни в одной рукописи не встречал, ни один любовный треугольник не подходил по параметрам к тому приятному безобразию, что учинила со мной судьба. Нестесненно смотрел в глаза супругу, обманувшему меня и орогатенному мною; я поведал о путешествии в Дмитров; академик живо заинтересовался Анютой, повздыхал, блок недоступных мне сигарет "Данхилл" придвинул к моему локтю, одну пачку я извлек, пошел курить и дождался Евгении с коляской. Она рукой закрыла глазок соседней квартиры, холодной щекой коснулась моих губ и шепнула: "Всегда, всегда…" Мальчик лупил на нас крупные глазищи.

Прошло еще несколько дней - и все устаканилось. Втроем решали проблему: как мне жить и работать в Москве так, чтоб не косилась Лубянка. Член Союза писателей имел право на личного секретаря, кто ему платил 70 рублей в месяц - непонятно, диссиденты, со всех работ уволенные, скрывались от милиции и статьи о тунеядстве, такими секретарями нанявшись через ЖЭКи. Академикам полагались секретари и референты, но на оформление их кучу бумаг изведешь, черновую же работу делали лаборанты или мэнээсы, бесправная орава эта где-то утверждалась, но у академика, рядом со мной сидевшего на кухне (Евгения стряпала что-то), не было даже кафедры, всего шесть часов в неделю читался им спецкурс в Бауманском.

- Наймите меня своим секретарем! - предложила вдруг Евгения, крошившая лук в кастрюлю и утиравшая слезы.

Это, конечно же, было идеальным решением казуса. Секретарство объясняло мои частые визиты на Губкина, жена академика отбивала бы все атаки любопытных, и вообще жизнь моя казалась бы со стороны легкомысленным шатанием по бабам. Одна неувязка: 70 рублей. Их надо было заработать, иначе бесплатное обслуживание нужд члена СП СССР граничило с подозрением об иных мотивах, но ни думать о них, ни говорить тем более не хотелось.

Многоликая жизнь и эту шараду решила. Против универмага - столовая спецобслуживания академиков, раз в неделю можно получать заказы, то есть наборы дефицитных продуктов, Андрею Ивановичу разрешалось там и обедать, чего он себе не позволял, Евгении тем более, ей ходить туда вообще опасно: бабы на выдаче заказов могут взглядами, повадками, улыбочками, льстиво-угодливыми и коварными, так унизить ее, что она проклянет тот миг, когда в августе позапрошлого года расплакалась на ступеньках главного входа МГУ и проходивший мимо старик, то есть Андрей Иванович, участливо поинтересовался, чем огорчена столь прелестная юная особа.

Теперь на разведку пустили меня. Академик сговорился с бабенками в этой кормушке, я сел за академический стол, поел сытно и дешево, трое высоколобых мужчин с интересом посматривали на меня (по виду я недотягивал даже до кандидата), интерес вскоре перешел в живейшее любопытство. Один из этих старцев осмелился задать вопрос:

- А чем вы, собственно, занимаетесь, молодой человек?

Назад Дальше