Безмолвие царило и у соседей. Живая, яркая, многоголосая жизнь поселка вдруг замерла, как бы остановилась на полуслове. Не ладились у нас игры. Мы начинали играть в прятки, в лапту или в камушки, все тут же увядало. Я бродила по даче и все не могла понять, что же случилось. Побежала на берег к Каспию - в воскресные дни там, на пляже, яблоку негде было упасть, вокруг люди, музыка, праздничное оживление, а сейчас и берег встретил меня зловещим безлюдьем. Бились, рокотали наскакивающие на берег волны, со злым шипением бросались они на песок и отступали, оставляя клочья пены, обкатанные сучья, пустые ракушки.
В тот год дачи начали пустеть уже в конце июля - все переезжали в город. Как-то бесшумно снимались с места и уезжали без суеты, без прощаний. Никто не варил дошаб, не сушил на зиму зелень для приправ.
Иные заботы были у людей.
Я впервые услыхала слово, смысл которого не совсем понимала.
"Война!"
- Что такое война? - спросила я у дедушки.
Это был единственный вопрос, который я задала за последние несколько дней. Но он вздохнул, посмотрел на меня невидящими глазами и отошел, так ничего и не ответив.
Тогда я подбежала к нему, схватила его за руку и почти закричала, чтоб он услышал меня наконец.
- Дедушка, где мой папа? Где?
- На войне, - ответил он мне и отвернулся.
Отца унесла война. Как и многих отцов моих сверстников.
Почему-то я долго была убеждена, что отец ушел на луну. Я думала, что он ушел туда по лунной дорожке, в которой так любил купаться в летние вечера. Пошел, пошел по этим серебряным бликам, добрался до самой луны и остался там навсегда.
С каждым днем дедушка становился все молчаливее, выражение скорби, казалось, застыло на его лице, - оно оставалось печальным, горьким даже тогда, когда он засыпал. Он совсем перестал замечать людей, все чаще забывался в тяжелой дремоте и однажды совсем не проснулся. Я не понимала, что он умер. Я вообще не знала, что люди умирают. Дедушка был первый человек, которого я видела мертвым, он лежал на ковре, неподвижный, с твердо сжатыми губами, и лицо у него было задумчивое, озабоченное. Мне казалось, что он просто спит, что вот-вот проснется и я по-прежнему буду задавать ему всякие вопросы, а он, как в былые времена, будет терпеливо отвечать на все мои "почему". Я ждала даже после похорон.
"Человек умирает, и никто его больше никогда не увидит". Эту простую истину я понимаю и принимаю сейчас во всей ее неотвратимости. Но тогда слова мамы показались мне страшными. Взрослея, мы привыкаем ко многому, мы привыкаем даже к тому, к чему, в сущности, нельзя привыкнуть, - к смерти, но в детские годы для меня это было чем-то непостижимым! Как это так? Вот был человек - ходил, рассказывал мне сказки, растил деревья - и вдруг его не стало. Не стало дедушки, к которому у меня оставалось еще столько вопросов и которому я могла еще столько рассказать! А он… Он же так любил рассказывать мне про цветы, зверюшек, про то, какой я стану, когда вырасту большая…
- "Человек умирает… - повторила я вслух слова мамы, - и никто его больше никогда не увидит…" А по чему не увидит?
Обычно мои вопросы часто заставали маму врасплох. В отличие от деда, она не всегда умела на них ответить.
- Не знаю… Таков закон жизни.
- Какой плохой закон, мама! Кто его придумал, этот закон?
Она не ответила, только, тяжело вздохнув, пожала плечами.
С балкона нашей городской квартиры хорошо было видно море. Теперь я часто по вечерам с волнением ожидала появления луны. Луна поднималась из-за моря, выстилала по волнам свою серебристую дорожку, и я все надеялась втайне, что в один из таких вечеров вернется папа. Но он так и не появлялся.
- А почему не приходят мои дяди? - спросила я маму.
- Их тоже унесла война.
- Всех унесла? Куда унесла? Зачем унесла?
Я могла бесконечно задавать вопросы. Эти вопросы и моя фанатичная вера в возвращение близких, очевидно, пугали маму. Она долго, не скрывая удивления, всматривалась в меня и ничего не отвечала…
Она и сама стала какой-то медлительной, отрешенной, как заколдованная. Я привыкла видеть ее в постоянной работе. Ее руки никогда не знали покоя, всегда хлопотали. А теперь ее словно подменили. Целыми днями сидела она, уставясь в одну точку, все думала, думала о чем-то своем. Поражала меня и бабушка. Уж кто-кто, а она не давала маме и минуты посидеть спокойновсегда какую-нибудь работу придумает. А тут вдруг тихая стала, даже мягкая какая-то, и в злых глазах ее появилось сострадание. Что-то надломилось в ней, угасло, не было уж прежней жесткости, непреклонности. Живая, неугомонная, бабушка теперь могла часами сидеть на коврике, задумчиво поглаживая колени. Только я еще не до конца поняла, что такое война, и все верила, ждала, что вот пройдет немного времени и вернется прежняя жизнь с беззаботными играми, сказками, летней суетой… Поэтому я хваталась за все, что связывало меня с этим миром.
- Что-то я давно не ела бабушкиного хлеба, выпеченного в тендире.
Мама спрятала глаза, бабушка сказала:
- Муки нет.
- А где же она?
- Война унесла, - ответила мама.
- А тендир?
- И тендир тоже.
- Кто же это такая - война? Что ей надо от нас?
Война! Какое страшное слово. Я стала бояться его.
Бояться, что эта самая война встанет и на моем пути, отнимет у меня портфель, приготовленный к школе, букварь, а может, и вообще не пустит в школу!
Еще на даче, когда папа принес мне этот портфель, книжки, тетради, цветные карандаши, я места себе не находила от счастья. Папа обещал, что он сам отведет меня в школу. Я заранее мысленно видела это сентябрьское утро, светлое, праздничное, потому что навстречу ему шли высокий мужчина и девочка с большим бантом в короткой косичке. Девочка очень гордилась своим папой, и своим новым портфелем, и букетиком цветов…
Я берегла свои книжки, каждый раз перелистывала их и складывала в портфель. Потому что я знала - все равно придет первое сентября, прозвенит первый звонок, и для меня, как для всех мальчишек и девчонок страны, начнется первый в жизни урок. Только папы рядом со мной не будет. К тому времени не только я знала это.
Никогда еще зима не казалась мне такой холодной. Может быть, потому, что вместе с холодами в каждый дом постучался голод. Особенно было трудно, когда приходилось стоять в очереди за хлебом - иногда всю ночь… За куском черного хлеба. Еще совсем маленькие, мы научились спать стоя, согреваться, тесно прижавшись друг к другу. Самое тяжелое было - донести этот кусок черного хлеба до дома, не съесть по дороге половину - мамину половину… Война постучалась и в нашу школу. Ушли учителя-мужчины, в школе остались одни женщины.
Помню, нас всех, все классы, вывели на школьный двор. Мы, малыши, не очень понимали, почему так волнуются наши педагоги, старшеклассники… В этот день школа провожала на фронт Азиза-муаллима, директора школы. Я тогда обратила внимание на нашу учительницу Сейяру-ханум. Она стояла в толпе учителей бледная, с искусанными губами, и слезы сами капали и капали из ее глаз. Она плакала молча и, когда я поздоровалась с ней, ответила, даже не глянув в мою сторону. Я сначала обиделась, а потом увидела, как она смотрит на директорa, как будто закричит сейчас. И он тоже не отрывал от нее глаз. А когда он стал прощаться, она заплакала громко и вся задрожала. И мы первоклашки, тоже стали плакать - жалко было Сейяру-ханум.
Что же это такое - война? Может, это черное, громадное уродище? Безобразный дракон, у которого много голов и из каждой пасти рвется огонь, опаляет все вокруг? Дедушка рассказывал, что Мелик-Мамед, герой азербайджанских сказок, один справлялся с несколькими драконами. Так неужели столько мужчин со всей страны не могут победить этого дракона? Нет, конечно, война это не дракон.
- Не переживай, детка, - сказала мама, которая внимательно наблюдала за мной. Она вообще умела угадывать, о чем я думаю. - Так долго продолжаться не может. Задушат мужчины войну. А ты учись хорошо, старайся.
Мама утешала меня, но я-то знала уже, как тяжело ей самой, как ей надо, чтоб кто-нибудь ее утешил. И я старалась как могла. Стихи ей читала, что-нибудь смешное рассказывала, только бы увидеть слабую улыбку на ее похудевшем, тонком лице.
Несмотря ни на что, каждый день звенел звонок, и начинался урок в нашем первом классе. Но однажды Сейяра-муаллима собрала нас и сказала:
- Ребята, сегодня занятий не будет. Идите домой.
- А уроки? - спросили мы. - Зачем домой?
- Ну, потому что… - она растерянно замялась, не зная, как лучше объяснить нам. - Ну, потому что школу перевели в другое помещение. Наша школа станет госпиталем, - сказала она. - Здесь будут лечиться раненые.
И сразу все загалдели, задвигались.
- А как же мы? - крикнул кто-то из ребят. - А нам куда?
- Вы будете учиться в другой школе. А сейчас по домам, ребята.
Обычно наша учительница последняя покидала класс - и нам очень нравилось, что она провожает, нас каждый день, - а тут повернулась и быстро, почти бегом вышла за дверь.
Я домой не пошла. Я не могла себе представить, что этой моей школы больше не будет. Почему людей должны лечить в школе? Есть же больницы! Или эта проклятая война, которая так много отняла у нас, добралась уже до школы? Я хотела своими глазами увидеть войну, тех, кто для нее отбирает школу… Я устроилась под деревом чуть в сторонке и все смотрела, смотрела, ожидая, что случится невероятное.
Смотрю, одна за другой подъезжают грузовые машины. Рабочие стали выносить доски, книги, разные приборы, парты… Тяжело груженные машины уехали. Я видела, как из кузова переднего грузовика вывалилось чучело чайки и рассыпалось на асфальте. А потом по нему проехали другие грузовики.
Опечаленная, расстроенная, вернулась я домой. Дома пусто. Мама еще не вернулась с работы. С утра и до вечера она работала в прачечной, и почти все домашние заботы - уборка, получение продуктов по карточкам, приготовление еды - в основном вареной картошки или горсти риса - все легло на мои плечи.
Мама пришла, когда было уже темно. Она едва доплелась до кухни, тяжело опустилась на табурет и долго растирала опухшие от стирки руки.
- Мама, а что такое военный госпиталь? - спросила я.
- Это совсем как больница, только лечат там раненых солдат.
- Мама, когда же умрет эта война?
- Умрет, дочка, обязательно умрет…
Каждый раз, отправляясь на занятия, я теперь проходила мимо нашей старой школы. На вид она не изменилась. То же самое здание, из кирпича со стеклянным входом… Только не слышно ребячьих голосов, смолк: школьный звонок… Я останавливалась, смотрела на окна, где сидели мужчины - кто с костылями, кто с перевязанной головой, кто без руки. Иногда они негромко, печально пели. Кто-то из солдат начинал играть на гармошке, мелодию постепенно подхватывали соседи, потом раненые из других комнат. И через несколько минут пел весь госпиталь. Солдаты пели "Катюшу", "Жди меня", "Без тебя". Я каждый раз останавливалась под окнами госпиталя послушать пение раненых, мелодии и слова тревожили меня. Разве я знала тогда, что запомню их на всю жизнь?…
И вот теперь, сорок лет спустя, я часто слышу песни с огненных дорог войны по радио и по телевизору. Разные люди по-разному их поют - хором и под гитару, в сопровождении инструментальных ансамблей, в вычурных, манерных туалетах, в декольтированных платьях и джинсах… Но меня не трогает их пение. Я вспоминаю, как пели раненые в госпитале, пусть не так искусно, но в их песнях было подлинное, выстраданное, и сердце замирало от непонятной тоски.
Задерживаясь перед госпиталем, я несколько раз опаздывала на уроки и все-таки ни разу не могла спокойно пройти мимо. Иногда мне хотелось зайти в свою бывшую школу, заглянуть в палаты и спросить бойцов - не видели, не встречали ли они моего папу на этой своей страшной войне?.. Раненые, очевидно, приметили - иногда даже помахивали мне из окон, улыбались, как знакомой. А однажды один из них подозвал меня к окну и протянул кулечек, в нем были ломтики шоколада и красивая ручка, в которую прямо внутрь набирались чернила.
- Где твой отец, девочка? - спросил он.
- Война взяла, - ответила я тихо.
- Пишет?
К окну подходили все новые и новые люди, они смотрели на меня, как будто я была их дочкой… Почему-то очень грустно смотрели. Ко мне потянулись руки с конфетами, кусочками мыла в бумажке, кто-то даже баночку консервов протянул. Я смутилась, не хотела брать, но они так ласково уговаривали…
…Лунная дорожка… Было это или сказками навеяно? Нет, конечно, было. Взявшись за руки, уходят по лунной дорожке отец с мамой. Шпильки падают из маминых волос, блестящие пряди выскальзывают на плечи, грудь, под луной волосы ее кажутся серебряными. Мама в такие вечера как-то расцветала: глаза блестят, лицо полыхает румянцем, она все время смеялась от каких-то слов, что нашептывал ей отец. Нет, не только в лунной дорожке было волшебство. Оставаясь одни, отец и мама становились совсем другими, не то что при бабушке. И я понимала, уже тогда понимала - они любили друг друга. Они умели разговаривать одними глазами. Я многое чувствовала - только словами передать не могла.
И теперь, даже смертельно уставая, мама постоянно думала об отце: как он там, на фронте? Почему не пишет? А вдруг… вдруг случилось самое страшное, и его нет в живых… Сколько раз мне хотелось поговорить с ней о папе, вспомнить беззаботные, светлые дни, проведенные с отцом на даче. Но я чувствовала - это еще больше расстроит ее. И я сдерживалась, война и меня сделала взрослее. Я уже понимала, о чем можно говорить, а о чем лучше промолчать. И единственной моей "собеседницей" оставалась луна. Мне все еще хотелось верить, что папа там, хотя я уже и не очень была убеждена в этом. Мама, замечая, как я подолгу таращу глаза на луну, удивленно смотрела на меня и едва заметно пожимала плечами.
- Тебе нравится луна? - Ее натруженные руки легли на мои худые плечи. - Наверно, очень нравится… Ты сегодня весь вечер просидела у окна. Не надо так долго смотреть на нее.
- Почему?
- Луна может унести тебя.
- Куда?
- К себе.
- Ну и что ж! Пусть унесет, - сказала я вслух, а про себя подумала: там встречусь с папой.
- А как же я? - удивилась мама. - Ты подумала, как мне трудно будет без тебя?
А еще помнятся длинный коридор школы, взволнованные лица учителей и растерянные, сбившиеся в стайки школьники, и тишина, тягостная, неживая… В конце коридора на стене портрет, обрамленный траурной лентой. Пригляделась - директор! Азиз-муаллим! И он, значит, погиб. Потом выступали педагоги, делились воспоминаниями родители: их детей Азиз-муаллим учил истории. Они что-то говорили отрывисто, печально, иногда замолкали, еле сдерживая слезы. Я хотела понять что-то важное для себя в их словах - ведь они говорили о нем как о живом! Как будто он совсем не умер, и все хорошее, что они говорили об Азизе-муаллиме, должно вернуть его - он же столько сделал для школы, для детей. Как же так, чтоб такой человек, которого все любили, который всем был нужен, и вдруг… его никогда больше не будет?!
Директор погиб смертью храбрых. Он геройски бился до последней пули где-то в горах, на Марухском перевале. И его унесла война. Кажется, впервые я стала плакать, меня всю трясло от рыданий. Я плакала так громко, что все обернулись ко мне. Они не знали, что я плачу потому, что навсегда прощаюсь и с папой, и с дедом, и со своими веселыми дядями…
Чьи-то руки обняли меня, прижали к себе мою голову. И я постепенно успокоилась, перестала плакать. Это была Сейяра-муаллима. Но как не похожа была она на ту, прежнюю, которая каждое утро, улыбаясь, звонко так, весело говорила нам: "Здравствуйте, дети!" Она приходила к нам в класс всегда радостная, как будто соскучилась за ночь. Глаза ее ласково улыбались, пальцы легко касались каждого из нас, когда она проходила между партами. И начинался новый, интересный день… А теперь на меня печально смотрели совсем не молодые, потухшие глаза. Через многие годы я узнала, что Азиз-муаллим и наша учительница любили друг друга. И наша учительница до конца жизни осталась верна своей единственной любви. Она и сейчас живет одна. В комнате у нее над книжной полкой висит портрет Азиза-муаллима. Молодой человек в новой офицерской форме, наверно, это для нее он сфотографировался перед отъездом. Больше никаких портретов нет у нее дома. Сейяра-муаллима - заслуженный педагог, член комитета защиты мира республики. И мои внуки, недавно увидев ее выступление по телевизору, с криком бросились ко мне.
- Бабушка, скорей! Наша Сейяра-муаллима говорит!
Так уж устроена моя память: каждый человек, если он, конечно, привлек мое внимание, запоминается какой-то чертой лица, иногда жестом, в другом случае интонацией голоса… У меня есть подруга, по профессии отоларинголог. Она часто забывает имена, фамилии. Но достаточно ей заглянуть больному в горло, и она тут же вспоминает бывшего пациента. Моя подруга говорит, что у каждого из нас свое, неповторимое строение рта, гортани. Да, да, вот у этого с воспаленными связками вспыльчивый характер… А фамилия человека с нехорошими миндалинами - Самедов…
Я не отоларинголог, я писатель, и моя память отбирает, фиксирует более естественные особенности характера человека. Достаточно мне взглянуть в глубокий колодец, чтобы эта темная пасть напомнила мне глаза бабушки. Мягкая улыбка под густыми колючими усами - это дедушка. Тонкая, порывистая, со сдержанным лицом человека, который носит в себе много невысказанного, это моя мама. Время от времени в памяти моей оживают руки. Очень подвижные пальцы орудуют спицами; руки живут своей жизнью, отдельной от глаз, слов, настроения… Это руки Зумруд-нэнэ, нашей соседки.