Летит мехоед, а впереди - тоненький, едва - едва проснувшийся звук.
И ворвался в память Карла Давыдовича овраг. Уже ближе к осени, цветы корзинки пижмы. Желтые, упругие, круглые как монеты. Глаза Лукашки. В руках Лукашки - желтые, как на блюде, цветы пижмы. Листья, как у рябины. И острый, камфорный запах цветов. Желтый звук ее имени. Звук то пропадал, то вновь возникал, бледнел.
Карл Давыдович стал настраивать звук, вживаясь в вечность. Лукашка, Лукашка, Лукаш… Имя осенней пижмы.
Имя поднималось вместе с ним в холодное осеннее небо.
Что сперва?
Зюкин снял с себя брюки.
Подумал: "Мне бы надо было носки снять. Зачем же я брюки? Ботинки я правильно, попросту говоря, разулся. А носки можно снять, не снимая брюк".
Зюкин помедлил. Опять натянул брюки. Задумался. И, можно сказать, машинально расстегнул ремень, снял брюки.
"А ведь я хотел носки снять. Какая же, извините, необходимость стаскивать с себя брюки, если хочешь только носки снять?"
Задумался. Опять надел брюки. И расстроился. "Чего же я над собой мудрую? Хотел ведь носки снять. А брюки?"
Опять надел. Застегнул ремень, все проверил насчет ширинки. "Нормально. Но зачем же я брюки снимал, когда надо бы только носки". Задумался. И опять по новой натянул брюки. Проверил насчет ширинки. "Нормально. Но зачем же я…"
Между тем жизнь шла своим чередом. Хотел жениться. Раздумал. Потом снял брюки. Задумался. "Зачем же я их снимал, когда хотел только носки?"
Опять натянул брюки. Проверил насчет ширинки. "Нормально. Но зачем же я…"
Уже далеко за пенсионной чертой Зюкин стал расстегивать ремень.
Руки тряслись. Все-таки снял брюки. "Зачем же я…" И он попробовал снять носки. Но руки не слушались. Зюкин стал тереть ногу об ногу, стараясь снять носки. Тер, как кузнечик. Потом догадался. Расстегнул ремень и спустил брюки. А ноги продолжали тереться друг о друга, мешали ему.
Он еще был живой, и мысль вдруг стала ясной. Прочитал ее про себя: "Сниму носки, а потом…" Но все-таки до последней живой секунды опять потянулся к брюкам, стащил их с трудом. Потом снова надел. Затянул ремень. Проверил ширинку. "Нормально. Чего теперь? - И упрямо думал: - Вспомню, обязательно вспомню, что сперва, а что потом".
Часы
На стене висела тень от часов. Сами часы - в Лешиной душе. Часы старинные, еще бабушкины, прабабушкины. В боковом кармане куртки Леша держал ключик. Небольшой. Удобный. Им Леша заводил часы. Вставлял в отверстие под стрелками и несколько раз поворачивал. Подкручивал пружину. До отказа. Прислушивался.
Тик-так, тик-так… Ничего. Идут. Большая стрелка, маленькая.
Тик-так… Идут.
В душу себе Леша редко заглядывал: "Зачем?" Он смотрел на стенку, на тень от часов.
Иногда вспоминал бабушку, полногрудную, со старческим румянцем на впалых щеках.
Теплообменник ей бы надо сменить. Она бы прожила еще бы ого-го. Раньше народ некомпьютерный, а так-сяк, как мать родила. Леша думал, что бабушка была дворянкой. Правда, это ничем не подтверждалось. Разве что хорошие часы оставила ему в наследство.
Леша не был придирчивый к жизни. Чего-то вкалывал на работе по железу. Ну, выпивал. Ну, дважды женился. Ну, вроде как еще женское имелось, небрачное.
Тик-так… Да, небогато жил, но в своей малогабаритной, однокомнатной.
Соней звали женское.
- Ты что, еврейка? - спрашивал Леша. - Ну ладно, это я так. Женское мне физиологично приятно. И готовишь. Пирожки печешь. У вас, евреев, тоже ведь вера есть. Но мы этого не будем касаться…
- Соня? Ты не видела? Ключик у меня из кармана выпал. Ладно, пригребай в постель. Я сам поищу. Может, под кровать закатился. Маленький…
Оглянулся на тень от часов на стенке. Не видно. Зажег свет.
- Я сейчас, Соня. Ты лежи… Я вот только…
Ничего, ничего, успокаивал себя Леша. Часы старинные, в них заводу на века. Пружина не такая, как теперь. Я электронные не люблю.
А сам шарил под кроватью. Эх, фонарик бы.
- Я ведь, Сонь, за жизнь нигде не был. Есть, которые в Испанию, или круизы вокруг Европы… - Леше хотелось добавить для рифмы "жопы", но почему-то постеснялся. Прислушался.
Тик-так, тик-так.
- Соня, вызови скорую. Чего-то стрелки быстро крутятся.
- Соня, вызывай скорую. Посмотри на стенку, на тень от часов. Идут?..
Услышал неровный, чужой стук. Тень от шагов. Тень от шагов. Что-то звякнуло.
Ключ, мелькнуло в голове Леши. Тень от шагов уже накрыла его.
На кровати сидела женщина в рубашке, девушка с распущенными темными волосами, совсем еще молодая, с большими испуганными глазами.
На стене… тень… часы… На тени от часов не было видно стрелок.
Исход
- Моисей Моисеевич, это я, Федя.
- Заходи, Федя.
Федя в мягких домашних туфлях, в синем спортивном костюме, в брюках с белой полоской не то чтобы спускался с верхнего этажа, а уже второй год втискивался в жизнь Моисея. Да, второй год, как умерла у Моисея жена.
- Ноги тоскуют, - сказал Федя.
- Садись, только закуски у нас с тобой один огурец.
Они выпили из стаканов.
- Вот ты еврей, - начал старый разговор Федя. Моисей молчал. - Еврей, твердо сказал Федя. - А почему же ты пьешь по-черному, как русский? - И он провел рукой по воздуху и неожиданно добавил. - Ты бы сейчас распял Христа? Ладно, не отвечай. А я тебе прямо скажу - лично я бы обязательно распял. Удержаться трудно. И потом, как это он вознесся на небо? Душа - это я понимаю.
Они еще выпили и долго молчали.
- Почему Бог создал столько наций? - тяжело навалившись на стол, спрашивал Федя. - Для вражды? Так бы одних евреев на все времена, или только русских, - и хватит. Что скажешь, Моисей?
- Федя, меня водка не берет, вот что беда, - вздохнул Моисей. - А мне скучно тебе говорить. Вот ты готов распять Христа, а я не могу. - Моисей встал, открыл нижнюю створку буфета. Там плотно стояли бутылки с водкой. Потом он вытащил брелок с ключом. - Возьми, это от входной двери.
- Зачем?
- Будешь без меня приходить.
- А ты что?
Моисей вздохнул:
- Бог один. Ты, Федя, хороший человек. Я к тебе привык, плохо будет без тебя.
- Ты чего надумал?
- К ней пойду.
Федя глядел на Моисея и не понимал:
- Куда?
Моисей молчал. Потом попросил:
- Ступай, Федя. Потом придешь, без меня.
- Моше, дай я тебя поцелую.
- Не надо, - протянув руки, оттолкнул Моисей.
Федя вздохнул:
- Я думаю, чего это у меня сегодня ноги тоскуют.
На улице накатывал зыбкий дождь со снегом. Моисей шагал, подняв воротник пальто, опустив голову в кепке. Дождь и снег слепили. Мимо по улице проносились машины с зажженными фарами.
А еврей незаметно все множился, растворяясь в дожде и снеге.
Я с тобой, Джо
Кафе-стекляшка, глаз стеклянный. Затертый, запотевший и затуманенный. Рядом железная дорога и шоссе.
Мы живем здесь отдельно, но и все вместе. Кучей - так привыкли. Еще бы нам пивка! Пепел папирос сыпется в тарелку, где лежит кусок недоеденной селедки.
Я поднимаю глаза. Передо мной, как бессонница, торчит голова негра. Мне интересно, мне забавно. Ха-ха! Откуда ты свалился?
Я его полюбила. Думаю, что от удивления.
- Хав ду ю ду, - ломаю я язык.
- Я говорю по-русски. Вообще я русский, из Тамбовской области.
- Ты русский? А откуда такая морда? Ну даешь, парень.
- Ага. Нас там много. Половина Тамбовской области - негры.
- Гудишь ты и зубы мне чистишь.
- Тебя Любой звать?
- Ты как это вычислил?
- Люба - любовь. Я всю жизнь тебя искал. И вот, видишь…
У него фиолетовые, вывороченные, негритянские губы.
И, как милостыню на паперти, к нему:
- Поцелуй меня. Тебя как зовут?
- Джон, а дома - Вася.
- Лучше Джо. Мне нравятся всякие крокодилы, пальмы, слоны, бегемоты.
- Нет, я тамбовский.
- Ну ты даешь, парень, ну ты даешь.
Я вам скажу - негритянская любовь зазнобила меня. Нет, ребята, так не бывает. Ну зачем он мне?
А пустые стаканы на столе от каждого проезжающего поезда - дзинь, дзинь, дзинь.
Нас убили в субботу. Думали, что двоих убили. Нет, троих.
Моего ребеночка неродившегося.
Джо приехал на своем Камазе из Тамбова, как всегда, в субботу. И сразу в кафе, в нашу стекляшку. Я увидела его от двери.
Бросилась к нему. Он обнял.
- Не лапай нашу девку, черножопый.
Их было шестеро. Не наших. Как они вышли на нашу стекляшку?
Джо защищался алюминиевой вилкой, которую зажал в кулаке. В тарелке недоеденные пельмени. Я почему-то помню эти пельмени.
Меня ударили, когда я прикрывала его. Да, уж так получилось. Да, уж так получилось. Но если бы снова - я все повторила бы опять. Потому что и теперь я люблю Джо из Тамбовской губернии.
Что? там не живут негры? Какое мне дело - живут, не живут…
Только не могу себе простить одного - крикнула им:
- Его Васей зовут! Он русский, из Тамбовской!
Они засмеялись.
Гудели машины. Я сама видела, как парень-шофер натирал лицо углем. Из Тамбова по дороге ехали машины. Очень много самосвалов. И в каждой сидел негр. На черных лицах горели глаза.
Могила наша недалеко от стекляшки, почти рядом с дорогой.
И тамбовская шоферня, да и не только они, притормаживают, гудят.
Ребята, спасибо вам!
На желтом холмике - полевые цветы. Мы вместе. Джо-Вася и Люба.
А недавно за стекляшкой начато строительство микрорайона. Даже ночью, при свете фар, работают бульдозеры. Рядом гудит экскаватор, роет котлован. Огни бульдозеров все ближе и ближе к нашей общей могиле.
Я вижу, как по столешнице ползут стаканы, к краю. Падают. Но падают неслышно, улетают в бесконечность.
Не надо грустить, прошу вас
Ашот убивал носом, Гурген его подстраховывал. Два черных ангела, два брата.
Крючковатые носы и длинные крылья - все в братьях напоминало бутафорию, оперетку или старую картинку в книге… Сейчас, когда гремят выстрелы, не в далекой Армении, а за углом любого дома в каком-нибудь заштатном городке неустроенной Россиии, где жизнь человека стоит не больше килограмма помидор, Боже мой, зачем они, ангелы смерти? Может быть, пока писал, я вспомнил своего покойного друга Тодика Бархударяна.
Но храмы стоят на высоких холмах. И на кануне горят свечи об упокоении рабов твоих, Господи.
Братья прилетели к большому городу, где умирала Ира от рассеянного склероза. Ей было всего семнадцать лет.
Она лежала в маленькой комнате, рядом с большой столовой, а внизу, на коврике, положив на лапу голову, как изваяние, как уже памятник на могиле, серая овчарка.
Я вошел в комнату. Высокий лоб, светлые волосы - в полнейшей тишине. Ни шума ручья с горы, ни уход солнца - чистое белесое небо. Ни единого облачка.
Ни после, ни теперь - никогда ничего прекраснее я не видел на земле. Долго я глядел.
Молча я перекрестил Иру. И вышел в большую комнату.
Вдруг дверь отворилась, вошла овчарка, ткнулась мне в колени и лизнула руку. Потом опять ушла.
И в это время подлетел Ашот. Но ударил не в сердце девочки, а в свое собственное сердце. Божья, ангельская кровь напоила умирающую.
Гурген вскрикнул. Я быстро открыл дверь. Овчарка подняла голову, завыла.
Черный ангел неподвижно лежал на постели. А белый ангел Ирочка в эту секунду родилась.
Овчарка замолчала, и мы смотрели, как в углу плакал Гурген.
Но вот исчезла комната. Душу переполнила радость. Белесое небо надо мной становилась все прекраснее, все беспредельнее.
Вечером я пошел в армянский храм и глубоко поклонился иконе Божией матери. Это совсем рядом с Ваганьковским кладбищем, где упокоена моя семья жена и сын…
В православном храме Ваганьковского кладбища я поставил на канун одну большую свечу. И огонь свечи слился с вечностью.
Трагедии нет
Стрела
Маленький мальчик стоял на перекрестке. Он выбирал дорогу к себе. Мимо проносились машины. А он все стоял на перекрестке и искал дорогу.
В центре города, на перекрестке, стоял мальчик. Он был похож на стрелу, которая должна была взлететь. Эта стрела должна была лететь сквозь беды и горе. Сквозь несчастья и болезни. Все было готово к тому, чтобы взлететь. И в глубине души мальчик знал, что нет никаких смертей. Все это придумали взрослые. И надо правильно выбрать направление. И взлететь вместе со старым городом, где он начинает новую жизнь.
Слабый крик
Слабый крик раздался. Почти шорох. Я торопливо стал спускаться по крутому склону. Ночь уже плотно окружала меня. Камни сыпались из-под подошв башмаков. Мне было страшно. Когда-то я уже этот путь проходил. Ноги скользили. Я спускался все ниже и ниже. Крик был громче, но разобрать его я не мог.
Что я делал эти годы? На что потратил время?
Крик притягивал меня. В рот набились камень и песок. Я ободрал в кровь локти и руки, цепляясь за выступы. Крик становился громче.
Но, обдирая руки, я все время цеплялся за каждый выступ. Наконец дорожка стала положе. Мне стало легче идти. И я ясно услышал сквозь скрежет камней и песка: "Я лублю… Я лублю…"
Это свой крик я послал в темноту. Это за ним я спускался вниз, рискуя свернуть себе шею.
Нити
Куст жасмина. Открытое окно дома. Недавно прошел дождь, и остался туман. Сквозь туман просвечивает солнце. И вот я прыгаю среди травы. Кузнечик ли или просто какая-то букашка. Все в мире нити тянутся ко мне. Нити понимания и бесконечности.
Кролик
Гремели погремушки, петрушки, игрушки - крутилась ярмарка. На ярмарке шумел народ.
Человек лет пятидесяти, а может быть, больше зазывно кричал:
- Смотрите, как я превращаюсь в змею! Это труднейший номер человек-змея. Потом я заглатываю целиком кролика. Смотрите, смотрите!
Его звали Люсиком, хотя у него было другое, очень длинное, древнее имя.
Человек стал извиваться. Все быстрее, быстрее. Кольца его тела закружились.
- Ну как? - кричал Люсик. - Теперь вы видите змею?
Немногие зеваки вяло отвечали:
- Не видим. Нет никакой змеи.
Люсик кружился стремительно. Ползал по песку. Его лицо мучительно исказилось.
- Теперь вы видите, что я змея?
- Нет, не видим.
- А сейчас я буду заглатывать кролика. Видите кролика и змею? Люди, как же вы не видите? Куда вы смотрите? Смотрите сюда!
Одно глотательное движение, другое. Кролик исчезает во внутренностях змеи.
Человек-змея Люсик стал невидим. На его месте сидел кролик с оттопыренными ушами и несчастным лицом маленького ребенка.
- Брысь отсюда! - кто-то крикнул ему.
Кролик Люсик неторопливо прыгнул и исчез в толпе.
Долгий ливень
Перед грозой мы с тобой сидим. Вырванные из шума в тишину. Как много загадок в каждом повороте твоего лица. У меня такое чувство, что я поднимаюсь по тропинке в горы. Наградой будет, когда я поднимусь, близость твоих губ. Все, что за тобой, - сплошная ночь. Мне кажется, если ты повернешь лицо, из-за гор поднимется солнце.
А потом все закроет ночь грозы. И будет долгий, долгий ливень.
Старик
Люди смеялись. Они стояли на балконах, на тротуаре, показывали вверх пальцами и смеялись.
Небольшой старичок с длинным горбатым носом, ухватившись палкой за такое же горбатое облако, пытался удержаться и не упасть вниз, на крыши домов. Он сам походил на облако и мог быть облаком. У него были живые, широко раскрытые глаза, красные от напряжения.
- Надо же такое, Абрам Яковлевич и войну прошел, и жену Мирру потерял, а все еще цепляется за жизнь, - говорили те, что стояли внизу и на балконах.
Было непонятно, как облако боится упасть. Ну, пусть старик, пусть инвалид, но все-таки ведь облако?!
- Наверное, пенсию хочет у вас получать, - острили внизу.
Из глаз старика капнула слеза. Вообще на небе прибавилось облаков. Старик исчез. Пошел дождь. Странно, дождик был солоноватый. И когда люди стали расходиться, многим хотелось что-то удержать и с чем-то не расставаться.
Ласточка-береговушка
Река неширокая, с быстрым течением которой я пытался справиться в детстве, преодолевая сопротивление воды, я плыл к высокому темному берегу, где виднелись две рогатые коряги, а за рекой - поле цветущего картофеля с розовыми и белыми цветами, это сохранилось в моей памяти, а я мечтал, что когда вырасту, то обязательно доплыву до торчащих из воды у высокого темного берега коряг, - вот так всегда я жил между прошлым и мечтою о будущем, не понимая, что я просто ласточка-береговушка, с радостью полета, стремительно-бесконечной и короткой жизнью.
Дырявый карман
Наблюдательность разрослась с годами у Хомякова. Его глаз выхватывал все необычное: зазубрины в крюке, насмерть вбитом в торцовую стену дома напротив контейнера с мусором.
Однажды ему рассказали анекдот, как человек потерял сон в дырявом кармане.
Хомяков увидел этот карман. Огромный. Ног, куртки, ничего как бы не было - только карман.
- Ну, - услышал Хомяков.
- Сейчас, только побреюсь.
- Ну, - опять услышал Хомяков.
И тогда, цепляясь за какие-то выступы, полез вверх. При этом он думал: "Нелепая жизнь. Бесследно пропасть в чужом дырявом кармане".