В тот самый момент пришел ласкаться пес большой, легавый, как баран черный, но не баран это был, потому что как кот большой, с когтями, разве только с козлиным хвостом и не мяукал он, а как коза блеял. Гонзаль позвал: "Поди, поди, Негрито, на Огрызочек!" Спрашивает Томаш: "А этот, какой Породы?" Гонзаль и отвечает: "Сука была Сен-Бернара с легавой и шпица примесью, но, видать, с Котом-Мурлыкой где-то по подвалам валялась; стереги, не стереги - все равно не устережешь. Однако, пройдемте до залы на десерт, там попрохладней, посвежее, прошу, прошу, Гости мои дорогие!" Томаш говорит: "Не извольте гневаться, однако темнеет уже, а дороги мы не знаем, к тому же дела неотложные есть, так что самое время нам ехать. Вели, Пан-Благодетель, коней запрягать".
Тот восклицает: "Ни-ни-ни, даже слышать не хочу, не бывало еще того, чтобы я Гостей на ночь глядя отпускал! О-хо-хо, хо-хо, да я и колеса с экипажей поснимать велел!"
С наступлением сумерек появились большие золотистые мухи и под пальмами начали роиться, а когда Попугаев крики затихают, иные голоса, лязги, визги ночные неведомо какого Зверья раздаются, и ночь мантильей своею шумные Баобабы накрывает. А у нас десерт - не десерт, беседа - не беседа, и хоть не пьяные мы, а пьяны, среди Мебели, о которой неизвестно, Мебель это или Вазы… только вот Пусто, как в пустыне. И надо бы что-то начать, решить, да любая мысль, любое решение - как стерня, как Солома, как Стебель, ветром несомый по просторам сухим. И все пронзительней наша Бренность, пустота наша. Однако ж сей Байбак по-прежнему посередине стоит и Игнату в такт движениями своими подтанцовывает, хоть и не танцует (потому как вроде Стоит). Наконец хозяин участь нашу облегчил, ко сну знак подавая и слуг призывая, чтобы те нас в покои гостевые проводили.
*
Мне для ночлега отвели Купальную Комнату, а рядом - Томашу Будуар, в котором самых разных безделиц великое множество, как то - на полках, на Консолях, на подставках, столиках Китайских, за Ширмами. Игнатию в другом крыле дворца спальню предназначили, что опечалило Томаша: ибо на явь выходило Гонзалево намерение, чтоб его в отдалении удержать. Когда я в комнате один оказался, но с зажженной свечой, довольно сильная охватила меня тревога, и говорю я сам себе: о, что делаешь ты, чему предаешься, смотри, как бы тебе Хуже не было… но слова мои пусты, пусты, пусты. Вдругорядь говорю себе: о, зачем ты здесь, зачем ты с Путо против Отца благородного ковы строишь, ведь тебе Боком это может выйти… но как перец, как стебель - сухо, пусто все. А я все говорю: о, зачем ты Пули в Рукав прятал, зачем Земляка-Сородича предал?.. но как о стену горох, пустотой веет, пусто, сударь, пусто… Тут меня жуткий Ужас объял, но и он - совершенно пустой. Самое странное чувство испытал я, ибо видать, не страх, а Пустота страха моего ужаснула меня, и уж не сам Страх, а только Страх из-за того, что не было Страха. И вот, в пустыне моей говорю я: "Иди же к Томашу, повинися, открой Правду всю, пусть Правда воссияет, не то плохо тебе придется, иди, поспешай!.." Но вижу, что слова эти вместо того, чтобы взволновать, ужаснуть меня, гремят, как Пустая Бутылка или Ящик. И вот, увидев, что я ничуть не ужаснулся, я так Ужаснулся, что в Томашеву комнату как бешеный влетел, крича слова такие: "Знай же, Томаш, друг мой, что я тебя предал и Дуэль та без пуль была, ибо так уж мы с Гонзалем устроили! Ради Бога, уходи с Сыном своим, уходи, пока не поздно, ибо здесь, в доме этом проклятом Сына у тебя уведут, и не тебе с этими чарами силою мериться! Уходи, говорят тебе, уходи!"
Томаш на призыв сей и признание мое из кровати выскочил в Рубашке среди безделушек и, руки небу воздев, воскликнул:
- Неужели правда это, что без пуль Дуэль была?
Ко мне подлетает, набрасывается, за руки хватает: "Говори ж, сказывай! Без пуль? Без пуль? Один порох!"
Когда старик за руки меня схватил, я в Печали и Скорби моей на колени перед ним упал покаянно… но Раскаяние мое пусто было. Он ничего, только дышит, а дыхание его, тяжелое, сопящее, казалось, всю комнату заполнило. Спрашивает:
- Так значит вы все в сговоре были?
- Я с Гонзалем.
- А другие секунданты?
- Барон, Пыцкаль - тоже в сговоре.
Дышит, тяжело дышит, как под Гору. Говорит: "И за что ж ты мне сделал это? И за что ж ты седин моих не пожалел? Скажи же, что я тебе такого сделал, что ты мне это сделал?"
И тогда плачем тяжелым, душевным я разразился, за ноги его старые обнимаю, да только напрасны слезы мои, точно вода с крыши капает.
- Значит, одним только порохом я стрелял? Одним порохом я стрелял, одним порохом я стрелял?
Три раза повторил. Гнев его почувствовав, я еще сильней к Ногам его припал и головы поднять не смею, гнев седой головы Старика старого, гнев рук дрожащих, пальцев, как когти кривых, очей древних, Выцветших и костей сухих гнев над собою почувствовал. Я же - снова к ногам его прижимаюсь, но безжалостны, тверды Ноги его!
Говорит он: "Пусть на то будет Воля Божья!"
Воскликнул я: "Ради всего Святого, что ты замышляешь?.."
О, видит Бог, что я в тот момент во всем поступал так, как следовало, и должные Боязнь, Страх и Трепет выказывал… но страшен был мне Страх мой как раз Бесстрашием своим. О, почему же я у Отца ног гневных и на коленях моих Печали, Боли, Страха чувствовать не в силах, а лишь Солома, сено, Стебель, Стебель пустой!" Говорит он: "Я позор мой смыть обязан… я его кровью смою… но не бабской кровью негодяя этого… Здесь другой, Повесомей крови надо!"
Я к ногам его. Я к его Ногам! Но тверды Ноги. Голос охрипший, Волоса седые, морщины, и рука воздета, дрожит, глаз на полвека прикрыт, а проклятие его тут же - надо мной нависло! Задрожал, оцепенел я но зря дрожал и цепенел, зря, зря, ибо Пуст Ствол и Пистолет Пуст!
- Похоже, меня и Сына моего в дураках оставить хотели, но Сын не дурак! Да и я не паяц! - И кричит посреди всех этих безделушек. - Не паяц!
Тут дошло до меня, что и ему Пусто… И вот, как в лесочке хвойном, когда Сухо, Пусто, и ветер дальний по сухой траве, по Стеблям проходит, их шевелит, шелестит ими, во мхи залетает, листьями-стеблями играет… а вверху сосны, ели… Напрасен крик! Тщетен гнев! Перец, чабрец, а что пропало, то пропало! Но придвинулся ко мне Старик… придвинулся, за руку взял и губы свои к уху моему приближает: "С Божией помощью кровью это смою, да кровь тяжела, страшна будет, ибо Сына моего!"
Говорю я: "Что ты хочешь делать? Что ты хочешь делать?" Он и отвечает: "Я сына своего своею собственной рукой отцовской изведу и его Убью, его этой Рукой моей умерщвлю, Ножом, а может и не Ножом пырну…" Я воскликнул: "Безумен ты! Ради Бога! Что говоришь ты?"
- Убью, убью, ибо не может быть того, чтоб я из Пустого Пистолета стрелял… убью его. Убью!
*
В пустоте страха моего пусто, пусто, поспешно покинул я комнату. В окна гонзалевых гостиных лился бледный свет луны. Теперь ясно стало, что Томаш это намерение свое исполнит, но не только потому, что за осмеяние свое мстил, а что он Сына той смертию страшной от посмешища тоже спасти хотел. И в тот момент, когда в битве смертельной Земля, Небо, заревом охваченные, храпя, на крупы приседают, друг с другом Бьются и Рушатся, когда Крик, Рев, Матерей стон и Мужей Кулак в лязге и скрежете, да в Гробов треске и Могил разломе, в последнем мира, Природы возмущении Поражение, Погибель, Конец приближается, когда Суд над всяческим твореньем живым вершится, он, старик, тоже на Бой выходит! С Отчизны врагом хочет биться! И хоть возраст преклонный на Немощь его обрекает, он Сына своего единственного в войско отдавал на смерть или на увечье. А теперь на алтарь он не только Сына своего Дражайшего приносит, но и чувства свои, эту Жертву Старика - тяжелую, кровавую! Но напрасна жертва его. Не страшен седой волос. Пусто Старика чувство! Ибо, он, из пустого дула в Путо щелкая, пустым сделался, а может в детство впавшим Старичком и только Кашки какой-нибудь дать ему, пусть ее ест, или деткам пусть вошек ищет, аль по воронам и галкам из духовушки в летний день палит! Вот она, немощь Пустой Пальбы его. А он, эту Немощь свою чуя, хотел ее в себе убить, Сына своего убивая… и, Сына убивая, он этим сыноубийственным страшным душегубством своим в себе Старичка пустого убивает, чтобы сделаться Стариком кровавым, Тяжелым, и Стариком он хотел Ужаснуть, Напугать! Но напрасны мольбы мои! Напрасны молитвы мои! Ибо от молитв моих боязливых Старец в нем вырастал…
А-а-а, чтоб вас Черти, Черти, Черти, Черти, Черти! Пока в ночных шумах, шорохах, шелесте, писке, подвываньях дома этого я с мыслями борюсь, откуда ни возьмись Гонзаль выскакивает: "Ах, он, Старый, как костерит! Я все слышал, я за дверью стоял! Пошто же ты ему, предатель, о пистолетах сказывал?"
- Если слышал, значит теперь знаешь, что игры твои смертоубийством кончатся, ибо он, если чего сказал, то сделает, и Сына убьет, Тот водкой дыхнул… зашатался, чуть не упал… Пьяный и стельку, зарокотал: "Он хочет у меня Игнаську моего убить, но вовек не бывать тому, ибо как раз Игнаська мой его-то и убьет!"
Нес по пьянке невесть что. Но что-то мне в словах его не понравилось, и говорю я: "Ты пьян. Иди лучше спать. На что Игнату отца убивать? Ой-ой-ой, иди-ка ты проспись лучше, не морочь голову!"
- Игнат старика убьет! Уж я это устрою, есть у меня способ… У меня на Игната средство есть!
Вздор нес. Вздора его пьяного и слушать-то не стоило! Но что-то на языке у него вертелось, ну я его, стало быть, за язык-то и потянул: "Какое такое средство у тебя на Игната? Игнат видеть тебя не может".
Он обиделся: "О-о-о! Напротив, он очень меня любит! А я так сделаю, что он Папашу убьет! Папашу убьет - и Средство у меня к тому есть! А когда он отцеубийцей старого хрыча своего сделается, верно, в Помощи моей и Опеке нуждаться будет, потому как дело уголовное, уголовщиной пахнет; а тогда он и помягче станет, ой, дана, ой, дана!"
Я за горло его схватил! - "Говори же, чего замышляешь! Ты что тут за новое Безумство-Чертовщину завариваешь? Что за интриги с этим твоим прислужником, с Горацием этим плетешь, что у него с Игнатом общего, чего он Игната Движеньям вторит, чего ты с ним замыслил? Говори, не то задушу!" - а он у меня в руках обмяк, глазами заворочал и прошептал: "Ой, не дави, не дави, дави, дави, дави!" Я как ошпаренный от шеи его отпрянул: "О! - воскликнул я, - Берегись, гадина, я с тобой разделаюсь!" И тогда он крикнул: "Сынчизна, Сынчизна!" Я онемел. А он снова: "Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна!" - изо всех сил кричал, да так, что слово это, кажется, заполнило весь дом и на Леса, на Поля ринулось, и снова: "Сынчизна" как одержимый кричал он… Коль он кричит так, я Ходить начал, и Хожу, в Хождение мое ринулся! Он все кричит: "Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна!" А Хождение мое от крика его все мощнее и мощнее становилось, и уж такое стало оно Бурное, такое Мощное, что того и гляди, дом вместе с криком его разлетятся.
Но смотрю я: нет никого. Сбежал, стервец, крика своего, видать, испугался, а меня одного оставил только с Хождением моим. Прервал я Хождение. Зал большой, разными предметами заполнен, но один на другом, один на другом, там Триптих под Вазой, а там - Ковер на Канделябре, Кресло на Стульчике, Мадонна - с Химерой, и Бардак, Бардак, Бардак, и уж без малейшего стеснения одно с другим как попало спаривается, словом, бардак. А еще писк уханье, шорохи всех животных, которые там друг за другом носились по углам, за занавесками, диванами, и вместо того, чтоб Кобель за Сукой, так Кобель с Кошкой, или с Волчицей, с Гусыней, курицей, может и с крысой, Распаленный, Вожделеньем обожженный, а Сука с Хомяком, Кот с Выдрой, может и Боров с Коровой, и пошла Гулянка, Бардак, Бардак и Гулянка, да ладно-ладно, да что там, а, понеслась! Боже Мой! Господи Иисусе Христе! Матерь Божья! Да тут предо мною с одной стороны Сыноубийство, а с другой - Отцеубийство!
Ясно было, что Старик в порыве своем клятву свою выполнить готов, Игната ножом, а может и не ножом пырнет… и тоже верно, ясно, что не на ветер Гонзаль слова свои бросил, и что у него Средство на Игната имеется, чтобы до отцеубийства его довести… а так, без убийства, здесь, видимо, обойтись не могло, и дело только в том, Отцеубийства или Сыноубийства оно образ примет… Я перед Томашем, перед отцом моим, на колени пасть хочу… но вновь крик Гонзаля "Сынчизна, Сынчизна" в ушах у меня раздался, уши разрывая, и я, стало быть, с колен вскакиваю и давай Ходить, в Хожденье устремляюсь, Хожу, Хожу, Хожу и того и гляди дом весь разнесу, старика убью! Что мне старик! Старика зарезать, укокошить! Где настигнуть Старика, там его и задушить, чтоб Молодой Старика задушил! Вечно что ль Отец Сына будет резать? Когда ж Сын - Отца?
Хожу, значит, и Хожу. Но когда так Хожу, хожденье мое как бы направляется куда-то и ведет меня куда-то (хоть сам и не знаю, куда)… туда, где Игнат сонный лежит… потому, значит, Хождение мое ходит и ходит и ходит, а там Игнат… и Хожу, а там Игнат где-то в комнате, которую ему Гонзаль отвел… ну и думаю я, значит, что ж это я все так Хожу, пойду-ка я к Игнату, к Игнату… и когда мысль эта меня осенила, хождение свое я в коридор направил, что к Игнатову вел покою, а там темно, коридор, подлец, длинный. Вдруг ногой на мягкое что-то, теплое наступаю и, вспомнив о собаках, появлявшихся отовсюду, думаю: собака что ль? Тревожно спичку зажег, но не собака то была, а Парень взрослый, чернявый, на полу лежит, молчит, зенки вылупил, на меня глядит. Не шевелится. Я через него переступил, дальше иду, а спичка у меня погасла, только опять на что-то наступаю, а сам думаю "собака что ль?", спичку зажигаю, смотрю: Парень взрослый на полу лежит, ступни большие, босые, проснулся, на меня глядит. Иду, значит, дальше, да спичка опять погасла на двух Парней наступил, один из которых белобрысый, Рыжеватый, второй - помельче, худой, и оба на меня глядят, молчат. Перевернулись на другой бок.
Иду дальше. Коридор длинный. Сообразил я, что у Парубков, в хозяйстве занятых, лежбище здесь на ночь… что меня и удивило, ибо в самый раз в постройках фольварочных им сенцы что ль какие выделить… да только ведь каждый хозяин по своему разумению все устраивает, а за советом похуже - это к Соседу. Однако ж вид этих парней какое-то отвращение во мне вздыбил; аж плюнул, но думаю: куда ж это я плюнул? Остановился и новую спичку зажег. Точно: Парень там чернявый, взрослый уже, лежал и я, сам того не желая, на него наплевал, а плевок мой по уху его стекал. А он молчит, только на меня глядит. Спичка погасла.
Гнев меня охватил, и думаю я: что ж ты лупешки свои на меня Таращишь, когда я на тебя Плюю… и еще раз на него плюнул. Вроде ничего, тихо, не шевелится… Спичку, значит, зажег и вижу: лежит, а плевок мой растекается по нему. Только спичка погасла, а я думаю, черти тебя раздери, стерва, я на тебя плюю, а ты, дрянь, мерзавец, ни гу-гу, ну так я еще разок в морду тебе Наплюю, в морду, чтоб ты знал!.. И наплевал, но когда спичку зажег, вижу: лежит тихо, на меня глядит. И погасла спичка. А я тогда громко говорю: "Ты, такой-мол-сякой, уж ты, стерва, дрянь, меня не одолеешь, а может ты думаешь, что я плевать перестану, да только не быть по-твоему, уж я на тебя Наплюю и плевать буду, сколько мне захочется!" Ну, стало быть, и Наплевал я, только он не шелохнется, и когда я спичку зажег, гляжу - он на меня смотрит.
Мысль моя тогда такова: "А может он думает, что я это для удовольствия, ради собственной Услады?.." И, оцепенев, долго ни на что решиться не в состоянии, все стою, стою, а он все лежит, лежит, и ничего, ничего, только время идет, уходит… пока наконец не прыгнул я через него; бегу как от Моровой Язвы, мчусь, лечу, о стену какую-то разбиваюсь, в комнату какую-то, а может и в сени влетаю и останавливаюсь… потому что чую опять передо мной лежит кто-то. Проклятье, дерьмо, еще один, конца им нет, ну как я тебе морду расквашу… и спичку зажигаю. И вот, на кровати у стены Игнат лежит, в чем мать родила, сном объятый, спит и дышит. Увидев его, опечалился я. Ибо это только кажется, что прилично парень спал. Но когда он спит, в нем спит Подлость и, о Боже, Подлец он, ничего больше, Подлец, Подлец, на всякую Подлость способный; ему только волю дай, так он Подлецом бы и стал, как те Подлецы!
*
Утро следующего дня оказалось жарче давешнего полдня, воздух душный, влажный, от чего пот обильный и майка вся мокрая. К тому же духота невыносимая на грудь, на мозги давит, а по костям, по мускулам всем ломота, заставлявшая беспрестанно потягиваться-тянуться. И вот так вяло в это утро мы ворочаемся, с кроватей встаем, с Хозяином раскланиваемся и завтрак, тяжело дыша, едим. Гонзаль в халате утреннем Ажурном Сафьяновом и в туфельках, мускусом сильно в носу свербит, а рука белая, холеная, пальчики белые, сахарные к кофию тянутся. Собачек-собак разных множество… хвостом - если у которой он есть - виляют. Едим, что дают, похваливаем! А Байбак опять стоит и опять Игната движениям едва заметно Вторит, как будто ему на дудочке Движениями своими подыгрывает, но так тихонько, так легонько, что неизвестно, за Игнатом ли он это делает или, может, без намерения, а так, непроизвольно глаз жмурит или с ноги на ногу переминается. Во всяком случае так ловко и мелодично этот Петрушка Горацио с каждым Игната телодвижением в сторонке соединялся, ни дать, ни взять - на флейте подыгрывал. Сам Гонзаль это заметил и сказал: "Еда приятнее, когда в лесу играют".
Томаш, которому за эту ночь лет двадцать набежало, из-под опущенных век взглядом Седым, запавшим и чуть ли не предвечным на эти шалости поглядывает… и молчит, молчит… но все же заговорил: "Такой неблагодарности Хозяину нашему выказывать не желаю за Гостеприимство его, чтобы здесь на несколько дней с Сыном не остаться, а дела, даже срочные, подождать могут". Удивился Игнатий, глаза вытаращил, (тут же и Байбак в такт глазам его с ноги на ногу переступил), но Гонзаля чрезвычайно это Томашево решение обрадовало и он воскликнул: "Сколь блаженна сия минута! Вот это друг! Так пройдемте же в сад, разомнемся. Иди, иди ж, Игнасик, поглядим, кто в Лапту лучший игрок, а старших Вельможных Панов-Благодетелей попрошу судьями нашей ловкости быть!" Мячик из шкафа достал и в Игната им метнул. Зарделся Игнат, Байбак слюну сглотнул, но мы уж к саду идем, а за нами - собачки.