Сцены из провинциальной жизни - Джон М. Кутзее 21 стр.


Сумма слишком мала, чтобы позволить ему заниматься при Британском университете. В любом случае, теперь, когда он нашел работу, и подумать нельзя от нее отказаться. Кроме отказа от стипендии есть только один вариант: зарегистрироваться в университете Кейптауна в качестве бакалавра, занимающегося исследовательской работой для получения степени магистра in absentia, заочно. Он заполняет бланк. В графе "Область исследования" он пишет, поразмыслив: "Литература". Было бы приятно написать "Математика", но правда в том, что он недостаточно умен, чтобы продолжать заниматься математикой. Возможно, литература не так благородна, как математика, но, по крайней мере, в литературе его ничего не отпугивает. Что касается темы исследования, он некоторое время носится с идеей предложить Cantos Эзры Паунда, но в конце концов останавливается на романах Форда Мэдокса Форда. Чтобы читать Форда, хотя бы не требуется знать китайский.

Форд (настоящая фамилия Хьюффер), внук художника Форда Мэдокса Брауна, опубликовал свою первую книгу в 1891 году в возрасте восемнадцати лет. С этого времени и до самой смерти в 1939 году он зарабатывал исключительно литературным трудом. Паунд назвал его величайшим стилистом прозы своего времени и клеймил английскую публику за то, что она игнорирует этого писателя. Пока что он прочел пять романов Форда - "Хороший солдат" и еще четыре, включая "Конец парада", - и убежден в правоте Паунда. Он поражен сложной хронологией сюжетов Форда, мастерством, с которым нота, как бы случайно взятая и безыскусно повторенная, через несколько глав становится главным мотивом. Его также тронула любовь между Кристофером Тьетдженсом и Валентиной Вэнноп, которая гораздо младше него, - любовь, завершить которую обладанием Тьетдженс воздерживается, несмотря на готовность Валентины, потому что (как говорит Тьетдженс) мужчина не должен лишать невинности девственниц. Преобладающая черта характера Тьетдженса - лаконичная благопристойность - кажется ему восхитительной, кажется квинтэссенцией английского духа.

Если Форд смог создать пять таких шедевров, говорит он себе, то, конечно, должны быть и другие шедевры, пока что неизвестные, затерявшиеся среди беспорядочной массы его произведений, которые еще только начинают каталогизировать, - шедевры, которые он откроет. Он сразу же берется за чтение Форда, проводя все субботы в читальном зале Британского музея, и еще два вечера в неделю, когда читальный зал открыт допоздна. Хотя ранние произведения писателя его разочаровывают, он продолжает читать, делая скидку на то, что Форд тогда еще только учился ремеслу.

Однажды в субботу он разговорился с читательницей за соседним столом, и они вместе выпили чаю в буфете музея. Ее зовут Анна, она полька по происхождению и говорит с легким акцентом. Она исследователь, и визиты в читальный зал входят в ее служебные обязанности. В настоящее время она изучает материалы о жизни Джона Спика, который обнаружил исток Нила. В свою очередь он рассказывает ей о Форде и о том, что Форд написал книгу о Джозефе Конраде. Они беседуют о пребывании Конрада в Африке, о его ранних годах жизни в Польше и стремлении стать английским сквайром под конец жизни.

Во время беседы он думает: уж не знак ли судьбы то, что он, изучающий Ф. М. Форда, познакомился с соотечественницей Конрада? Может быть, Анна - его суженая? Она определенно не красавица, Анна старше его, у нее худое лицо, очень худое, на ней бесформенная серая юбка и практичные туфли без каблуков. Но кто сказал, что он заслуживает лучшего?

Он уже готов пригласить ее куда-нибудь, скажем, в кино, но тут мужество покидает его. А что, если искра потом не пробежит? Как он будет выпутываться из этой ситуации без позора?

В читальном зале есть и другие постоянные читатели - как он подозревает, такие же одинокие, как он. Например, индус с изрытым лицом, от которого исходит запах гнойных нарывов и несвежих бинтов. Каждый раз, как он идет в туалет, индус следует за ним и, кажется, хочет заговорить, но не решается.

Наконец однажды, когда они стоят рядом у раковины, этот человек заговаривает. "Вы из Кингз Колледжа?" - чопорно спрашивает индус. "Нет, - отвечает он, - из Кейптаунского университета". - "Не хотите выпить чаю?" - спрашивает этот человек.

Они вместе сидят в буфете, индус пускается в пространный рассказ о своем исследовании, тема которого - социальный состав публики в театре "Глобус". Хотя его это не особенно интересует, он старается слушать внимательно.

Жизнь разума, размышляет он про себя - вот чему мы себя посвятили, я и эти одинокие странники в недрах Британского музея. Будем ли мы в один прекрасный день вознаграждены? Отступит ли наше одиночество, или интеллектуальная жизнь - сама по себе награда?

7

Суббота, три часа дня. Он сидит в читальном зале с самого открытия, читая "Мистера Шалтая-Болтая" Форда - настолько скучный роман, что он с трудом борется со сном.

Скоро читальный зал закроется, закроют и весь музей. По воскресеньям читальный зал не работает, до следующей субботы он сможет читать, только урывая часок вечером. Стоит ли мучиться до самого закрытия, если он беспрерывно зевает? Да и в любом случае какой в этом смысл? Зачем программисту - если он собирается посвятить свою жизнь программированию - степень магистра искусств по английской литературе? И где же неизвестные шедевры, которые он собирался открыть? "Мистер Шалтай-Болтай" определенно не из их числа. Он закрывает книгу и собирает вещи.

Снаружи уже начинает угасать дневной свет. Он бредет по Грейт-Рассел-стрит к Тоттенхем-Корт-роуд, потом сворачивает на юг, к Чаринг-Кросс. Толпа на тротуаре состоит в основном из молодежи. Строго говоря, он их современник, но он этого не чувствует. Он чувствует себя человеком средних лет, преждевременно состарившимся, одним из тех бледных, истощенных ученых с высоким челом, у которых шелушится кожа при малейшем прикосновении. А в самой глубине, изнутри, он все еще ребенок, не ведающий о своем месте в мире, испуганный, нерешительный. Что он делает в этом огромном холодном городе, где только для того, чтобы выжить, нужно все время крепко держаться, стараясь не упасть?

Книжные магазины на Чаринг-Кросс-роуд открыты до шести. До шести ему есть куда пойти. После этого он будет плыть по течению среди искателей развлечений в субботний вечер. Некоторое время будет следовать за ними, притворяясь, будто тоже ищет развлечений, притворяясь, будто ему есть куда пойти, с кем встретиться, но в конце концов сдастся и поедет на поезде обратно на станцию Арчуэй, к одиночеству в своей комнате.

"Фойлз", книжный магазин, название которого известно в Кейптауне, его разочаровывает. Похвальба, будто в "Фойлз" есть любая опубликованная книга, - явная ложь, и в любом случае продавцы, которые в основном моложе него, не знают, где что найти. Он предпочитает "Диллонз", хотя там книги расставлены на полках без всякой системы. Он старается заходить туда раз в неделю, чтобы посмотреть, что новенького.

Среди журналов, на которые он наткнулся в "Диллонз", есть "Африканский коммунист". Он слышал об "Африканском коммунисте", но на самом деле никогда не видел его, поскольку этот журнал запрещен в Южной Африке. К его удивлению, некоторые авторы оказываются его сверстниками из Кейптауна - из тех однокашников, кто весь день спал, а по вечерам ходил на вечеринки, напивался, жил за родительский счет, проваливался на экзаменах, им требовалось пять лет, чтобы получить степень, на которую полагается три года. И тем не менее здесь были напечатаны их статьи, звучащие авторитетно, об экономике миграционного труда или восстаниях в сельской местности. Где же они взяли время между танцульками, пьянками и гулянками, чтобы узнать о таких вещах?

Однако на самом деле он ходит в "Диллонз" из-за поэтических журналов. Они небрежно свалены стопкой на полу рядом с парадным входом: "Сфера", "Пешка" и другие, брошюры из богом забытых мест, разрозненные номера с обзорами из Америки, давно устаревшие. Он покупает по одному экземпляру каждого и тащит всю эту кипу домой, где внимательно читает, пытаясь уразуметь, кто что пишет и где бы ему нашлось место, если бы он тоже попытался напечататься.

В британских журналах преобладают ужасающе скромные стишки о будничных мыслях и делах, стихи, при чтении которых ни у кого не приподнялась бы бровь еще полвека назад. Что случилось с амбициями поэтов в Британии? Разве до них не дошла новость о том, что Эдвард Томас и его мир ушли навсегда? Разве они не усвоили урок Паунда и Элиота, не говоря уже о Бодлере и Рембо, о греческих авторах эпиграмм, о китайцах?

Но быть может, он судит о британцах слишком поспешно. Возможно, читает не те журналы, наверно, существуют другие, более смелые публикации, которые не попали в "Диллонз". А может, есть круг творческих личностей, настолько пессимистически настроенных из-за климата, что они не дают себе труда посылать в такие магазины, как "Диллонз", журналы, в которых они публикуются. Если подобные просвещенные круги существуют, как ему разузнать про них, как туда попасть?

Что до него самого, то, если бы он завтра умер, ему бы хотелось оставить после себя горсточку стихов, отредактированных каким-нибудь бескорыстным ученым и изданных частным образом в виде аккуратной книжечки в двенадцатую долю листа, которые заставили бы людей качать головой и тихо шептать: "Так много обещал! Такая утрата!" Вот на что он надеется. Однако истина заключается в том, что стихотворения, которые он пишет, становятся не только все более короткими, но и - он не может это не чувствовать, - но и менее весомыми. По-видимому, в нем больше нет того, что заставляло писать такие стихи, как в семнадцать или восемнадцать лет, на несколько страниц, бессвязные и неуклюжие, и все же смелые, полные новизны. Те стихи в основном возникли из мук влюбленности, а также из потока книг, которые он поглощал. Теперь, четыре года спустя, он все еще мучается, но эти мучения стали привычными, даже хроническими, как мигрень, которая не проходит. Стихи, которые он пишет, - лукавые поделки, мелкие во всех отношениях. Какова бы ни была тема, на самом деле в центре всегда он, загнанный в ловушку, одинокий, несчастный. Однако - и он сам это понимает - его новым стихам не хватает энергии и даже желания серьезно исследовать свой духовный тупик.

Фактически он все время ощущает усталость. За столом с серой столешницей в большом офисе IBM на него находят приступы зевоты, которые он старается скрыть, в Британском музее слова плывут перед глазами. Единственное, чего ему хочется, - опустить голову на руки и спать.

Однако он не готов признать, что жизнь, которую он ведет в Лондоне, лишена плана и смысла. Столетие назад поэты доводили себя до сумасшествия опиумом и алкоголем, чтобы на грани безумия поведать о своем призрачном опыте. Таким способом они превращали себя в пророков, провидцев будущего. Опиум и алкоголь - это не для него, он слишком боится вреда, который они могут нанести его здоровью. Но разве переутомление и несчастье не могут сделать с ним то же самое? Разве жизнь на грани нервного срыва хуже жизни на грани безумия? Почему же она сильнее уничтожает личность? Разве те, кто жил в мансарде на Левом берегу, не платя за аренду, или бородатым, немытым, вонючим бродил от одного кафе к другому, напиваясь за счет своих друзей, лучше тех, кто надевает черный костюм и занят офисной работой, которая убивает душу, и либо одинок до самой смерти, либо предается беспорядочному сексу? Конечно, теперь абсент и лохмотья вышли из моды. И что героического в том, чтобы обманом лишать хозяина квартиры платы за нее?

Т. С. Элиот работал в банке. Уоллис Стивенс и Франц Кафка работали в страховых компаниях. Элиот, Стивенс и Кафка страдали, каждый по-своему, не меньше, чем По или Рембо. Нет ничего постыдного в том, чтобы выбрать как пример для подражания Элиота, Стивенса или Кафку. Его выбор - носить черный костюм, как они, носить, точно власяницу, никого не используя, никого не обманывая, платя за все сполна.

В эпоху романтизма художники сходили с ума экстравагантно. Безумие воплощалось в пачки одержимых стихов или потоки красок. Эта эпоха закончилась, его безумие, если ему выпадет жребий в него впасть, будет иным - спокойным, незаметным. Он будет сидеть в углу, напряженный и сгорбленный, как тот человек в широком одеянии на гравюре Дюрера, терпеливо ожидая, пока завершится его срок в аду. А когда срок закончится, он станет еще сильнее оттого, что выдержал.

Такую историю он рисует себе в лучшие дни. В другие, плохие, он сомневается, могут ли такие однообразные эмоции, как у него, питать большую поэзию. Музыкальный импульс, когда-то мощный, уже увял. Угасает ли сейчас и его поэтический импульс? Потянет ли его от поэзии к прозе? Может быть, на самом деле проза - это второсортный выбор, прибежище творческих натур, потерпевших неудачу?

Единственное стихотворение из написанных за прошедший год, которое ему нравится, длиной всего в пять строк.

Жены ловцов омаров у скал
Привыкли просыпаться в одиночестве,
Поскольку их мужья веками ловят омаров на рассвете;
Их сон не такой беспокойный, как у меня.
Если вам одиноко, ступайте к португальским ловцам омаров у скал.

Португальские рыбаки, которые ловят омаров у скал - он доволен, что вставил в стихотворение такую прозаическую фразу, хотя в самом стихотворении, если вчитаться, мало смысла. У него есть списки слов и фраз, которые он запасает, либо будничных, либо трудных для понимания, либо устаревших, которые ожидают, чтобы он нашел для них место. Например, "осиянный": однажды он вставит "осиянный" в эпиграмму, сокровенный смысл которой будет в том, что она служит обрамлением для единственного слова, как брошь может служить обрамлением для единственного драгоценного камня. Будет казаться, что это стихотворение о любви или отчаянии, но на самом деле оно расцветет из одного слова, которое красиво звучит и в значении которого он пока не вполне уверен.

Можно ли построить поэтическую карьеру на одних эпиграммах? Что касается формы, тут с эпиграммой все в порядке. Целый мир чувств можно вместить в единственную строку, как неоднократно доказывали греки. Но он не всегда достигает в своих эпиграммах лаконичности, которая была у греков. Слишком часто им не хватает чувства, слишком часто они какие-то книжные.

"Поэзия не высвобождение эмоций, но бегство от эмоций, - эти слова Элиота он переписал в дневник. - Поэзия не есть выражение личности, это бегство от личности". Затем Элиот с горечью добавляет; "Но только те, у кого есть личность и эмоции, знают, что это такое - желание сбежать от этих вещей".

Его ужасает сама мысль выплеснуть эмоции на бумагу. Как только они начнут выплескиваться, он не сможет их остановить. Это как перерезать артерию и наблюдать, как хлынула кровь. К счастью, проза не требует эмоций - это можно сказать в ее пользу. Проза словно спокойная водная гладь, на которой можно не спеша делать повороты, рисуя узоры на поверхности.

Он отводит выходные для первого эксперимента с прозой. Рассказ, который получается в результате эксперимента, не имеет настоящего сюжета. Все, что важно для рассказа, происходит в душе рассказчика, безымянного молодого человека, очень похожего на него, который приводит безымянную девушку на пустынный пляж и наблюдает, как она плавает. Из-за какого-то ее незначительного поступка, бессознательного жеста он вдруг проникается убеждением, что она ему неверна, кроме того, он понимает: она увидела, что он знает, и ей все равно. Вот и все. Так кончается рассказ. Это все, что в нем сказано.

Написав этот рассказ, он не знает, что с ним делать. У него нет желания показывать его кому-нибудь, кроме, быть может, прототипа безымянной девушки. Но он утратил с ней контакт, и в любом случае без подсказки она бы себя не узнала.

Действие рассказа происходит в Южной Африке. Его удручает, что он все еще пишет о Южной Африке. Он предпочел бы оставить свое южноафриканское "я" позади, как оставил позади саму Южную Африку. Южная Африка была плохим началом. Ничем не примечательная семья, плохая школа, язык африкаанс - от всего этого он более или менее освободился. Он попал в большой мир, зарабатывает на жизнь, и дела его идут неплохо - по крайней мере он не терпит неудачи явно. Ему не нужны напоминания о Южной Африке. Если бы завтра с Атлантики хлынула приливная волна и смыла южную оконечность Африканского континента, он бы не уронил ни слезинки. Он среди тех, кто спасся.

Хотя рассказ, который он написал, незначителен (нет никаких сомнений на этот счет), он неплох. И все-таки он не видит смысла его публиковать. Англичане его не поймут. Ведь в их представлении пляж в рассказе соответствует британской идее пляжа: несколько голышей, на которые набегает небольшая волна. Они не увидят сверкающего пространства песка у подножия скал, о которые разбиваются буруны, а над головой кричат чайки и бакланы, сражаясь с ветром.

Вероятно, есть и другие особенности, отличающие прозу от поэзии. В поэзии действие может происходить где угодно и нигде: не важно, живут ли одинокие жены рыбаков в Калк-Бей, Португалии или Мейне. А вот проза требует конкретного обрамления.

Он пока еще недостаточно знает Англию, чтобы изображать ее в прозе. Он даже не уверен, что сможет нарисовать те части Лондона, которые ему знакомы, - Лондона толп, идущих на работу, холодного и дождливого, Лондона однокомнатных квартир с лампочками в сорок ватт. Если бы он попытался, наверно, получился бы Лондон, ничем не отличающийся от Лондона любого другого клерка-холостяка. Возможно, у него есть собственное видение Лондона, но в этом видении нет ничего уникального. Если в нем и есть определенная сила, то только из-за узости, а узость идет от того, что он не ведает ничего за ее пределами. Он не покорил Лондон. Если кто кого и покорил, то это Лондон покорил его.

Назад Дальше