Он ошибся насчет их возраста. Они совсем не дети: Ильзе двадцать, Марианне двадцать один. Они на последнем курсе университета Оранжевого свободного государства - обе изучают социальную работу. Он не высказывает своего мнения, но, на его взгляд, социальная работа (помогать старушкам делать покупки) - не тот предмет, который следует преподавать в настоящем университете.
Марианна никогда не слышала о программировании и не проявляет к нему никакого интереса. Но спрашивает, когда он вернется домой, tuis - так она это называет.
Он отвечает, что не знает. Может быть, никогда. Разве ее не беспокоит, куда движется Южная Африка?
Она мотает головой. Южная Африка не так плоха, как пишут в английских газетах, говорит она. Черные и белые прекрасно бы ладили, если бы только их оставили в покое. В любом случае, ее не интересует политика.
Он приглашает ее на фильм в "Эвримен". Это "Bande а part" Годара, который он уже видел, но мог бы посмотреть еще много раз, поскольку там играет Анна Карина, в которую он сейчас влюблен, как год назад в Монику Витти. Поскольку это не кино для интеллектуалов, а просто история о банде неумелых преступников-любителей, он не думал, что фильм Марианне не понравится.
Марианна не из тех, кто жалуется, но он чувствует, как весь фильм она ерзает рядом с ним. Когда он украдкой бросает на нее взгляд, видит, что она чистит ногти, не глядя на экран. "Тебе не понравилось?" - спрашивает он после. "Я не могла разобрать, о чем там", - отвечает она. Оказывается, она никогда не видела фильмов с субтитрами.
Он приглашает ее выпить кофе в свою квартиру - вернее, в квартиру, где временно обитает. Уже почти одиннадцать. Теодора легла спать. Они сидят, скрестив ноги, на толстом ковре в гостиной, закрыв дверь, и тихо беседуют. Она не его кузина, но она подруга кузины, она с его родины, и ее окружает волнующая атмосфера недозволенности. Он целует ее, кажется, она не имеет ничего против того, чтобы ее целовали. Они вытягиваются на ковре лицом к лицу, он начинает расстегивать, развязывать, возиться с ее молнией. Последний поезд в южном направлении отходит в одиннадцать тридцать. Она определенно не успевает на него.
Марианна - девственница. Он обнаруживает это, когда наконец укладывает ее, обнаженную, в большую двуспальную кровать. Он никогда прежде не спал с девственницей, никогда не задумывался о девственности как о физическом состоянии. Теперь он получает урок. У Марианны идет кровь, когда они занимаются любовью, и продолжает идти после. С риском разбудить няню ей приходится прокрасться в ванную комнату, чтобы вымыться. Пока ее нет, он включает свет. На простынях кровь, все его тело в крови. Они - как это омерзительно! - валялись в крови, как свиньи.
Она возвращается, завернувшись в купальное полотенце.
- Мне нужно идти, - говорит она.
- Последний поезд уже ушел, - отвечает он. - Придется переночевать здесь.
Кровотечение не прекращается. Марианна засыпает, засунув между ног полотенце, которое все больше намокает. Он лежит рядом с ней и не может заснуть от беспокойства. Не надо ли вызвать "Скорую помощь"? Можно ли это сделать, не разбудив Теодору? Марианна, судя по всему, не встревожена, но что, если она только притворяется ради него? Что, если она слишком невинна или слишком доверчива, чтобы понять, что происходит?
Он убежден, что не заснет, но засыпает. Его будят голоса и звук льющейся воды. Пять часов, на деревьях уже поют птицы. Он с трудом поднимается и прислушивается, стоя под дверью: голос Теодоры, потом Марианны. Он не слышит, о чем они говорят, но это может иметь для него неблагоприятные последствия.
Он снимает с кровати простыни. Кровь просочилась на матрац, оставив огромное неровное пятно. Со смешанным чувством вины и злости он переворачивает матрац. Пятно обнаружат, это лишь вопрос времени. К тому моменту он должен исчезнуть, непременно исчезнуть.
Марианна возвращается из ванной в чужом халате. Она ошеломлена его молчанием, его сердитыми взглядами.
- Ты же мне не сказал, что нельзя, - оправдывается она. - Почему я не должна была с ней говорить? Она милая старушка. Милая старая aia.
Он вызывает по телефону такси, потом подчеркнуто ждет у парадной двери, пока она одевается. Когда подъезжает такси, он, уклоняясь от ее объятий, сует ей в руку банкноту в один фунт. Она смотрит на деньги с изумлением.
- У меня есть деньги, - говорит она. Он пожимает плечами и открывает перед ней дверцу такси.
Оставшиеся в этой квартире дни он избегает Теодору. Уходит рано, возвращается домой поздно. Когда он здесь поселился, то нанимался охранять эту квартиру от мужа и вообще быть под рукой. Один раз он уже не выполнил свои обязанности и теперь снова оказался не на высоте, но ему все равно. Удручающий секс, шепчущиеся женщины, окровавленные простыни, пятно на матраце - ему бы хотелось оставить всю эту постыдную историю позади, закрыть за ней дверь.
Приглушив голос, он звонит в общежитие на Эрлз-Корт и просит позвать к телефону кузину. Она уехала, говорят ему, она и ее подруга. Он кладет трубку и с облегчением вздыхает. Они уехали, он в безопасности, больше не нужно с ними встречаться.
Остается вопрос: что делать с этим эпизодом, как вписать его в историю своей жизни, которую он себе рассказывает. Он вел себя позорно, тут нет никаких сомнений, вел себя как хам. Возможно, это старомодное слово, но точное. Он заслуживает пощечины, даже плевка в лицо. А поскольку никто не дал ему пощечину, он, конечно, будет себя грызть. Ну что же, таков будет его договор с богами: он накажет себя, а в ответ, надо надеяться, история о его хамском поведении не всплывет.
Однако есть ли какая-то разница, если в конечном счете эта история и всплывет? Он принадлежит к двум мирам, изолированным друг от друга. В мире Южной Африки он не более чем призрак, струйка дыма, который быстро рассеивается и скоро исчезнет навсегда. Что касается Лондона, то здесь он, в сущности, никому не известен. Он уже начал поиски нового жилья. Когда он найдет комнату, он уже никогда не встретится ни с Теодорой, ни с Меррингтонами и растворится в неизвестности.
Однако в этой печальной истории есть еще что-то, кроме стыда. Он приехал в Лондон, чтобы делать то, что в Южной Африке невозможно: исследовать бездны. Не спустившись в бездны, нельзя стать художником. Но что такое эти бездны? Он-то думал, что тащиться по обледенелым улицам, с сердцем, онемевшим от одиночества, - это и есть бездна. Но быть может, реальные бездны - это нечто другое, и они проявляются в неожиданной форме: например, во вспышке злобы против девушки с утра пораньше. Возможно, эти бездны, которые ему так хотелось измерить, таились в нем все время: бездны равнодушия, бессердечности, хамства. Если отдаться своим наклонностям, своим порокам, а после грызть себя, как он это делает сейчас, - поможет ли это сделаться художником? Сейчас он не понимает, как это может произойти.
По крайней мере эпизод завершен, остался в прошлом, запечатан в памяти. Но это не так, не совсем так. Приходит письмо с почтовым штемпелем Люцерны. Не задумываясь, он вскрывает его и начинает читать. Оно написано на африкаанс. "Дорогой Джон, я подумала, что должна известить тебя, что со мной все в порядке. Марианна тоже о’кей. Сначала она не понимала, почему ты не звонишь, но спустя какое-то время приободрилась, и мы хорошо проводим время. Она не хочет писать, но я подумала, что напишу в любом случае, чтобы сказать: надеюсь, ты обращаешься так не со всеми девушками, даже в Лондоне. Марианна особенная, она такого обращения не заслуживает. Тебе следует хорошенько подумать над жизнью, которую ты ведешь. Твоя кузина Ильзе".
Даже в Лондоне. Что она хочет этим сказать? Что даже по лондонским нормам он вел себя постыдно? Но что знают о Лондоне и его нормах Ильзе и ее подруга, прибывшие прямо с пустошей Оранжевого свободного государства? "Лондон становится хуже, - хочется ему сказать. - Если бы вы остались здесь на какое-то время, а не помчались к лугам и коровам с колокольчиками, могли бы и сами это узнать". Но на самом деле он и сам не верит, что тут виноват Лондон. Он читал Генри Джеймса и знает, как легко стать плохим, - для этого нужно только расслабиться.
Самые неприятные моменты в письме - в начале и в конце. Beste John - так не обращаются к члену семьи, так обращаются к незнакомцу. И "Твоя кузина Ильзе" - кто бы мог подумать, что девушка с фермы способна на такой язвительный выпад!
Несколько дней и даже недель после того, как он скомкал и выбросил письмо кузины, оно преследует его - не сами слова, которые ему скоро удается вычеркнуть из памяти, но воспоминание о той минуте, когда, даже заметив швейцарский штемпель и круглый детский почерк, он распечатал конверт и прочел письмо. Какой дурак! Чего он ожидал - благодарственного панегирика?
Он не любит плохих новостей. Особенно не любит плохих новостей, касающихся его самого. "Я достаточно безжалостен к себе, - говорит он себе, - и не нуждаюсь в посторонней помощи". К этой уловке он то и дело прибегает, когда хочет заткнуть уши, чтобы не слышать критики. Он научился этому, когда Жаклин, с высоты женщины тридцати лет, излагала ему свое мнение о нем как любовнике. Теперь, как только любовная связь начинает иссякать, он устраняется. Он ненавидит сцены, сердитые выкрики, банальные истины ("Ты хочешь узнать правду о себе?") и делает все, что в его силах, чтобы этого избежать. Да и что такое истина? Если он сам для себя загадка, как же он может не быть загадкой для других? Он готов заключить пакт с женщинами в своей жизни: если они будут относиться к нему как к загадке, он будет относиться к ним как к закрытой книге. Только на этой основе, и на ней одной, будет возможно общение.
Он не дурак. Как любовник он так себе, и это ему известно. Никогда еще он не вызвал в сердце женщины то, что можно было бы назвать великой страстью. Фактически, оглядываясь назад, он не может припомнить, чтобы хоть в какой-то степени был объектом страсти, истинной страсти. Это его как-то характеризует. Что до самого секса, в узком понимании, то и тут он дает недостаточно, и то, что получает в ответ, тоже недостаточно. Если и есть тут чья-то вина, то именно его. Потому что, если он не вкладывает в секс чувство и держит себя в узде, то и женщина будет держать себя в узде.
Является ли секс мерой всех вещей? Было бы легче, если бы это было не так. Но когда он озирается вокруг, то не видит никого, кто бы не испытывал благоговения перед богом секса - кроме разве что нескольких динозавров, пережитков Викторианской эпохи. Даже у Генри Джеймса, внешне такого приличного, такого викторианского, есть страницы, где он туманно намекает, что все в конечном счете сводится к сексу.
Из всех писателей, которых он почитает, больше всех он доверяет Паунду. У Паунда много страсти - боль томления, жар обладания, - но это спокойная страсть, без темной стороны. Каков ключ к безмятежности Паунда? Может, дело в том, что у него, поклоняющегося греческим богам, а не богу иудеев, есть иммунитет к чувству вины? Или же Паунд настолько погружен в великую поэзию, что его плотская сторона пребывает в гармонии с эмоциональной, в гармонии, которая мгновенно передается женщинам и открывает перед ним их сердца? Или, напротив, секрет Паунда просто в определенной живости поведения в жизни, живости, которую приписывают американскому воспитанию, а не богам поэзии, и женщины расценивают эту живость как признак того, что мужчина знает, чего хочет, и твердо, хоть и дружелюбно, поведет ее за собой? Может, это именно то, чего хотят женщины: чтобы о них заботились, вели? И неспроста так принято в танце: мужчина ведет, женщина следует за ним?
Его собственное объяснение своих неудач в любви, в которое он все меньше верит, заключается в том, что он еще не встретил женщину, которая ему нужна. Та женщина разглядит под непрозрачной поверхностью внутренние глубины, та женщина откроет в нем потаенную силу страсти. До того судьбоносного дня, когда придет эта женщина, он просто приятно проводит время. Вот почему можно выбросить из головы Марианну.
Один вопрос все еще его гложет и никак не отвяжется. Выпустит ли на волю та женщина не только страсть, накопившуюся внутри него, но и заблокированный поток поэзии? Или, наоборот, сначала он должен сам превратиться в поэта и таким образом доказать, что достоин ее любви? Хорошо бы верным оказалось первое, но он подозревает, что это не так. Точно так же, как он влюбился на расстоянии в Ингеборг Бахман и по-другому - в Анну Карина, суженая узнает его без слов, влюбится в его искусство, прежде чем сделать такую глупость, как влюбиться в него самого.
17
Приходит письмо от профессора Гая Ховарта, его научного руководителя, с просьбой. Ховарт работает над биографией драматурга семнадцатого века Джона Уэбстера и хочет, чтобы он сделал копии некоторых стихотворений из коллекции рукописей Британского музея, которые, возможно, были написаны Уэбстером в молодости, а заодно, если наткнется на рукопись какого-нибудь стихотворения, подписанного "Дж. У.", по звучанию сходного со стихами Уэбстера, то скопировал и его тоже.
Хотя стихотворения, которые он читает, не представляют, по его мнению, особого интереса, он польщен поручением и намеком, что он способен узнать автора "Герцогини Амальфи" по стилю. От Элиота он узнал, что показатель уровня критика - способность тонко различать. От Паунда - что критик должен уметь распознавать голос подлинного мастера среди модной болтовни. Если он не умеет играть на рояле, он должен, по крайней мере когда включает радио, отличать Баха от Телемана, Гайдна от Моцарта, Бетховена от Шпора, Брукнера от Малера, если он не может писать сам, то должен хотя бы обладать слухом, который одобрили бы Элиот и Паунд.
Вопрос в том, является ли подлинным мастером Форд Мэдокс Форд, на которого он убил столько времени? Паунд провозгласил Форда единственным наследником Генри Джеймса и Флобера в Англии. Но был бы Паунд так в этом уверен, если бы прочитал всего Форда? Если Форд был таким прекрасным писателем, почему наряду с пятью прекрасными романами у него так много никуда не годного барахла?
Предполагается, что он пишет о художественной прозе Форда, но второстепенные романы Форда кажутся ему куда менее интересными, чем его книги о Франции. Для Форда нет большего счастья, чем проводить дни рядом с хорошей женщиной в залитом солнцем доме на юге Франции, с оливковым деревом во дворе и славным vin de paysв погребе. Прованс, утверждает Форд, - это колыбель всего грациозного, лиричного и человечного, что только есть в европейской цивилизации; что касается женщин Прованса, с их огненным темпераментом и гордой красотой, то с ними никогда не сравниться женщинам севера.
Можно ли верить Форду? Увидит ли он когда-нибудь Прованс собственными глазами? Обратят ли огненные женщины Прованса на него внимание - при том, что у него-то огонь явно отсутствует?
По словам Форда, цивилизация Прованса обязана своей легкостью и грацией меню из рыбы, оливкового масла и чеснока. Из почтения к Форду в своем новом жилище в Хайгейте он ест рыбные палочки вместо сосисок, жарит их на оливковом масле вместо сливочного, посыпает чесночной солью.
Диссертация, которую он пишет, не скажет о Форде ничего нового, это уже ясно. И все же ему не хочется ее бросать. Бросать начатое - это в духе отца. Он не хочет быть похожим на отца. Итак, он принимается за дело: нужно соткать из сотен страниц заметок, написанных убористым почерком, паутину связной прозы.
В те дни, когда, сидя в большом читальном зале с куполообразным потолком, он чувствует, что слишком устал или ему наскучило писать, он позволяет себе роскошь углубиться в книги о Южной Африке прежних времен, книги, которые можно найти только в больших библиотеках, мемуары людей, посетивших Кейптаун, - как, например, Даппер, Кольбе, Спаррмен, Барроу и Бэрчелл, - опубликованные в Голландии, Германии или Англии два века назад.
Оттого, что он сидит в Лондоне, читая об улицах (Ваалстраат, Буйтенграхт, Буйтенсингел), по которым из всех людей, склонившихся над книгами, ходил он один, у него возникает какое-то странное ощущение. Но еще больше, чем рассказы о старом Кейптауне, его захватывают истории о продвижении в глубь страны в фургонах, в которые запряжены волы, разведка местности в пустыне Грейт-Кару, где путешественник мог много дней не встретить ни одной живой души. Звартберг, Леувривир, Двика - он читает сейчас о своей стране, стране своего сердца.
Уж не начал ли он страдать патриотизмом? Неужто он оказался не способен жить без своей страны? Отряся прах уродливой новой Южной Африки со своих ног, он тоскует по Южной Африке прежних времен, когда Эдем еще был возможен? Сжимается ли сердце у этих англичан вокруг него при упоминании о Райдар-Маунт или Бейкер-стрит в книгах? Очень сомнительно. Эта страна, этот город окутаны словами, копившимися столетия. Англичане не находят вовсе ничего странного в том, что ходят там, где ступала нога Чосера или Тома Джонса.
Южная Африка - совсем другое дело. Если бы не эти немногочисленные книги, не было бы никакой уверенности, что пустыня Кару не приснилась ему вчера. Вот почему он особенно внимательно читает Бэрчелла - два тяжелых тома. Может быть, Бэрчелл не такой мастер, как Флобер или Джеймс, но то, о чем пишет Бэрчелл, происходило на самом деле. Настоящие волы тащили его и его ящики с образцами растений от одной стоянки к другой в Грейт-Кару, настоящие звезды мерцали над его головой и над головами его людей, когда они спали. При одной мысли об этом у него кружится голова. Пусть Бэрчелла и его людей давно нет в живых, а их фургоны превратились в пыль, но они действительно жили, и их путешествия были реальными путешествиями. Доказательство - книга, которую он держит в руках, книга, названная для краткости "Путешествия Бэрчелла" - ее экземпляр хранится в Британском музее.
Если "Путешествия Бэрчелла" доказывают реальность путешествий Бэрчелла, почему бы другим книгам не сделать реальными другие путешествия, путешествия, которые пока что лишь гипотетичны? Логика, конечно, ложная, и, тем не менее, ему бы хотелось это сделать: написать такую же убедительную книгу, как Бэрчелл, и отдать ее на хранение в эту библиотеку, которая воплощает все библиотеки мира. И если для того, чтобы сделать свою книгу убедительной, понадобится котелок, раскачивающийся под кроватью в фургоне, он напишет об этом котелке. Если понадобятся цикады, стрекочущие на дереве, под которым путешественники останавливаются в полдень, он напишет о цикадах. Скрип котелка, стрекот цикад - он уверен, что сможет это сделать. Самое трудное - придать целому ауру, благодаря которой книга встанет на полки и таким образом попадет в историю мира: ауру правды.
Имеется в виду не мистификация. Такой метод использовали раньше: притворялись, будто нашли в сундуке на чердаке загородного дома дневник с пожелтевшими от времени страницами, в пятнах от сырости, в котором описывалась экспедиция по татарским степям или по территории Великих Моголов. Обман такого рода ему неинтересен. Перед ним чисто литературная задача: написать книгу, уровень знаний в которой будет времен Бэрчелла, 1820-х годов, но реакция на мир должна быть живой, на что Бэрчелл был неспособен, несмотря на всю его энергию, ум, любознательность и хладнокровие, потому что он был англичанином в чужой стране и голова его была наполовину занята Пемброукширом и сестрами, которых он там оставил.