Как дети (сборник) - Сергей Кумыш 7 стр.


Я слушала его и чувствовала, как скамейка еле заметно вибрирует от звука его голоса. Раньше, когда мы стояли или лежали обнявшись и он что-то говорил, я всегда чувствовала эту вибрацию в его спине и она по моим рукам передавалась мне. Сейчас я сидела рядом с ним, смотрела на него, как он поеживается и вздрагивает – то ли от первого сентябрьского ветра, то ли еще от чего-то, слышала его, чувствовала, как этот вибрирующий звук проходит через меня, но – впервые в жизни – во мне не задерживается. Наверное, в какой-то момент я слишком зациклилась на этом, и у меня не получилось внимательно выслушать то, о чем он говорил. Поэтому когда он добрался до самого главного, до того, зачем он ехал сегодня сюда, в этот парк, когда наконец нашел в себе силы это высказать, я так и не поняла – почему. Я знаю, что все это время он мне объяснял или пытался объяснить, но, видимо, я слишком сосредоточилась на скамейке, которой передавался его голос – точно так же, как когда-то он передавался мне.

Он что-то еще договаривал, попытался обнять меня одной рукой – как-то ужасно неловко, как будто в первый раз видел и не знал, как ко мне подступиться. Как будто даже поцеловал (поцеловал?) в щеку, по-отечески. И вот он уже удаляется вглубь парка, к выходу. Его мальчишеская спина в кожаной куртке, ноги, всегда как-то по-особому его несущие (в детстве мне читали сказки – про Питера Пена, про Гамельнского крысолова – наверное, именно так я представляла себе их походку: грациозные и сильные ноги-спички, ступающие так легко, как будто несут на себе невесомое тело). Он шел не оглядываясь, и я следила за ним, пока его силуэт не затерялся среди прочих.

На его щеках всегда гулял такой, как будто морозный, румянец. Причем невозможно было определить, из-за чего он появлялся. Это не было связано с какими-то моментами неловкости или стыда. Точнее, с ними тоже, но определить, от чего и когда он в следующий раз покраснеет, было невозможно. Это просто было его особенностью, а не индикатором внутреннего состояния. Причем краснело не лицо, а именно (и только) щеки. Вдруг вспыхивали ярким морковным цветом. Он и сам чем-то похож на морковку: такой же вытянутый, крепкий, остроносый.

Интересно, до последнего момента на самом деле ничего нельзя было понять или я просто не замечала? Ведь он сказал, что охладел ко мне ("почувствовал охлаждение", так, кажется, он сказал), это же, наверное, произошло не сразу, я должна была что-то заметить, заподозрить, почувствовать, в конце концов. Только один раз мне действительно показалось, что что-то изменилось. Все остальное я просто списывала на свою излишнюю впечатлительность, старалась не думать об этом. Но в тот раз я на какое-то время по-настоящему задергалась.

У меня дома лежал его свитер. Он однажды приехал в нем, а уезжая, забыл. И потом, еще несколько раз приезжая, забывал забрать. А я ему не напоминала, мне нравилось, что этот свитер лежит у меня. Свитер пах его квартирой, его потом и еще чем-то трудноопределимым, что, наверное, и было "его" запахом. Я иногда прижимала этот свитер к себе, подносила к лицу, иногда просто несколько секунд смотрела на него, открыв шкаф и обнаружив среди своих вещей. Было здорово иногда как будто забыть, что он у меня, а потом снова его обнаружить. Однажды я не удержалась и надела этот свитер (даже странно, почему я его раньше не надевала, от чего я, собственно, удерживалась). Постояла в нем перед зеркалом, посидела в нем. Вечером, убирая вещи в шкаф, я обнаружила, что его свитер больше не пах им. Я написала ему смс: "Твой свитер больше не пахнет тобой :-(". Ответил он довольно глупо: "Теперь он пахнет тобой :-)". Это же очевидно, он ведь у меня. Но почему-то в этот момент мне стало очень грустно и не по себе. Как будто какой-то его призрак все время был со мной и вдруг меня покинул.

Я говорила себе, что это ужасно глупо, говорила себе, что это ничего не значит. Конечно, просто совпадение, моя же капризная выдумка, но после этого мы встречались еще от силы три недели. Кстати, свитер до сих пор у меня. Обычный серый свитер, сделанный на какой-то фабрике, потерявший его запах и форму. Дешевая безликая вещь.

Он любил ругательства и довольно часто при мне ругался (на меня – никогда; был один случай, но он попросил прощения, и я его простила). Я в такие моменты смотрела на него критически, почти осуждающе, хотя и знала, что он обожает этот мой взгляд, а я на самом деле обожала, когда он ругается. У него это выходило как-то задорно и совсем не грубо. Этим же своим звенящим голосом он говорил мне вещи, которые при ком-то третьем сразу стали бы бесстыдными. Но он говорил это только мне, глядя в глаза, прямо куда-то в меня. Когда он так со мной разговаривал, у меня внутри как будто лопались воздушные шарики (я слышала выражение "бабочки в животе", но на бабочек это точно не похоже). Вот и сейчас, когда я просто вспоминаю, снова эти воздушные шарики.

Наш с ним первый раз не был каким-то особенным. Собственно, в первый раз у нас вообще ничего не получилось. Я ничего не почувствовала. Точнее, я чувствовала, что он как будто стучится в меня, мне было больно. Но не было ощущения, что это какой-то особенный момент, что мы совершаем что-то долгожданное и удивительное. Он выглядел запыхавшимся, чуть ли не беспомощным и при этом очень сосредоточенным. Я думала о нем, мне хотелось, чтобы у него все получилось, потому что было видно, насколько для него это важно, насколько ему надо, чтобы сейчас все произошло. Он старался быть нежным и был одним сплошным комком нервов. Я настолько была занята им, что про меня саму мне напоминала только эта волнообразная боль и не очень понятные ощущения там, куда он так стремился. Все получилось в другой раз. Это была уже совсем другая боль, совсем другой он и абсолютная ясность того, что это произошло.

Однажды ночью он встал, чтобы попить. Подошел к столу, взял стакан, налил воды. Блики ночных огней, попадавшие в комнату, выдернули его из темноты. Он стоял спиной ко мне и пил, жадно запрокинув голову. Вот его тонкие и жилистые ноги, смешной след от плавок (единственное незагоревшее место на теле, в этом было что-то детское), волосы на затылке, немного заломившиеся от подушки. Мне захотелось расширить это мгновение, навсегда запомнить его таким, какой он сейчас и каким уже не будет в следующую секунду. В том, как он стоял, как не стеснялся собственной наготы, как дружелюбно лежал на нем ночной свет, была какая-то фантастическая открытость, была неоспоримая красота, было бессмертие, которое он вдруг на мгновение обрел и вот сейчас снова его лишится. Если бы я умела рисовать, я бы нарисовала его таким. А может, и не стала бы. В следующую секунду он вернулся в постель, лишив меня возможности видеть отстраненно, одеяло поглотило нас, вновь сделало одним целым, перемешало наши запахи.

Как мы познакомились. Нет, пожалуй, это я оставлю себе. У каждого человека должно быть воспоминание, которое он никому не озвучивает. Оно просто хранится где-то внутри тебя, и ты знаешь, что оно есть. Никому его у тебя не отнять, и сама ты его – не выпустишь. Это как любимый фильм: если часто его пересматривать, можно очень быстро прийти к выводу, что ничего особенного в нем нет. Слишком очевидным становится его несовершенство.

Я не верю, что он больше меня не любит. Мы перешли какую-то грань, после которой уже невозможно просто взять и расстаться, через какое-то время снова став чужими людьми. И дело тут не в сексе, который в конечном счете не так уж важен, его значение вообще сильно переоценено. И не во времени, которого тоже не жалко, потому что это моя жизнь и мой осознанный выбор. Дело в том, что в определенный момент человек, с которым ты живешь или встречаешься, вдруг становится тем самым, которого ты ищешь всю жизнь. Не знаю, есть ли у него кто-нибудь сейчас. Просто если есть, то мне кажется, я почти уверена, что это девушка, похожая на меня.

Ребенок в маске тигра

За окном должно быть темно. Потому что осень, потому что вечер – родители уже вернулись с работы, забрали его из детского сада. Потому что небо пасмурное – неба вообще не видно, одни сплошные тучи. И при этом повсюду сверху – светлые пятна. Бело-серые, оранжевые. Все небо в светлых пятнах, оно не темное, вот и за окном вроде бы темно, но как-то не по-настоящему. Ребенок стоит у окна и смотрит вверх.

– Это от фонарей. От машин, от окон, – говорит отец. – В городе все светится, блики ложатся на облака, – он отвечает на вопрос, который сын не задавал, рассказывает ребенку то, что он хочет узнать. Ему четыре года, и не про все, что его интересует, он умеет спросить. Отец понимает это и отвечает сыну.

Когда ребенок обращается к родителям, то говорит "папа" и "мама". Но где-то внутри себя он называет их по-другому. Он проговаривает таинственные выдуманные имена, которые дал родителям. Сочетания звуков и букв, которые подходят им, которые ему более понятны. Примерно через год это прекратится. Даже в разговорах с самим собой он будет называть папу – папой, а маму – мамой. Таинственные имена исчезнут, забудутся, осядут где-то глубоко в памяти. Но пока эти звуки и буквы значат гораздо больше, чем то, что принято считать привычной речью.

Отец кладет руку сыну на спину. Ладонь почти закрывает ребенка поперек, он чувствует ее обеими лопатками, позвоночником. Они смотрят туда, где должно быть темно. Мама накрывает на стол.

Потом садятся ужинать. Желтая кухонная лампа отражается в окне. Вилки задевают о тарелки. Посуда у всех одинаковая, но при этом вилка мамы звучит совсем не так, как папина вилка. И у ребенка вилка и тарелка звучат по-другому, издают собственный звук. Ребенок увлекается, накалывает еду, прислушивается. Специально посильнее задевает эмаль, чтобы звякнуло погромче.

– Ешь спокойно, – говорит отец.

Они не берут его в свой разговор. Мама иногда отвлекается на ребенка. Но отец снова что-то говорит ей, увлекает за собой. Ребенок ест. На стене громко тикают часы.

Ребенок не понимает, о чем они говорят. Улавливает какие-то отдельные слова. Ближний Восток. Экономика. Каддафи. Говорит в основном отец. Кажется, что маме это все не очень интересно, но ей надо слушать. И что-то тоже говорить.

Эти слова похожи на заклинания. Только что они с отцом смотрели, как свет фонарей отражается от ночных облаков, и вот уже папа сказал "Каддафи". Экономика. Когда родители разговаривают о непонятном, это значит, что папа устал (так мама говорит), что у него плохое настроение (так ребенок понимает). А когда у папы плохое настроение – это плохо.

Когда плохое настроение у мамы – это ничего страшного. Точнее, это, конечно, не очень хорошо, но ее можно пожалеть, и тогда будет лучше. А когда плохое настроение у папы, значит, так тому и быть. И ничего не поделаешь. И пожалеть его почему-то в такие моменты не хочется, он становится слишком серьезным. Когда плохо маме, то плохо только маме. Когда плохо папе, то, значит, плохо будет всем.

Ребенок пытается что-то сказать, поучаствовать в разговоре.

– Правильно! – громко говорит он в ответ на очередную реплику отца. Но, видимо, это совсем не правильно, ребенка одергивают, просят сидеть спокойно.

Ну да ладно. Это еще не самое плохое. Хуже всего – когда папа смотрит футбол. К нему тогда подходить вообще бесполезно. С ним не поиграть, ничего не спросить. Приходится только сидеть рядом и тоже кричать: "Гол!" И все время смотреть в телевизор, а не по сторонам. А это совсем не интересно. А если не нравится сидеть рядом, "займись чем-нибудь". Но чем заняться? Можно с мамой поиграть, но она как-то не очень умеет. Можно поиграть самому, но это совсем уж скучно. Вот и приходится сидеть.

А сейчас они вместе ужинают, это хорошо. Еще бы не слова всякие непонятные. Но и так хорошо. Пока он вспоминал про футбол, что-то переменилось. Родители уже не разговаривают, а просто доедают молча. Папа смотрит в тарелку, как когда ему плохо, а мама – то на папу, то в окно.

Кажется, сейчас начнется. Мама разливает чай, ребенок громко размешивает сахар. Отец поворачивается к нему, ничего не говорит, но все и так понятно: "Сиди спокойно". Вот и началось. Когда отец уже не говорит, а просто смотрит, это значит, что дальше он начнет кричать. Ребенок затихает.

Если бы он знал, из-за чего они ругаются, все было бы понятно, как про фонари на облаках или как когда звучат незнакомые слова, значит, разговор взрослый. Но это даже не "Ближний Восток". То есть слова-то простые, но совершенно не ясно, почему они их произносят и почему при этом кричат.

Сейчас они поругаются, потом мама будет плакать, а папа мрачно сидеть. Потом они помирятся, но лучше бы не ссорились.

Когда отец сердится, черты его лица истончаются, он как будто становится меньше. Тогда называть его папой не получается. Нужно какое-то уменьшенное слово. "Пяпя", – думает ребенок. Он еще в том возрасте, когда у всего на свете много имен. Злобный пяпя.

Мама накрывает на стол. Сегодня ребенка из детского сада забирал отец. Она не смотрит на мужа и сына, но при этом не выпускает их из своего внимания. Вот они, стоят у окна, о чем-то разговаривают. Ей нравится, как легко муж находит общий язык с сыном. Она слышит, о чем они говорят, но не прислушивается к разговору. Так даже лучше – видеть все как бы со стороны, изучать двух этих пришельцев, не вдаваясь в подробности языка, но понимая, что наблюдаешь некий абсолютный контакт.

Она положила на стол скатерть. Она не всегда это делает, иногда они просто ужинают, потом она смахивает крошки с деревянной столешницы – и все. Но сегодня ей хочется хоть немного их порадовать. За то, что они так тихо и доверительно разговаривают при ней. За то, что дали ей стать свидетелем чего-то личного. За то, что не боятся ее, не прячутся, не секретничают или не молчат.

На ужин будет рыба. Ничего особенного, обычная рыба под майонезом, обычный ужин. Но на столе скатерть. Еще бы добавить букет цветов, и будет почти празднично. Но и без букета сойдет. Хотя было бы неплохо.

Вот они за столом. Рыба всегда оказывается слишком костлявой. Более костлявой, чем ей бы хотелось. Она вынимает мелкие косточки изо рта, кладет на край тарелки, стыдливо поглядывает на мужа и сына. Но они едят. Особо не восторгаются, но едят. Ребенок ест хорошо. Они ведь и не обязаны каждый раз ее хвалить. Иногда еда – это просто еда. Время от времени просто надо есть, вот они и едят.

Ребенок, видимо, быстро наелся. Он начинает скучать, баловаться, стучит вилкой по тарелке. Она одергивает сына, зная, что муж не любит резких звуков за едой. Иногда он даже не может слышать, как кто-то рядом жует, и включает музыку. Иногда они едят в тишине или разговаривают.

Но сын ее не замечает, успокаивается на несколько секунд, а потом снова принимается за свое. Тогда уже вступает муж:

– Ешь спокойно.

Ребенок притихает. Ужин продолжается.

Утолив первый голод, муж заговаривает с ней. О работе он уже спросил, точнее, она его спросила, а потом и он ее – как будто из вежливости. Он говорит о новостях. О войне. Она его пугает, сама идея войны. Поэтому даже если война идет где-то далеко, он говорит о ней. Ей не нравятся эти разговоры. Как будто вместе с ними война, идущая где-то далеко, входит и в их дом. Тревожная нота, повисающая в воздухе. Но она слушает, что-то отвечает ему, понимает – так надо. Он разговаривает о политике, только когда его что-то угнетает, гложет, подтачивает изнутри. Значит, надо дать ему выговориться, выслушать, попытаться утешить.

Ей не хочется вести эти разговоры при ребенке. Кто-то матерится при детях, кто-то при них курит и пьет, кто-то разговаривает о политике. Но что она может ему сказать? Он говорит, не нуждаясь в ответе. Точнее, он нуждается, но не оставляет для ответа никакой возможности. Она пытается что-то отвечать, понимая, что говорит невпопад, понимая, что не находит нужных слов, что ей не хватает терпения или мудрости.

Удивительно, как легко удавалось ее матери всегда угадывать настроение мужа, поворачивать разговор так, что он этого не замечал, как будто праздные, но такие нужные семейные разговоры – его идея. Она, как утка на пруду, ловила встречный ветер и заслоняла от него птенцов.

Муж говорит, она слушает, ребенок скучает. Какие-то абсолютно неуместные за столом подробности гибели Каддафи. Влияние ливийского конфликта на российскую экономику. Мысли по поводу ситуации на Ближнем Востоке в целом.

Ребенок волнуется. Он, конечно, скорее всего не понимает, ну или не очень понимает, о чем речь. Несколько раз он коротко вдыхает ртом, как будто собираясь что-то сказать, но так ничего и не говорит, ловя взглядом то лицо матери, то лицо отца, то вообще что-то постороннее.

– В своем завещании Каддафи призвал сторонников продолжать сопротивление, – говорит отец.

– Правильно! – неожиданно и громко выпаливает ребенок.

Мать вздрагивает, отец сурово и удивленно смотрит на сына.

– Ешь, пожалуйста, и не встревай во взрослые разговоры, – одергивает сына мать. Она специально одергивает ребенка первой, чтобы муж увидел, что меры приняты и военное вмешательство не нужно. Пусть лучше ребенок немного подуется на нее, чем услышит что-то куда более внушительное от отца. Она боится гнева мужа не меньше, чем сын. Она знает, что во время серьезных разговоров его лучше не отвлекать. То, что сделал сын, – всего лишь дурачество. Но сейчас именно это может стать причиной вооруженного конфликта.

Ребенок смотрит в тарелку, муж ничего не говорит. Ей это удалось. Военный конфликт в Ливии может как угодно влиять на российскую и даже мировую экономику, на ситуацию на Ближнем Востоке в целом. Но он никак не должен влиять на ситуацию в их семье.

Россия, конец октября, в старом парке возле их дома на деревьях еще остались последние желтые листья. В выходные можно будет всем вместе пойти гулять.

Муж сбился с мысли. Он что-то говорил, а ему не дали досказать. Теперь это так и останется внутри него. Минутная подавленность сменяется раздраженностью. Ему нужно на что-то переключиться. Но он может сменить лишь тему, не настроение.

Она разливает чай. Терпкая ароматная индийская заварка. Муж угрюмо уставился в стол. Ребенок громко звенит ложкой, размешивая сахар. Еще один резкий звук. Отец молча поворачивается к сыну.

Ему не нравится, как готовит жена. Еда у нее получается какой-то безликой, если так вообще можно сказать о еде. Вот и сегодня – обычная рыба под майонезом. Рыба всегда – просто рыба, овощи – просто овощи, хлеб она покупает уже нарезанный. Приготовление занимает минимум времени. Кухня даже не успевает пропитаться запахом – все готовится и съедается крайне быстро. Потом моется посуда – и все. Никакого священнодейства, никакого ритуала. Есть в готовке что-то древнее, языческое. Но это не про их дом. Майонеза и полуфабрикатов в древние времена не было.

Пока жена заканчивает приготовления, он отвлекается на сына, удивленно и сосредоточенно разглядывающего что-то за окном. Сначала он не понимает, куда смотрит ребенок, но потом его взгляд падает на расцвеченные вечерними огнями облака, полностью заслонившие небо. Теперь они смотрят на одно и то же. Ребенок не понимает, почему небо светится, хотя должно быть темно – поздний вечер октября.

– Это от фонарей. От машин, от окон, – говорит отец. Неужели его сын заметил это впервые? Почему это не удивило его вчера, позавчера, неделю назад? Все остальное становится неважным.

Назад Дальше