- Есть хочу, - сказала студентка, словно освободившись от какого-то гнета, и принялась есть.
- Слушай, доцент, - сказал отец Михаил. - Если бы Бог увидел, как мы его изображаем, как мы его представляем себе, что бы он сделал?
- Промолчал бы. Он, наверно, воспитанный.
- Он бы плюнул на нас. Мы же его не по любви рисуем красивым, мы же образом Божьим восполняем нашу неполноценность. Он у нас как мазь для выведения бородавок. Тьфу на нас.
Студентка упорно ела. У Василия слипались глаза.
- Закалдырим, Вася, - сказал отец Михаил. - Боже нас просвети.
У Анны проблем не было - где сесть: на могиле, на березе, на голубой маленькой елочке, просто в точке пространства…
Она вспомнила, что в сторожке осталась студентка, наверное, голодная - сидит возле мертвого тела. Шла бы к старухе Дорофеевой. У старухи тепло. Она и летом протапливает.
Но студентка была сыта. Студентка сидела в горнице у отца Михаила и недовольно смотрела на акварельный портрет, смытый дождем. "Ишь ты, - подумала Анна, - скажи ты. Красивая я". В большой комнате отец Михаил со своим ленинградским другом пили, почти засыпая. На мольберте стоял ее портрет с младенцем. "Пашка", - ахнула Анна. Он же Пашку-то и не видел. Наверно, Господь его просветил. Вот бы к Господу с младенцем. Так хорошо. С Пашкой…
На следующий день пришли две старухи, убрали вчерашние закуски. Накрыли завтрак. На завтрак отец Михаил любил что-нибудь очень горячее - молочный суп с рисом или оладьи прямо со сковороды, а с густого похмелья - щи.
- Девушка где? - спросили старухи.
- В горнице. - Отец Михаил спал на полу на надувном матраце, уступив другу Василию диван.
Старухи сказали:
- Никифорыч запил. Досок на гроб напилил и вознесся. Говорят, пока не помянет Анну по девятому чину, до рубанка и гвоздей не снизойдет. Девятый чин у него - когда на карачках.
Старухи смотрели на портрет Анны с младенцем и молчали.
Вытирали косынками глаза. Носы их старушечьи звучали по-детски. Старухи смущались живописных талантов попа. Уж больно таланты эти были шумными, не способствующими молитве. Собственно, людям, написанным на картинах попа, и просить у Спасителя было нечего, напротив, они сами стремились дать ему и в ладонь, и для сердца. Особенно, но втихую, любовались старухи обнаженной натурой - уж таких он девок писал шишкостойных и плодовитых. А мужиков-то и нету на таких жизненосных. Короче, не божеский был поп - так иногда старухам казалось. Но не жаловались они - скажи кому, церковь совсем закроют, а отец Михаил хоть и пьющий, и живописец, но добрый.
- Завтра бы и захоронить. По обычаю…
Отец Михаил и Василий пошли к старику Никифорычу. Сколотили гроб. Выкрасили эмалью ярко-синей. Обили внутри ситцем в цветочек, найденным старухами в Аннином чемодане: зачем она его купила, может, на пододеяльник. Украсили гроб капроновыми кружевами, для чего сходили в сельмаг.
Пришел Никифорыч, сильно хромой, опираясь на вздорную гордость, как на костыль. Не поздоровавшись, начал крикливые разговоры на философские темы. Был Никифорыч эрудитом. Последнее время читал исключительно журналы "Знание - сила", "Здоровье" и ослабел от этого на ноги.
- То, что мы кушаем, например, в столовой у Тоньки Бойцовой, называется инкремент, так начал он. - То, что выбрасываем из себя, - экскремент. Неизменным всегда остается кремент. И до, и после. Птицы кремент не клюют. Но явится к нам человек в виде ангела и выведет нас из темноты, обусловленной плохим питанием. Мы верим в отдаленное чудесное будущее, где правит Бог и Закон, где отцам гарантировано уважение детей. - В этом месте своей гордой речи Никифорыч заплакал. Прокашлявшись и отсморкавшись, он перешел к теме более живописной, мол, материалистический монизм двигался-двигался от отрицания отрицания к порицанию порицания и, как полагается в такой коллизии, задвинулся носом в какую надо жопу. Пришлось призвать грузинскую бабу, которая освобождает лидеров коллективного разума от колитов, подагры и необходимости стыдиться чего-либо. Но бесконтактно…
- Понимаешь, отче, она бесконтактно даже импотенцию мужикам поднимает. И никакой похабели…
На этой романтической ноте Никифорыч рыгнул и уснул, сжав кулак и выставив его перед собой, как если бы в кулаке его был наган.
Хоронили Анну на следующий день.
Повезли на бугор к "Пашкиной могилке", и никто разрешения на это ни у кого не спрашивал. Погрузили гроб на машину, шофер запустил мотор и попер к бугру. Машину прислал зять Анны, зоотехник, нынче директор совхоза. На бугре стояли дети ее и внуки. Шофер лопату вытащил.
А на кладбище при церкви Жен-Мироносиц могила была готова. Выкопал ее Никифорыч единолично. И народу на кладбище было много. И туристы пришли.
Когда стало известно, что шофер увез Анну на бугор, отец Михаил завел свой мотоцикл "Иж-Планета" и понесся, не сняв рясы. Он взлетел на бугор, спрыгнул с мотоцикла и так сказал зятю Анны:
- Вы же член партии. Что же вы нарушаете?
- То есть? - отпарировал тот.
- То, что советских людей положено хоронить на кладбище, даже цыган. А тем более православную женщину, вашу тещу. Это вам не военное время, и сомнительная литературщина здесь неуместна. - Отец Михаил осенил крестом заросшую травой "Пашкину могилку", и березу, и голубую елочку, в свежевыкопанную яму столкнул ногой ком земли и сказал, подняв лицо к небу: - Души их соединятся там, у Всевышнего, в солнцеграде.
Анна оплела березу, прижалась к ней тесно. Снова подумала, что там она и не узнает его без могилки. Да и пустят ли ее туда? И здесь ей теперь ничего не надо. Внуки? В их глазах скука, они Анны только стыдились, они ее не любили.
На церковном кладбище появилась такая процессия: отец Михаил на мотоцикле, с лицом суровым и светлым, как у архангела, за ним грузовая машина с опущенными бортами - гроб на машине синий, украшенный капроновыми кружевами. За грузовой машиной микроавтобус "рафик" со смущенными родственниками.
Когда отец Михаил отслужил молебен и крышку гроба заколотили, Никифорыч дал над Анной залп из двустволки. Хотел дать шесть залпов, но двустволку от него отобрали.
- Поминать где будем? - спросил Никифорыч громко, но вежливо. - На производстве или в семье?
Его подсадили в микроавтобус.
Казалось бы все - отлетай душа. Но что-то не пускало Анну, что-то, не оформленное в слово. Знала она, что душа сорок дней должна маяться на земле, - а зачем это, не знала она.
Студентка-художница стояла в сторонке в светлом платье, такая красивая, такая вся для объятий и поцелуев. Рядом с ней поп краснощекий - хоть и седой, но еще крепкий. Эта студентка могла бы от него родить. Анна взяла да и благословила их крестом. И бабку Дорофееву благословила - пусть старуха подольше живет, она последняя уже, кто может выпекать подлинный ржаной местный хлеб.
После похорон за большой стол у отца Михаила, поджав морщинистые губы, чинно уселись старухи в черных косынках. Студентка Алина тоже села с уголка рядом с Василием Егоровым.
Василий пытался представить бегущую по столу пучеглазую собаку - уж больно все было похоже, даже поп-красавец, только тот, отец Сергей, был моложе, трагичнее и безбожное. Собака не хотела возникать, не получалась. Хотя старухи были очень похожи, можно сказать, те же.
Студентке Алине старухи поначалу показались чужими и недружелюбными, хотя половину из них она знала, встречая в деревне, кланялась. Странной была их одежда. У всех черные платки и шерстяные вязаные кофты трех цветов: темно-малиновые, интенсивно-синие и табачные, и все ненадеванные.
"Интересно их писать - такой странный траур", - подумала Алина. Потом догадалась, что дело не в том, что в сельпо черных кофт не привозят, - произошло притупление, приращение населения к смерти, и смерть считается у них подсознательно чуть ли не праздником - моментом освобождения, выходом на свободу, своеобразным Юрьевым днем. Ей показалось, что она этих старух уже где-то видала, не как жительниц деревни Золы, но как типаж. В современной советской живописи этих старух тьма, особенно в связи с войной и военной памятью, особенно у Попкова, но она видела их в каком-то другом возрасте, в каком-то другом резком свете.
Она сказала об этом Егорову.
Художник подошел к книжному шкафу - принес Алине альбом Александра Дейнеки с надписью: "Типовой тете Ане от постоялок". Раскрыл на 31 странице. Там на развороте женщины в мужских башмаках толкали вагонетки, несли в железных ящиках что-то тяжелое, стояли у станков, а Бог, пузатенький и плешивый, таращился на них с вопросом: "Куда ж это я попал?" Журнал, в котором был напечатан разворот, назывался "Безбожник у станка". Следующий разворот назывался "Без бога". Женщины в черных платьях и черных косынках стояли у колонн и сидели на стульях. Много их было, наверное, слушали лекцию о происхождении человека - ссутуленные, в мужских башмаках. Рядом мужик выпивший волтузил жену, и называлась эта тема: "Жизнь в господе боге".
Алина медленно перелистывала альбом, и всюду женщины в черных косынках, то босые и неприглядные, то в мужской арестантской обуви, поднимали, катили, тащили что-то надрывно тяжелое. Гордо и освобождение - в журнале "Безбожник у станка".
- О Господи, - сказала Алина.
Старухи повернулись к ней. Они уже выпили по три рюмки за упокой души рабы божьей Анны. В глазах их было что-то, похожее на радость. В морщинистых губах обозначилось отчетливое желание петь. В этой деревне хорошо пели.
Были эти старухи похожи на Дейнекиных женщин из журнала "Безбожник у станка", как двойняшки. Правда, Дейнекины были моложе и желали говорить речи.
Алина подумала о Дейнеке: "Осмысленно он это сделал?" А вдруг осмысленно, как свидетельство. Ее потрясло. Картинки ее пугали - нежная она была, хоть и произносила иногда всякие матерные слова. Рисунки превращали людей в дебилов, живущих от грубых знаний, грубых движений, в людей, надрессированных бить, кусать, - коротконогих, со сломанными носами, передаваемыми по наследству. Алина повела взглядом по лицам старух, большинство из них в молодости были красивыми и улыбчивыми. Вспомнила карточку Анны в сторожке, где были сняты курсы электродоения. Анна, глядя на эту карточку, приосанивалась: может быть, в ней пробуждалась на короткий миг памяти молодого тела и гордые принципы всеобщего счастья, не обремененные раскаянием. Не обремененные ничем. Только физическими движениями. Только взад-вперед…
По столу, по клеенке, шла маленькая злобная собачка с выпученными глазами. Собачка скулила, быстро-быстро клацала острыми зубками.
"Явилась", - подумал Василий Егоров. Бросил в собачку пясточку соли.
Собачка исчезла. Фоном для нее была ветчина.
Алина подошла к книжному шкафу, поставила рисунки Дейнеки на место, взяла оттуда альбом с его живописью и раскрыла, прислонясь к стене.
Под мостом по льду шли в бой мужчины в пропотевших осклизлых и заскорузлых одеждах. Шли в бой женщины в мужских башмаках и черных косынках. По мосту над ними в обратную сторону шли раненые и потерявшие цель. Женщина с широкой спортивной спиной и странным оскалом держала в руках сомлевшего мальчика, она не прижимала его к груди, как это сделала бы мать, она держала его на весу, брезгливо, как увядшую охапку водяных лилий. Может, боялась, что сонный мальчик описает ее крепкий высокосортный бюст. Эта же спина на следующей странице была приделана к крепкозамешепному керамическому заду. В руке спина держала мяч. Мяч среди крепких, хорошо обожженных тел был уместнее мальчика.
И дальше на страницах женщины бежали, летели, стремились. Если в альбоме они были детьми огня, родились из него без участия поцелуев и Бога, то старухи в альбоме графики рождались прямо в черных косынках из суглинка или навоза, уже изможденные и в мужских башмаках.
- Бедная тетя Аня, - сказала Алина.
Старухи встрепенулись, наверное, никто и не слыхивал по отношению к Анне этого "тетя Аня".
- Да, - сказали они. - Анна была несчастная. Но Бог ее не оставит.
А старуха Кукова подошла к Алине и шепнула ей:
- Пойдем, дочка, с нами. У нас все припасено. И самогоночка, и красненькое. Мы у старухи Дорофеевой песни петь будем. Поплачем. Тут-то неловко. Перед батюшкой-то неловко.
Алина согласно кивнула, подошла к мольберту и поставила на него холст, на котором счастливая Анна прижимала к груди мальчика. Веселый мальчик одной рукой гладил ее губы, а в другой держал поджаристый бублик. А за ними, до самого синего космоса, веселилась и радовалась природа.
Телевизор орет в щелястой избе бабки Дорофеевой. Щели, особенно со стороны "розы ветров", бабка законопатила тряпьем. На то ушли два ее теплых пальто, выношенные до дыр, три фуфайки, солдатская шинель, два ватных одеяла и выброшенный пьяным соседом зеленый френч. Чтобы тряпки те не вываливались, чтобы птицы не покрали их для устройства гнезд, обколотила бабка избу рубероидом. Телевизор поет. Сверчок скрипит. Тараканы шелестят. Бабке не дует. Она живет и тоже поет. Доит козу и корову и разговаривает с Анной.
- Ты тута? А куда тебе деться. Душа, она возле детей обретается, либо возле скотины. Где же еще? Не по кустам же ей шастать. И в правлении колхоза ей делать нечего. Мне вот дров не дали, а душе и не надо. Кабы мы все стали душами враз - вот бы без забот. Вот я думаю, чего душа сорок ден на земле обретается? Ну Господь сорок ден обретался, так он Господь, ему нужно было все оглядеть. А вот тебе, Анна, чего тут оглядывать? С кем прощаться - с кем надо ты уже давно простивши. Давно… Я твою Зорьку у твоей дочки куплю. Буду молоком студенток поить. Скажу, ты велела. Пусть пьют…
По улице от попова дома шли старухи в черных платках, с ними студентка.
- Идут, - сказала бабка Дорофеева. - У меня все приготовлено. И тебе рюмка поставлена. Мы, Анна, петь будем. "В низенькой светелке огонек горит. Молодая пряха у окна сидит. Молода, красива…" Ты, Анна, какая теперь? Молодая. Я знаю, молодая ты. Наверно, красивая. Ты на себя в зеркало глянь, на заре…
Самая тихая из всех старух Нина Николаевна, бывшая колхозная библиотекарша, убирала со стола. Отец Михаил хрустел огурцом соленым и как-то грозно смотрел на портрет Анны с младенцем. Василий Егоров рюмку катал по столу. "Хорошо, что рюмка-то не граненая - тарахтела бы. Пришлось бы орать на Ваську. Нервный совсем. И чего нервничает - с точки зрения живописи, все у него хорошо. И девки его любят. А где эта?.." - Отец Михаил оглядел комнату и, не найдя в ней Алины, снова уставился на полотно.
- Слышишь, поп, почему душа на земле сорок ден обретается? - спросил Василий Егоров. - Что она делает?
- Да кто же ее знает. Для церковников это связано с номинальным синодиком Иосифо-Волоколамского монастыря. Синодик составил Никифор Волоколамский - от Иосифа Калиста, греческого богослова. Там сказано, что на третий день лицо меняет свой вид. На третий день - первые поминки и, собственно, похороны. На девятый день разрушается все здание тела, кроме сердца, - разрушается храм души. На сороковой день разлагается сердце. Труп становится прахом - все! У язычников были те же дни. У них был еще седьмой день, двадцатый и семидесятый. А вот что душа делает все эти сорок дней - не думал. Обретается.
- Имеет душа форму? Наверное, как-то связанную с бывшим телом. Наверно, она ищет и обретает новую форму. Может быть, форму рыбы.
- Наверно. Я тоже ищу форму. Я знаешь что сделаю - повешу портреты в храме. Я об этом давно думаю. Иногда, знаешь, ночь не сплю. Я тебя за этим и позвал. На помощь. - Отец Михаил поставил на мольберт акварельный портрет Анны, смытый дождем. - В ней что-то есть, а? В этой девушке. Как неживая, говорит. А она давно была неживая, Анна. И мы неживые. Вся Россия давно неживая. Когда Бога у народа нет, и народа нет. Не живые мы, доцент, и не мертвые.
Анна пришла на реку. Что-то позвало ее. В этом месте небольшой остров делил реку на два рукава. Будто змея проглотила яйцо, и яйцо остановилось в ее горле, шея ее раздулась и возник свист. И сейчас над рекой стоял будто свист. Вокруг острова бурлила, клокотала вода, выхлестывала на берег пену и чешую.
Вокруг острова колесом шла рыба. Перепрыгивала друг через друга. Вся местная рыба, даже лосось с Ладоги, даже угорь и рыбец с Балтики.
А на острове стоял тот самый мужик, который в далеком Аннином детстве гонял коров и быков вокруг бугра. Мужик крутил над головой шкурой рыжей лисы и свистел, как разбойник.
Но вот он вытер бугристый лоб рукавом рубахи.
- Здравствуй, душа, - сказал. - Не предстанешь ведь ты перед Господом в форме рыбы. На кой ему? Что, он не знает бедственное положение рыб на земле? Знает. Но и то знает, что надо прекратить рыбу жрать и делать из нее рыбную муку для удобрений. И травить ее дустом, мазутом и пикриновой кислотой. Рыбу восстановить можно, как и чистую воду. Кабы удалось восстановить душу.
- А что такое душа? - спросила Анна. - Какая я? Может быть, как бутылка.
- Чего городишь, - сердито проворчал мужик. - Ты как девочка, а может быть, как лесной ландыш.
Рыба шла колесом, скрипела и верещала, протискиваясь вперед, и скорость ее движения была одинаковая, что по течению, что против него.
- Ишь ты, - сказала Анна, глядя в небо, в синие сумерки. - Я как лесной ландыш…
Отец Михаил все таскал холсты в гостиную из кладовой, ставил их вдоль стены. Дом заполнялся ликами, поскольку это все не портреты были, но лики. Он не то чтобы оторвался от Петрова-Водкина, но в этом каноне стал с ним как бы вровень, с совершенно отчетливым своим космосом.
- Говоришь, неживые мы, а портреты написал живые, - сказал Василий Егоров. Все эти работы, или почти все, он видел, но не видел их вот так, вместе.
- Теперь и они умерли, - ворчал отец Михаил. - И церковь умрет - церковь как школа духовности. И школа знаний умрет. И школа совести.
- А это еще что за школа? - спросил Василий. - Школа коммунизма - профсоюзы.
- У нас с тобой школы совести нету. Непутевые мы. А это - семья.
Он вытащил холст на потемневшем подрамнике, долго смотрел на него и поставил в торец стола, прислонив к высокому глиняному кувшину. Это был портрет отца Сергея. Послевоенного. Сокрушенного еретика. Того, похожего на заслуженного артиста республики, Бриллиантов не знал. Отец Сергей на портрете был мертв. Как будто распятый Христос, он уронил голову на грудь, и острая бородка его смялась.
"Да он пьяный, - подумал Василий. - И мы нажрались. Неужели Мишка посмеет все это вывесить в храме?"
- Да тебя из попов попрут, - сказал он отцу Михаилу.
- Попрут, - согласился тот. - Но и я прав. И еще пробудятся мертвые. И поднимут новое знамя. Слышишь, душа, - сказал он, обращаясь к портрету Анны. - Ты все на меня ругалась да не любила, а теперь благослови. Ты ведь почти святая. А может, и не почти.
Анна в этот момент была у коровы. Она ушла с острова и снова пришла к корове.
В избе бабки Дорофеевой визгливо и плотоядно пели старухи.