* * *
– А нельзя ли посмотреть вон тот, побольше?
Ювелир взялся вытаскивать очередную кассету.
Людвиг незаметно пнул Грейс в щиколотку.
– Перстень с бриллиантом – это надежнейшее место вложения капитала в наши дни, – приговаривал ювелир. – Бриллианты, как и прежде, – лучшие друзья девушки, ха-ха.
– Сколько он стоит? – спросила Грейс.
– Шестьсот фунтов.
Людвиг пнул еще раз.
– Действительно изумительный экспонат, уверяю вас. – Ювелир назвал бриллиант экспонатом. На взгляд Людвига, все бриллианты были одинаковы.
– Мне не нравится оправа, – сказала Грейс. – А вон тот?
– Великолепный! Восемьсот фунтов.
"Это какая-то шутка", – подумал Людвиг. Началось с того, что он предложил поискать на Нотинг-Хилл небольшой изящный перстенек. Но Грейс привела его на фешенебельную Бонд-стрит. К магазинам такого уровня Людвиг еще не привык. Грейс, по всей видимости, тоже.
Людвиг жил как в тумане. С момента обручения мир стал совсем другим. Предметы окутались беловатым свечением, словно на театральной сцене или на телеэкране, и все вместе казалось слишком ярким и светлым. Эта белизна сама по себе еще не означала счастья, хотя Людвиг не сомневался, что он счастлив. Еще меньше он сомневался в своей любви к Грейс и в ее ответном чувстве. Они все еще робели друг перед другом, но это была какая-то новая разновидность робости. Разговор иногда обрывался. Это была тревога и стесненность подлинного влечения, столь далекого от поэтической бесплотности. Вдруг наступало странное молчание, они впивались друг в друга взглядом, потом обоих разбирал смех и они начинали целоваться. До постели еще не дошло. Людвигу не давало покоя и физическое влечение, и сознание собственной слабости, не дающей сделать решительный шаг. Он все еще не знал, девственница Грейс или нет. И никак не мог улучить минуты, чтобы рассказать ей о своих прошлых увлечениях, теперь казавшихся чем-то совершенно неинтересным и ненужным. Время от времени он произносил нечто вроде: "Пойдем вечером, после ужина, ко мне?" На что Грейс неизменно отвечала: "Нет, лучше не надо. Там столько народу, Митци меня не очень жалует, и Остин такой странный". После чего Людвиг спрашивал: "А когда твои родители уедут на уик-энд?" Грейс поясняла: "Опять перерешили". Поехать в отель? Но это так пошло. И она наверняка не согласится. Вот если бы у него был автомобиль. Остается Гайд-парк. Только вопрос – удалось бы ему снять с Грейс колготки за кустами? Иногда в отчаянии он чувствовал, что способен и на такое. Но без ободрения с ее стороны не посмеет даже предложить. Интересно, позволил бы англичанин такой абсурдной ситуации затягиваться? Как Себастьян поступил бы на его месте?
Таким образом, ночи были полны мятежных снов, а днем по настоянию Грейс они почти все время были вместе. Проводить столько времени в чьем-то обществе – для Людвига это было новым переживанием, и временами его удивляло, насколько прочно утратилась его любовь к одиночеству. Они прочесывали Лондон, словно пара туристов, всегда согласно ее планам и предложениям. Пропутешествовали вдоль реки до Гринвича, посетили Тауэр, осмотрели соборы в районе Сити, побывали в Хемптон-Корте, в Кенвуде и Чизвик-хаузе, целовались в Национальной галерее, в Институте Кортленда, в музее Виктории и Альберта; едва ли не каждый вечер ходили на концерты и в театр и просиживали в бесчисленных кафе, расположенных между Людгейт-Хилл и Глостер-роуд. Грейс хоть и не пила, обожала кафе, посещение которых было для нее новинкой. А вот Людвиг чувствовал, что напивается слишком быстро. Были еще рестораны. Грейс, стройная и вместе с тем любящая хорошо поесть, устраивала себе пиршество два раза в день. Ей нравились "Савойя", "У Прюнера", "Уилер". Людвиг заметил, что она любит сорить деньгами. Остатки американской стипендии таяли на глазах. А жалованье из Оксфорда придет не раньше сентября.
Ну конечно, все это было чудесно. Любой пустяк приводил Грейс в восхищение. Ничего не значащая мелочь превращалась в предмет неуемного восторга. Свидания она всегда назначала в каких-то невероятных местах, которых никто другой не выбрал бы. Встретившись, они совершали небольшую прогулку, потом кормили уток в парке или рыбок в Дорчестере, потом осматривали какую-нибудь достопримечательность, потом заходили в магазин, где продавалась лучшая в Лондоне нуга, или слушали бой часов в Коллекции Уоллеса, после чего шли в кафе с каким-нибудь смешным названием, а по дороге заворачивали в цветочный магазин, и Людвиг покупал там цветы – это на потом, когда приходила минута торжественного посвящения цветов Темзе. Грейс со дня обручения стала еще краше, еще привлекательней, и Людвиг, когда они прохаживались по театральному фойе или просто шли по улицам Вест-Энда, чувствовал гордость обладателя такой драгоценности. Таким образом, они очень много времени проводили в общественных местах, но очень мало, Грейс так хотела, ходили в гости. Их приглашали приходить вдвоем, но Грейс отыскивала разные поводы для отказа. Людвигу иногда казалось, что она избегает встреч с Себастьяном.
Говорили они постоянно о каких-то мелочах, но еще никогда в жизни мелочи не казались Людвигу такими захватывающими. Болтали о еде, о прохожих, о прогулках по Лондону. Людвиг обратил внимание, что Грейс хоть и восхищается своими новыми переживаниями, тем не менее не прилагает никаких усилий, чтобы связать их в единое целое. Время от времени она расспрашивала его о том или ином историческом событии, но не для того, чтобы узнать что-то новое, а предоставляя Людвигу очередную возможность поразить ее своей эрудицией. "Ой, какой же ты всезнайка!" – восхищенно восклицала она, когда он сообщал самые известные факты из жизни Перикла, Кромвеля или Ллойд Джорджа. Сама же не делала никаких усилий, чтобы что-то из его рассказов запомнить. Иногда ее вопросы носили философский характер: "Страдают ли блохи в блошином цирке?" или "Почему высокие ноты называют высокими?" Он всегда старался дать ответ. Об Оксфорде, который до прихода решающего известия перешел в разряд табу, упоминали лишь вскользь – какие там дома, старые или новые, какие вокруг места. По-настоящему об Оксфорде Людвиг размышлял только наедине с собой, с радостью предвкушая будущее.
А где-то тем временем происходили совсем иные, страшные, события. Время от времени он пытался заговаривать с Грейс и о них, но она отмахивалась от всего, что казалось ей мрачным, бросающим тень на ее счастье. "Это все в прошлом, – однажды сказала она. – Было и сплыло, осталось позади. Ты принял решение. И забудь". В каком-то смысле мудрый совет. Людвиг объяснял себе нежелание Грейс вдаваться в волнующие его вопросы не равнодушием, а как раз наоборот, беспокойством. Она все еще волновалась, вдруг он все же уедет, и поэтому ее вдвойне пугали минуты, когда его вдруг начинали беспокоить и волновать вопросы, ее пониманию недоступные. Он попросил написать родителям, но у нее никак не получалось собраться. Это вполне можно было понять. Такое письмо нелегко написать.
Все эти вопросы, требующие разрешения, не давали Людвигу покоя. Тревожила размолвка с родителями, с которыми он раньше никогда не ссорился – вообще всегда был послушным сыном. А теперь их жизненные пути, кажется, начинали потихоньку расходиться. Их доводы не были для него убедительны, но уж одно то, что приходилось доказывать отцу обратное, задевало и ранило Людвига. Он ясно видел (и ему было их жаль), что они боятся осуждения соседей, боятся судебных тяжб, боятся полиции, не хотят "нарушить порядок", не хотят, чтобы их непрочная, недавно добытая "американскость" оказалась под угрозой разрушения; боятся и того, что "длинная рука" американских властей схватит сына, унизит и уничтожит. Различие взглядов на эту войну составляло, пожалуй, самый понятный пункт спора, о прочем и говорить не приходится. Они любили Америку, а Людвиг если и любил, то совсем иную страну, чем его родители. Он перенес бы страдание, вызванное размолвкой, но в том случае, если бы был полностью уверен в себе.
В правильности своей оценки войны он не сомневался. Внешне все казалось простым и понятным. Но глубинная суть… Неужели родители и в самом деле считают, что им руководят только материальные соображения, что он предпочел здешнюю удобную жизнь гражданским обязанностям, что он обыкновеннейший трус? А сам он как считает? Несомненно, он любит Англию, разумеется, хочет попасть в Оксфорд и, конечно же, боится – на его месте всякий бы боялся умереть на этой войне. Но по ту сторону океана никого не интересует, что он думает и какие у него принципы. Здесь все легко. Все тяжелое осталось там. Может, ему следует вернуться и принять на себя эту тяжесть? В какой степени необходимо страдание? Насколько оно необходимо ему? В какой степени необходимо это подражание Христу? Должен ли он выступить героем драмы, или лучше обойти сцену стороной? Честно ли это по отношению к тем, у кого нет возможности уклониться; достойно ли это? Как он писал родителям, тюрьмы он не боится, примет заточение с охотой, только одно его по-настоящему пугает – что ему навсегда подрежут крылья. И тогда прощай, паспорт, Европа, мир науки, и никогда он не сможет развить свой талант. Это было бы падение в бездну, которого он страшился. Но в признании законности своих мотивов, идя, в сущности, по легкому пути, разве не был он на волосок от бесчестья? Время от времени он даже представлял, что возвращается и, как все, надевает военный мундир. Имеет ли он право считать себя исключением?
А сейчас рядом с ним Грейс, за которую он отвечает, которая связывает его с новым миром, привлекательным и одновременно тревожным. Общество англичан, в которое она ввела его, было свободным, либеральным и легкомысленным. Здесь, кажется, никому и в голову не приходило, что можно переживать разлад с собственной совестью из-за такого пустяка – возвращаться в США или нет? Никто об этом не собирался заводить разговор, никто этим не интересовался, не старался вникнуть. А может, они вели себя так из деликатности? В общем, по их поведению трудно было судить об этом. А принципиальный разговор с Гарсом, которого он с нетерпением ожидал уже несколько месяцев, все откладывался и откладывался. Только раз он встретился с Гарсом, и то на минуту, после чего тот погрузился в свои дела в Ист-Энде. Неужели Гарс избегает встречи из-за Грейс? Возможно, он с презрением отнесся к этому выбору и считает, что их дружба закончилась? Прежняя теплота исчезла из их отношений после того, как Людвиг обручился. Какова бы ни была причина, Гарс где-то пропадал и появляться не собирался. Ну и черт с ним, иногда думал Людвиг, если причиной тому больное воображение. Встретимся – хорошо, не встретимся – значит, так тому и быть, а бегать за ним не собираюсь. И все же этот разговор ему был нужен как воздух.
Между тем Грейс требовала показать очередное кольцо.
Пользуясь тем, что продавец отошел, Людвиг проговорил вполголоса:
– Эй, малышка, эти игрушки не для нас. Такое колечко мне не по карману. Одно такое потянет на весь мой банковский счет. Пошли отсюда. Скажи ювелиру, что нам надо подумать.
Но, одарив его обворожительной улыбкой, Грейс взялась пересматривать самые роскошные кольца.
– Грейс! – не сдержался Людвиг. Прикрикнул почти как хозяйственный муж, знающий цену деньгам…
– Тс-с! – махнула рукой Грейс. – Дай сосредоточиться.
– Милая, ну подумай…
– Но ведь это вложение денег.
– Но, моя умница-разумница, чтобы деньги вкладывать, надо их сначала иметь.
– Успокойся, Людвиг. За это кольцо не ты платишь. Наверное, возьму вот это, – обратилась она к продавцу. – Возьмете чек? У меня при себе паспорт и кредитная карточка. Если не верите, позвоните в банк.
Продавец поспешно заверил, что в честности клиентки ничуть не сомневается. Грейс выписала чек на кругленькую сумму.
– Не упаковывайте. Я сразу надену. Людвиг, можешь надеть мне на палец? Нет, на этот. Вот так. – И завертела ладошкой, стараясь поймать камешком лучик света.
– Поздравляю с удачной покупкой, – на прощание произнес продавец, – и разрешите пожелать вам всего доброго. Бриллианты – это, как говорится, навсегда.
Они уже выходили из магазина на пыльную, солнечную Бонд-стрит, когда Людвиг придержал Грейс за юбку вспотевшей рукой.
– Куколка, ты, наверное, сошла с ума? Неужели у тебя найдется столько денег?
– Да, сейчас уже есть, – невозмутимо ответила Грейс. – И отпусти юбку. – Она остановила такси. – К "Савойе", пожалуйста.
– Что значит "сейчас"?
– Бабушка все оставила мне.
– Все… тебе?
– Да. Дом, акции и ценные бумаги, счет в банке, словом, все. Я очень богата. Ты берешь в жены богатую наследницу.
– Господи! Все тебе? – Людвиг со вздохом откинулся на спинку сиденья.
– Все.
– И ничего матери и тетке Шарлотте?
– Ни шиша.
– Но ты должна им хоть что-то дать. Ради справедливости… ведь тетка Шарлотта…
– Надо уважать волю покойной. Смотри, какой огромный бриллиант. Ты такой когда-нибудь видел?
* * *
Она вдруг испугалась.
На пороге стоял посыльный с цветами.
Цветы наверняка для Элисон, для кого же еще. Вот только Элисон уже нет.
Шарлотта разобрала название фирмы на бумаге, укутывающей букет, но от кого цветы, так и не поняла: визитки в букете не оказалось. Это были красные гладиолусы. Она отдала букет назад.
– Это для миссис Ледгард?
– Нет, цветы для…
– Наверняка какая-то ошибка. Вы перепутали адрес.
– Нет…
– Ну хорошо, спасибо. – Она схватила цветы и захлопнула дверь.
Принесла букет в гостиную, успокаивающе пахнущую лимоном. Внимательно оглядела цветы. Нет никакой визитки. Да, наверное, прислал кто-то, еще не знающий, что Элисон умерла. Может, отнести на могилу, или так нельзя? Все равно. И вдруг подумалось: а может, это Мэтью прислал для меня? Он в Лондоне, но еще ни разу не дал о себе знать, как и все эти долгие годы. И вот эти цветы. Она зажмурилась.
А когда открыла глаза, то в окно увидела, что посыльный все еще стоит перед домом. Явно не знает, что делать. И он тоже заметил, что Шарлотта на него смотрит. Через минуту снова раздался звонок в дверь.
Ошибся адресом, решила Шарлотта, и только сейчас сообразил. Предположение, что цветы от Мэтью, было столь же приятным, сколь, увы, лишенным оснований, даже в какой-то степени нелепым. Отворив дверь, она протянула цветы молодому человеку:
– Ну вот видите, ошиблись.
Как жестоко, подумала она. Так давно никто не дарил цветов.
– Простите, – сказал молодой человек. – Вы, видимо, меня не узнали. Мне сразу надо было представиться. Гарс Гибсон Грей.
Не может быть, подумала она. Ведь Гарс Гибсон Грей – еще мальчишка, школьник!
– Мы давно не встречались, мисс Ледгард.
– Ах, вон оно что.
Высокий, худой, плохо одетый мужчина, темноволосый, с острым, несколько птичьим лицом. Вполне можно принять за воришку. Только сейчас она разглядела в нем того мальчика, из которого за незаметно прошедшие годы вырос этот молодой человек.
– Извините, что вас не узнала. Но от кого цветы? Дело в том, что мать умерла.
– Цветы от меня.
– Но мама умерла.
– Цветы для вас.
– Для меня? Но зачем?
– А почему бы и нет? Просто решил зайти. И принести вам цветы.
– Мне так давно не дарили цветов.
– Ну вот я и подумал… то есть…
– То есть вы подумали, раз прошло столько времени, то…
– Нет, мне только хотелось…
– Траурный венок больше бы подошел. Да. Я не сразу догадалась, кто вы. Ну что ж, спасибо. – Она снова взяла букет. От него пахнуло ужасом и смертью.
– Не хочу занимать ваше время, – произнес он, видя, что Шарлотта не собирается приглашать в дом. – Я всего лишь хотел принести цветы и сказать, что если смогу быть вам чем-нибудь полезен, то с радостью, вы только дайте знать.
– Чем же вы можете быть мне полезны? – удивилась Шарлотта. – И почему я должна в чем-либо нуждаться? И все еще не могу понять: с какой целью вы пришли?
– Ну, один человек всегда другому может помочь, хотя бы тем, что бросит письмо в почтовый ящик.
– Благодарю, но письма я еще в состоянии бросать сама.
– Что ж, прошу извинить.
– За что?
– За неловкость. Не думал, что так получится.
– Простите, но я не совсем понимаю. Старею и теряю способность понимать молодежь. Возможно, не понимаю уже даже языка цветов. Вы, случайно, не из тех, кого называют дети-цветы?
– Да нет же, ничего подобного. Я всего лишь хотел… простите.
– О, не за что, не за что. Большое спасибо за цветы.
Они смотрели друг на друга, стараясь найти слова. Так и не придумав ничего, Шарлотта махнула рукой и захлопнула дверь. Гладиолусы посыпались из рук на пол. Она стояла у двери, прислушиваясь к отдаляющимся шагам. Слезы, в последнее время охотно льющиеся из глаз, снова подступили.
Так и не подобрав цветы, она медленно пошла в кухню. И зачем только ей вспомнился Мэтью? Зачем так невежливо говорила с мальчиком, делая вид, что не понимает его поступка? Невольная жалость молодых – это знак старости, своего рода испытание, да еще одно из легчайших, которое надо сносить с достоинством. Значит, вот оно какое, одиночество старых людей, и тщетны попытки им помочь. "Но ведь я еще не старая, – подумала она, – еще не старуха". Этот мальчик, едва с ней знакомый, пришел, как странно. Неужели прослышал о завещании? Наверняка уже все вокруг знают. Как все это неприятно.
На полке лежали две половинки фарфоровой тарелки из споудовского сервиза, которую она разбила накануне вечером. Еще не так давно ей хотелось их склеить. Годами холила и лелеяла эти безделушки, ни с того ни с сего ставшие вдруг собственностью Грейс.
Не то чтобы она смотрела на вещи как на свою будущую собственность. Просто заботилась о них точно так же, как заботилась об Элисон, потому что здесь был ее дом, обязана была заботиться. Но сейчас нет уже ни дома, ни обязанностей. Ей осталась в наследство только зубная щетка, да и то без стаканчика, так что некуда ставить; она сохранила свое нарядное платье, но без ониксового ожерелья, которое носила столько лет. Все казалось таким, как и прежде, и в то же время совершенно отчужденным, словно дом, который она считала своим, вдруг превратился в антикварную лавку. Казалось, предметы открыли вдруг правду о себе: "Мы старые, холодные, бездушные и практически бессмертные. Мы были, есть и будем, покуда не сожгут или не разобьют. У нас нет ни сердца, ни чувств. А обладание нами – это иллюзия".