Потом она прочла ему свои стихи, написанные предыдущему товарищу жизни, который проклял Али-Бабу за то, что она умело прятала не допитые им бутылки неизвестно где в его же собственной, небогатой на мебель квартире, мотивируя это тем, что не хочет, чтобы он спивался. Он и не подозревал, что Али-Баба все выливала внутрь себя, а что значит одной пустой бутылкой больше на том балконе, где они хранили обменный фонд. Предыдущий товарищ, однако, просек ее хитроумные ходы и перевалил Али-Бабу через перила того же самого балкона, куда она тихо, как можно тише, выставила пустую бутылку, но звяка не избежала по причине неточности рук. Али-Баба, будучи переваленной через перила, зацепилась пальцами за железную поперечину в оградке балкона и повисла, как гимнастка, на высоте четырех этажей. Проходящий народ быстро вычислил, откуда ветер дует, и стал взламывать квартиру, поскольку испуганный товарищ жизни Али-Бабы не открыл на звонок, а сидел на кухне и придумывал, какие показания он даст в милиции: то ли самоубийство, если никто не видел, то ли что она хотела его скинуть вниз, а он защищал свою жизнь. Вид у него был злобный, когда ворвавшиеся два шофера привели к нему Али-Бабу с совершенно скрюченными пальцами рук. Шофера хотели сбегать за водкой, видя, как расплакался мужик, но в квартиру набежали еще бабы, поднят был большой крик, вызвана "скорая" неизвестно зачем, хотя Али-Баба умоляла этого не делать. Наконец все разошлись, не "скорая" же лечит скрюченные пальцы, все это в амбулаторном порядке, а версию Али-Баба придумала такую, что мыла балкон снаружи. Врачи не следователи, не стали проверять, где ведра и тряпки, сделали успокоительный укол Али-Бабе и мужику и уехали. А мужик в секунду выставил Али-Бабу из дому, в бешенстве собрал все ее тряпки в свой рюкзак и бросил с того же балкона. А у нее там все было - и мохеровая кофта, и рейтузы, и мало ли еще что. Косметику она оставила в ванной, неверным шагом спустилась за рюкзаком и ушла к себе домой к маме, где очень долго так и жила со скрюченными пальцами рук, не в силах начать устраиваться на работу. И поход в пивбар был для нее началом новой эры.
А финский костюм оказался в этом пивбаре после недолгой внутренней борьбы, поскольку, не заставши нужного человека в конторе, куда он был послан начальством (в результате разных перипетий финский костюм в свое время был понижен до старшего лаборанта и использовался на разных работах, в том числе и как курьер), он решил пообедать (у каждого человека может быть обеденный перерыв) в пивбаре жидким хлебом, как он называл пиво.
- Жидкий хлеб, - сказал этот Виктор, осушивши кружку.
- Солнце, - ответила Али-Баба.
- Понимаю, - сказал Виктор, - все от фотонов.
- Я люблю солнце, - ответила Али-Баба.
- Возьму еще? - предложил Виктор, а она запротестовала, что теперь ее очередь, он уже брал шесть раз.
И Витя опять подумал, что баба понимающая, так как денег у него теперь было только еще на две кружки, и это вплоть до получки, то есть на будущую всю неделю.
А у Али-Бабы деньги были, она взяла у матери восьмой том Блока, с конца, чтобы мать не хватилась. Бунин у них уже стоял в четырех томах вместо девяти. Анатоль Франс в трех, а двухтомник Есенина отсутствовал целиком. Половина нажитого имущества, считала Али-Баба, принадлежит ей, не ждать же смерти мамы. Кстати, мать лежала в больнице и не знала, что Али-Баба вернулась, а то бы она прекратила врачебные исследования и в тот же момент Али-Баба оказалась бы на принудительном лечении от алкоголизма, как уже дважды было. Почему Али-Баба и опасалась возвращаться домой, жила у подруг и друзей уже давно, только подруг у нее уже почти не было, одна Лошадь, да и та завела себе мужика Ванечку, который бил смертным боем и самое Лошадь и всех, кто к ней приходил, так что быстро отвадил круг друзей, а привадил грузчиков из гастронома, и в доме всегда было что выпить и чем закусить, пошла веселая жизнь. Что касается Али-Бабиных друзей мужского пола, то у нее с этим проблем не было, вставал только вопрос, где ночевать. У всех друзей были жены или матери; а как раз сегодня мамаша Али-Бабы на арапа позвонила из больницы, и заспанная Али-Баба ответила "Але", и мамаша тут же сказала: "Ты что, дома?", но Али-Баба сразу положила трубку и больше уже не отвечала на звонки, а под неумолкающий трезвон собралась, печально взяла том Блока, остатки косметики, материны нераспечатанные колготки, флакон успокоительных таблеток и оказалась в очереди в пивбар.
Когда пивбар закрыли, они пошли домой к Виктору, благо он жил один. Это было большое открытие для Али-Бабы, узнать, что Виктор, во-первых, не женат, а во-вторых, живет без мамы. То есть у него есть давно вымечтанная хата. И хотя он не слишком горячо воспринял предложение Али-Бабы пойти к нему, но все-таки они на ночь глядя пошли именно к нему, он открыл ключом дверь и еще дверь, и там, в комнате, было темно и тепло, хотя и отдаленно смердело. Он включил настольную лампу, нашел и постелил чистое белье, и наступила ночь любви. Али-Баба была довольна, что обрела пристанище, Виктор был доволен, что не сплоховал и нашел чистые простыни, когда к нему пришла порядочная женщина, и на сон грядущий Али-Баба по собственной инициативе почитала ему еще раз свое стихотворение "И нелегкой дорогой иду я к тебе… Никому не подвластны мы в нашей судьбе". Не дождавшись конца длинного стихотворения, Виктор заснул, то есть стал громко и мерно храпеть. Али-Баба замолчала и с нежным, материнским чувством в душе благодарно заснула, после чего немедленно проснулась, потому что Виктор обмочился. Али-Баба тут же поняла, почему Виктор жил бесхозный и ничей и почему его бросила сука жена, разменявшая трехкомнатную квартиру на квартиру себе и девять метров ему, а он безропотно согласился. Али-Баба заплакала, вскочила, переоделась, села к столу и в полной темноте, при храпе и зловонии задумалась еще раз над своей судьбой, после чего приняла давно уже приготовленный флакончик успокоительного. Виктор очнулся к утру, увидел лежащую лицом в стол Али-Бабу, прочел ее записку и вызвал "скорую". Когда Али-Бабе сделали промывание желудка, она пришла в себя, и ее увезли в психбольницу уже в полном сознании и вместе с ее сумкой. Виктор, дрожа с похмелья, кое-как оделся и пошел на работу дожидаться, когда откроют винный отдел, а Али-Баба в это время уже лежала в чистой постели в палате для психически больных женщин сроком не меньше чем на месяц, ее ждал горячий завтрак, беседа врача, рассказы соседок об их бедствиях, и ей было о чем им всем порассказать, в особенности то, что когда она в первый раз приняла таблетки, то ослепла на сутки, во второй раз проспала тридцать шесть часов, а на шестой раз встала в восемь утра ни в одном глазу.
Дитя
Ей не было оправдания и тогда, когда она совершала свое черное дело, и тогда в особенности, когда она уже стояла за зарешеченным окном на первом этаже родильного дома и через эту решетку беседовала с пришедшими к ней на свидание отцом и двумя детьми, одетыми вполне прилично, в какие-то синие костюмчики и сандалики и даже в одинаковых бескозырках, какие всегда покупали раньше детям в дополнение к праздничным матросским костюмчикам. Действительно, дети были одеты как на праздник, как на праздник вырядился и отец, слепец с палочкой - он был в светлой рубашке с короткими рукавами. Всю эту компанию бедняков, вырядившуюся как на праздник, сопровождала старушка, которая все время разговора стояла, держа под руку слепца, как будто он требовал ухода и наблюдения даже в то время, когда стоял неподвижно и беседовал о чем-то со своей преступной дочерью, еле различимой за решеткой окна.
Хорошо еще, что в родильном доме для нее нашлось место с решеткой, но, по всему можно было судить, ее даром привезли в родильный дом, поскольку она упорно отказывалась кормить своего новорожденного ребенка и, по рассказам медсестер, даже закрывала лицо руками, когда его принесли кормить, и сказала, что кормить его не будет.
И получалось, что ее привезли в родильный дом только с одним практическим результатом - ее осмотрели врачи и дали заключение в ту же ночь, когда ее привезли на милицейской машине, что эта женщина действительно родила полтора часа назад и что роды прошли нормально, хотя это никого не волновало, и без того было видно, что ее роды прошли нормально, раз она смогла сразу же после этих родов развить такую деятельность и заложить своего сына камнями при дороге в полной темноте, причем ухитрилась заложить его так, что на нем не было ни ссадинки, ни царапинки, когда его впоследствии осматривали врачи.
А затем она смогла спуститься к реке и там-то как раз и мылась полтора часа подряд, или у нее эти полтора часа ушли на дорогу вниз к реке - во всяком случае, милиция нашла ее внизу у реки, всю мокрую, по кровавым следам, она ползла, вся в крови, как и полагается. При ней был чемоданчик, и в нем обнаружили вату и шило, которое, по ее утверждению, она прихватила с собой для того, чтобы перерезать пуповину, а по мнению всех, кто слышал о шиле, это шило могло ей понадобиться для единственной цели - убить им ребенка, потому что где это видано, чтобы пуповину перерезали шилом. Новоявленная роженица, однако, отрицала, что взяла шило с целью убийства: не убила же.
Передавали также из уст в уста, что те двое шоферов, которые нашли у бензозаправочной станции в куче камней ребенка, они завернули его в свои ватники и мчались по улицам со всей возможной скоростью в родильный дом и затем просили у медсестер, чтобы ребенка записали именем одного и отчеством другого, хотя в роддоме этим не занимаются. Но оба шофера были возбуждены до крайности и заплакали, когда при полном свете ламп увидели ребенка, лежащего на чистом белье под обогревательной лампой.
Все это рассказывали медсестры, и они затем рассказывали, что эти два шофера поздней ночью у бензоколонки услышали как бы мяуканье, а затем распознали в этом мяуканье, идущем как бы из-под земли, детский плач и пошли на звук этого плача и стали разбирать камни при дороге, а там и лежал плачущий новорожденный мальчик, которого они сразу завернули в ватники и назвали Юрий Иванович.
Весь родильный дом буквально бушевал, и все выглядывали из окон в то время, когда к окну этой родившей женщины подходил в урочный час слепец со своей палочкой, двое детей в синих костюмчиках и старушка. О чем они могли говорить с арестанткой, находящейся за зарешеченным окном, неизвестно, но они все время переговаривались, слепец задирал голову и шевелил губами, свое слово вставляла также и старушка.
Видно было, что они воспринимают преступление с какой-то иной стороны, нежели все остальные. Видно было, что они совершенно не принимают во внимание, что перед ними страшная преступница, почти детоубийца за зарешеченным окном, они говорили с ней и даже как-то передали ей за решетку какой-то нищенский кулек, и вид у них был такой, словно именно с ними что-то произошло, какое-то несчастье, даже у посторонней старушки, которая все время вылезала вон из кожи, чтобы дети выглядели прилично, и без нужды поправляла на них их бедные матросские шапочки.
По поводу этих детей рассказывали, что это все дети неизвестно от кого, так же как и новорожденный мальчик произошел неизвестно от кого, и что роженица работает где-то в столовой уборщицей и кормит отца и детей, и что она никому ни слова не говорила о своей новой беременности, не ходила к врачам и не брала отпуска, а при ее полной фигуре все прошло незамеченным, и что, когда подошел срок, она взяла приготовленный чемоданчик с шилом и ватой и пошла рожать к реке глядя на ночь.
Из всего этого следует, что она с самых первых дней готовилась убить будущего ребенка, раз она никому ничего не говорила, хотя какой в этом мог быть смысл, неизвестно. Пытались выяснить хоть какие-нибудь обстоятельства столь запутанного дела, спрашивали ее, не хотела ли она поначалу родить ребенка для кого-то, для того человека, с которым ей хотелось в дальнейшем жить, но который ее оставил. Однако роженица ответила на этот вопрос, что не знает ничего, и адвокат, которого наняла ее семья, этот слепец и ее двое детей, сказал, что единственное, на что можно опираться, - это на безумие, которое может постигнуть женщину во время родов, когда она действует безо всякого смысла и становится невменяемой. Адвокат говорил, что вообще вся эта история кажется ему лишенной какого-либо смысла, что могла же ведь подзащитная сделать самым мирным путем аборт, но вместо этого ходила девять месяцев подряд и в результате поступила столь жестоким образом и теперь не хочет знать ребенка, не глядит на него и даже закрывает глаза, как рассказывают медсестры, когда его приносят для кормления, ведет себя как глупый ребенок, закрывая лицо руками, как будто боясь - и кого, малого младенца, которому и нужно-то сорок граммов молока и больше ничего.
Музыка ада
Как это бывает: неудачная любовь - тогда сел в поезд и поехал. Кроме неудачной любви: никуда не устроилась работать, буквально последние деньги в кармане, и, как это тоже бывает: двадцать три года, рубеж, ощущение конца.
Итак, девушка, которая закончила учебу в университете, истфак, безработная, одинокая, потерпевшая полный крах во всем: плюс отношения с матерью (тоже, глядите, молодая женщина номер два и покупает два платья, одинаковых, но разных: розовое хорошенькое с незабудками по полю себе и коричневое в полоску мешковатое дочери, почему: потому что эта мать выходит замуж). Таким образом, взаимоотношения с матерью, в результате чего двадцатитрехлетняя дочь решает уйти. Уйти. Уйти можно к кому-то или куда-то. Можно уйти ночью, рыдая на улице, и поехать к подруге, встать заплаканной на пороге, без слов лечь на раскладушку и переночевать, и утром за кофе выдавить из себя несколько слов; но не жить же у подруги: у нее ребенок, теснота, муж, у нее полно других подруг, кстати. Мало ли кто захочет ночевать. Дружбу надо беречь.
И вот эта двадцатитрехлетняя бездомная садится в поезд.
Надо особо сказать и о поезде: вагоны, в которых возили арестантов или телят, тридцать человек или семь лошадей. Пустой вагон, в начале и конце нары, посредине раздвижные двери как ворота. На нарах вещи и матрасы: университет едет работать в степи Казахстана на три месяца, такой трудовой семестр. Так называемые стройотряды, причем явка студентов обязательна, на дворе шестидесятые годы двадцатого столетия. Кто не едет, идет на исключение из комсомола и т. д.
Чем не выход из положения, даром что наша девушка уже закончила университет только что, две недели назад. Чем не выход, бросить все, забыть, уехать, отодвинуть на три месяца: мама, мамин кавалер с чемоданчиком как у слесаря, позор. Ужас. Жених, познакомились - сошлись. Познакомились, можно догадаться, в парке Горького, а что мама? Ей сорок три, но она как первоклассница: дядя сказал пошли, дам конфетку, у меня спрятано в сарае. Ни страха, ни стыда, только видно, что нравится, когда гладят по голове и целуют, и вообще обратили внимание на сиротку. Первый попавшийся, головенка кувалдой, рост как полагается у слесаря и наружность тоже, чемоданчик в руке, так и ходит по женщинам с чемоданчиком, слесарь с инструментом чинить прохудившиеся краны.
У мамы прохудился кран, и дочь, плача, съехала вон. Мама стала какая-то ненормальная, кидается на каждый телефонный звонок, похудела, глаза какие-то фальшивые, без конца поет, а смотря в зеркало, ощеривает зубы (дочь наблюдает со стороны) и делает постороннее лицо, как-то выпятив нижнюю губу, ей кажется, так красивей. Противно разговаривает по телефону, тихо и в нос, тайно. Часто смеется по телефону же.
Таким образом, дочь пришла на сборный пункт к университету, села в автобус ехать на вокзал и с тем же коллективом автобуса села в вагон. Даже сдала последние деньги на питание руководителю, полный крах! Прощай, любимый город, прощай, любимый ОН, прощай, невеста мать-слесариха, прощай жених матери, взятый с улицы, прощай развал и позор, начинается новая жизнь без любви.
Так она думала, а между тем продолжение той же темы не заставило себя долго ждать, и первым проявлением данного полового вопроса было то, что когда укладывались на нарах ночевать (девочки в конце, мальчики в голове вагона), то под боком у Нины (наша дочь матери-невесты) оказалась девушка в очках, которая, вздохнув, прижалась головой к Нининому плечу, как дядька-слесарь к своей невесте, которой он был ниже ровно на ту же голову. Прижалась наивно, совершенно по-детски, поскольку младшие школьницы вообще склонны обожать выпускниц (подумала Нина, поворачиваясь на другой бок), а я для нее как десятиклассница для пятого класса. Нина перекатилась подальше, матрасы были постланы по всем нарам, полная свобода, вагон трясло, и старые неотвязные мысли посетили бедную голову Нины, вопрос как возвращаться встал над ней в бледных сумерках вагона.
Как возвращаться домой к слесарю-папе и слесарихе-маме, которая совершенно потеряла всякую самостоятельность и резко хохочет у них в комнате за закрытой дверью в компании своей кувалды и бутылки водки. Мама огрубела явно, опростилась, бросила свою дочь, в отсутствие жениха тревожилась, бросалась к телефону как тигр к добыче, боясь, что дочь нагрубит и вообще не позовет.
Так прошла ночь и еще двое суток, за раздвижными воротами вагона проехала целая страна, а затем поезд стали разгружать в городке, который сверкал почти непрерывными лужами, и повсюду, как в первый день творения, лежала жирная грязь. Дул прохладный сильный ветер, перепадали дожди, городок был олицетворение беспробудной тоски, такой местный ад, какой устраивают себе русские люди на пустом месте.
Открылось перед всеми, как вывороченное, огромное степное небо с идущими лохматыми, драными тучами, было прохладно до озноба, сыро, ветрено, изредка сверкало в лужах солнце, студентов погрузили на автобус и повезли по ухабистой дороге куда-то еще дальше, в степь. Коллектив курса пел студенческие песни каким-то скачущим, плавающим звуком (мешали рытвины), а Нина глядела в окно, где степь проваливалась и возникала, кочковатая степь, и Нина закрыла глаза, все исчезло, осталась только огромная скука, пространная как небеса, скука ветра в поле.
Ночь переночевали в общежитии дальнего совхоза под дивной картиной с моряком и девушкой в лодке, на картине стоял уютный розовый закат, за рекой черной полосой лежал какой-то лесной массив, и весь глупый студенческий народ приходил смеяться над этой картиной, а Нине было так хорошо под ней, даже хотелось украсть ее. На картине был вечерний покой и царила гармония, а вокруг в голых окнах виднелась грязь до горизонта со вкраплениями проржавевшей техники и каких-то прошлогодних незапаханных кустов репейника. Жить в этом общежитии было нельзя, среди металлических кроватей и стен, выкрашенных серо-зеленой масляной краской, частично облупившейся как раз над картиной. Наивный пейзаж наивно прикрывал протечку на стене, в этом был первый след разумной деятельности человека по украшению безобразия.