Существо, надо сказать, совсем другого закваса и помола – Надину бойкость он соединил с батиной лихостью. Интересно было взглянуть сначала на Кузю, а потом – на его брата, Сеню Левина: подъезжал темно-зеленый "форд" и оттуда вылезал маленький, пузатый, лысый человек с длинным блестящим носом и веселыми, жуликоватыми глазками у самой переносицы. Левин, в отличие от его законного брата, никогда не унывал. И к бате относился не сварливо, как старший его брат, а снисходительно-насмешливо.
Батя хоть и дал ему жизнь, но в семью не взял и воспитанием не занимался – что, может, и к лучшему: Левин вырос шустрым и самостоятельным и к благородному семейству относился добродушно, но свысока. Кстати, и от приобретенной по женской линии фамилии
Кузнецов он в зрелом возрасте насмешливо отказался и записал в паспорт прежнюю фамилию бати – Левин.
– Эй, Кузнецовы! Как делишки? – ёрничая, кричал он с улицы через ограду, слегка поддевая батяню и Кузю заодно: "Какие мы
Кузнецовы? Левины мы! Не надо корчить из себя дворянство – мы, какие есть, вовсе не хуже!"
Зиновий, надо сказать, тоже не испытывал никаких мук насчет того, что младший пошел неинтеллигентным путем, – может, втайне даже радовался: одного сына-интеллигента вполне достаточно – путь будет еще и такой!
– О, Левин приехал! – беззаботно говорил Зиновий, увидев "форд" за Надюшкиной оградой. – Вот он-то меня до города и подбросит!
Естественно, снобировал незаконного Левина только Кузя.
У Левина, в отличие от братика, были свои университеты: он еще в юные годы возглавил всю фарцовку на Приморском шоссе, останавливая финские автобусы, и тоже загремел – уже не по политической линии. Так что у Зиновия был момент, когда оба его сына томились в застенке. Видимо, от отчаяния он родил в это время еще младенца – теперь дочку – от гордой, молчаливой и застенчивой медсестры Гали, которая от местной поликлиники, как говорится, "пользовала" его. Другого такая моральная неустойчивость погубила бы – разбирательство же морального облика профессора Кузнецова на университетском парткоме кончилось, говорят, хохотом и бодрой мужской пьянкой, в которой, говорят, участвовал и юный инструктор райкома Агапов, впоследствии взлетевший так высоко: отсюда их дружба?
Как говорится: "Доброму вору все впору". События, которые другого могли бы похоронить, у Зиновия "работали" и только украшали его легенду.
Рассказывают, как однажды Зиновий с коляской дочки-малютки прогуливался по улице – и навстречу бежал академик Прилуцкий, в своих постоянных заграничных поездках слегка сбившийся с курса последних поселковых событий.
– Здорово, Зяма! Уже внук? – гаркнул Прилуцкий.
– Еще дочь! – с усмешкой ответил Зиновий, и это его "бонмо" мгновенно облетело все общество и укрепило миф его до такой степени, что временами он оказывался даже сильней правящей идеологии. Тем более идеология оказалась куда менее стойкой, чем миф, и менялась каждые пять лет. И как ни странно, любой идеологии миф его нравился – и это еще раз показывает, что человек сильнее времени.
Кстати об идеологии. Времена изменились – и к знаменитому профессору Кузнецову стали съезжаться зарубежные ученики и поклонники – и один из них, юный француз, влюбился в Галю, которая как раз с дочкой, начавшей ходить, заглянула к патриарху. Короче, удача во всем просто преследовала Зиновия – теперь Галя с маленькой Оленькой жила на вилле у Гюстава возле
Бордо, и патриарх, скучая, все время собирался их проведать.
– Уже свил себе гнездышко на старость! – злобно бормотал мой друг Кузя. – Помяни мое слово: скоро туда переползет!
Однако надеждам Кузи пока не суждено было сбыться, и батя отнюдь не сворачивал свою бурную деятельность на родине, а, наоборот, развивал.
Да, Кузю я понимал – при таком папе завянешь. Тем более теперь они двигались в одной "лыжне": в знак протеста после ссылки Кузя оставил медицину и предался философии и культурологии – гены взяли свое. Но успеха не обеспечили – Кузе только оставалось завидовать батиной производительности, в том числе и творческой: десятки книг, от марксизма через философию к филологии, – и во все времена, абсолютно, Зиновий был смелым, бесстрашным, самым передовым, но, видимо, в меру, раз его книги успешно издавались.
И еще – о производительности. Чисто формально Кузя был женат – его сухопарая, слегка мужеподобная жена Дженифер прожила с ним полгода и укатила в Бостон – как утверждал Кузя, из-за несходства взглядов на структурализм.
Впрочем, Кузя как раз был из тех, кто охотно оставляет семью, дабы радеть за человечество в целом, но когда они жили еще вместе, Битте-Дритте, хозяин дома, где я сейчас снимаю помещение, ходил тогда пьяный вдоль ограды с баяном и пел: "Эх, не стоящая у них любовь!"
Ему-то знать откуда?!
Говорят, что, когда оба сына Зиновия были в каторге, язвительный
Битте-Дритте тоже пел под баян, повторяя одну строчку из
"Орленка": "Как сы-на вели на рас-стрел!"
Но Зиновия это не волновало – он-то знал точно из "высоких источников", что сын его – оба сына! – скоро вернутся.
Теперь Сеня Левин был фактически владельцем всех достойных объектов недвижимости в поселке, включая баню. Однако, уважая батю, как бы чтил старую профессорскую иерархию и, останавливая свой "форд", почтительно-насмешливо раскланивался с теперь уже одряхлевшими "небожителями" – нынче уже не играющими никакой роли.
Кстати, родственные связи в поселке оказались завязанными еще более круто, чем я предполагал. Поселковый алкаш-умелец
Битте-Дритте оказался родственником моего высокоинтеллектуального друга Кузи! Когда мать Битте-Дритте померла, отец его, грозный милицейский начальник, забрюхатил красавицу Надюшку, опередив с этим делом даже Зиновия. И что интересно, внебрачный сын Савва гораздо больше походил на отца, чем непутевый Битте-Дритте, и даже унаследовал от отца грозную милицейскую профессию, хотя вырос сиротой и отца почти не видел
– тот вскоре погиб.
Непутевый Битте-Дритте, он же Боб, приобрел свое прозвище, которым, впрочем, гордился, во время срочной службы в Германии, где он занимался успешной починкой машин местным немцам – и неплохо, похоже, зарабатывал, во всяком случае, привез оттуда почти что музейный "хорьх", на таких машинах ездило лишь высшее командование рейха.
Вот такое удивительное древо – а впрочем, почему удивительное? – тут выросло. И когда пошли по телевизору "мыльные оперы" с запутанными отношениями и внебрачными детьми, Битте говорил не без гордости: "У нас-то покруче все!"
Чтобы окончательно все запутать – как он любил это делать, -
Битте проникся по возвращении из армии страстью к Надюше, которая фактически была его мачехой, мамой сводного брата Саввы
(общий отец!), но это не удерживало страстного любовника, а, наоборот, может, даже где-то подстегнуло его. Да, страсти тут были вполне латиноамериканские.
Так что мои надежды написать что-нибудь из жизни обыкновенных наших людей потерпели фиаско… Где ж тут обыкновенные?
Кузя сидел на террасе, раскачиваясь в качалке, и на меня не смотрел. Пристальный его взгляд был устремлен вдаль, на следующий участок, где некоторое время назад поселился "новый русский". Он безжалостно снес все старье и теперь возводил бетонные хоромы. Перед домом какие-то заграничные мастера – финны, что ли? – сделали красивый помост, на котором новый могучий хозяин баловался штангой и гирями, "делая" то одну мышцу, то другую, хотя и так все его рельефные мышцы казались бронзовыми. "Третье Тело России" – так он сам отрекомендовал себя, когда навязчивый Битте-Дритте проник к нему. Имелось в виду, как мы поняли, третье место в России по бодибилдингу,
"телесному строительству", столь модному сейчас. Теперь Кузя, олицетворяющий, как известно, Дух и Совесть, часто с болью смотрел в ту сторону. Господи, всюду торжествует теперь лишь
Тело, без Духа и Совести!
Впрочем, и прежний хозяин этой усадьбы, советский классик
Голохвастов, автор многотомной эпопеи "Излучины", авторитетом у
Кузи не пользовался. Более того – он Голохвастова презирал, хотя сам написать столько томов никогда бы не смог, даже просто физически. А фактически Кузя не написал ни строчки, что не умаляло его высокомерия, а, наоборот, укрепляло… Он чист и высок!
За бывшими угодьями Голохвастова, теперь проданными и разрушенными, поднималась другая знаменитая усадьба. Там жил прежде Василий Пуп, советский поэт-классик, переведенный на сотню языков (правда, народов СССР). Пуп тоже не пользовался уважением Кузи, хотя с отцом его крепко корешился, пока не съехал отсюда. С батей Зиновием часто, бывало, упивались они военными воспоминаниями, хотя Зиновий воевал на флоте, а Пуп был кавалерист. Не оттого ли главная улица поселка называлась
Кавалерийской и не потому ли ее никак не хотели переименовывать в улицу Ахматовой? – этот язвительный вопрос Кузя не раз задавал мне, и я не знал, что ответить. Я даже чувствовал себя порой виноватым перед Кузей за это, хотя как раз Кузя, а не я работал одно время при Пупе референтом по дружбе народов и сопровождал
Пупа на пышные, как было принято тогда, курултаи и сабантуи.
Теперь дачу одряхлевшего Пупа купил наш кореш, поэт-песенник
Ваня Ходов. И сейчас он махал нам оттуда.
– Привет! – подошел я к Кузе. – А Зиновий где?
– Укатил в Бордо… как я и предсказывал! – горько усмехнулся Кузя.
Да, у Кузи, конечно, были основания и для гордости, и для горечи. Было известно, что он уже много лет пишет роман "Защита ужина", который должен был все затмить. Но в той компании, где он вращался, вряд ли мог ждать его триумф: самый привередливый народ – это слависты-экстремисты.
– Ты слышал вчера… какой-то странный… хлопок по воде? – сказал я тихо. Но Кузя разобрал: слух у него был тонкий, я бы даже сказал – утонченный!
– Млат водяной? – усмехнулся Кузя. – Это ты, что ли, с обрыва упал?
Издевается? Когда мы в молодости подружились втроем – я, Кузя и
Ваня, – мы сами себе дали прозвища, поделив строчку из известной поэмы Жуковского: "…и млат водяной, и уродливый скат, и ужас морей – однозуб". Млатом водяным из-за большой головы на худеньком тогда тельце был я, уродливым скатом (потому что в разговоре плавно шевелил крыльями носа) был Кузя, а ужасом морей
– однозубом был Ваня, и прозвище это он вполне подтвердил.
– Нет, не я. Что-то вроде бы с неба в воду упало, – сказал я.
Кузя удивленно-насмешливо поднял бровь – мол, это насекомое (то есть я) собирается поговорить о чем-то возвышенном?
– И какие-то странные последствия, – указал я на простыню, как раз надувшую "грудь" под порывом ветра. Фиолетовый отпечаток летящего существа – раскиданные руки-ноги, спина, голова – проступил вполне явственно – и тут же опал, потеряв ветер.
– Какой-то… чернильный ангел… из ручья, – проговорил я неуверенно.
– Крестился, значит, в ручье? Поймал божественную субстанцию? – произнес Кузя еще насмешливо, но взгляд его уже затуманился какой-то мыслью, что-то он тут понял, чего не понял я. При всей якобы его непрактичности Кузя довольно цепок.
Он даже поднялся с кресла и, метя пол кистями роскошного халата, пошел в комнату, вынес фотоаппарат и щелкнул изображение на простыне, когда она снова надула "чернильного ангела".
Фотоаппарат зашипел, и из задней щели пополз мокрый снимок.
Когда он вылез полностью, Кузя осторожно, за уголок, положил его на круглый стол – и на фото все яснее стал проступать
"чернильный ангел".
– Да, значит, посетил он нас, – задумчиво глядя на "ангела", тихо произнес Кузя. И опять я ничего не понял: как-то странно он говорит! Почему "он", если это все-таки, наверно, я отпечатался, и почему – "нас"? Кузя вроде тут ни при чем. Но умеет, молодец, пристроиться, взять все бремя славы на себя!
– Надо ехать в город, – совсем уже задумчиво проговорил он. Про меня, как про какую-то случайную мелочь, было забыто. Как бы ненадолго и случайно я оказался "переносчиком" чего-то высшего, а чего именно- этого мне было не понять, не стоит даже объяснять, расходовать время. "Мавр" может уходить?
Мне, значит, в город не надо?
А ему зачем?
УЖАС МОРЕЙ – ОДНОЗУБ
И тут Кузя "заметил" наконец Ваню, который махал нам из-за монумента Третьего Тела уже давно. Кузя вдруг помахал Ване в ответ. Потом поднял полы своего халата, словно рясу, и направился к калитке. Я поплелся за ним. Все-таки какое-то отношение я имею к происходящему или к тому, что должно скоро произойти? Хотелось бы это выяснить. Под внешней дряблостью у меня еще сохранилось все-таки некоторое упорство!
Увидя, что мы направились к нему, "ужас морей" оживился, вбежал в дом и вынес на кривой столик в беседке поднос с бутылкой и стопочками.
– Ну… за аскетизм! – всегда был наш первый тост, но, может, сейчас все пойдет несколько по-другому?
Ваня Ходов, наш друг, жил размашисто. В школе он был главный хулиган, однако заступался за нас с Кузей, гогочек-отличников, тянулся к культуре… и дотянулся. Мы с ним учились потом в
Электротехническом институте. Во время практики на третьем курсе, на заводе "Светлана", все выносили транзисторы, похожие на маленьких колючих паучков, в карманах и в носках, но попался лишь удалой Ваня – может, делал это с излишней удалью?
Исключенный, Ваня загремел в армию. Отнесся он и к этому спокойно и лихо: ай, велика беда?.. Душа нашего курса отлетала от нас – оставался лишь унылый зубреж! В армии Ваня – непонятно за какие качества, но они, видимо, у него были – попал в элитную школу МВД. А еще говорят, что у нас была жестокая кадровая политика! Ваню – после транзисторов – в школу МВД? А может быть, действительно хорошие люди всюду нужны?
Мы выпили по первой. В "мезозойских зарослях" в трехлитровой банке лежал пупырчатый, как крокодил, единственный огурец – но из деликатности никто его, единственного, не брал. По-моему,
Ваня выставлял эту банку уже не впервой.
Из той школы Ваня вышел лейтенантом – и сразу же командиром какого-то загадочного "объекта" (это, естественно, не расшифровывалось). Ваню погубил его талант. Он писал стихи (как, впрочем, и я) – на этом и подружились. Но Ваня с его стихами гремел гораздо громче – к сожалению, не всегда в хорошем смысле.
Уже являясь военачальником, на пороге карьеры, он создал очередной свой короткий шедевр: "На посту я поссу!" Неужто не мог удержаться? Как говорится, талант сильнее всего, его не удержишь. И как всегда бывало с Ваней, загремел по максимуму, как Муму! Его разжаловали в солдаты и отправили в Сибирь. Ну что же – за славу надо платить! Что ни говори, вся наша армия знала этот стих!
И в Сибири Ваня всех очаровал. Приехав на побывку, Ваня рассказывал, как они вместе с командиром гоняли за водкой по тундре на вездеходе за сто километров! А денег набралось только на маленькую. Очень может быть.
Потом, отслужив какой-то срок, Ваня уволился и стал уже только стихотворцем. И здесь его ждал успех. Его песню "Стоят березы нетверезы" пела буквально вся страна – она гремела на концертах, абсолютно во всех кабаках, и даже – опять же – в воинских частях она исполнялась в качестве походного марша! Да, рожденный для славы от славы не убежит!
Хлынули деньги. Тогда-то Ваня и купил эту огромную ветхую дачу, которой прежде владел советский классик Василий Пуп, чей стихотворный эпос "Непогодь" охватывал всю территорию Советского
Союза и был, ясно дело, переведен на все его же, Советского
Союза, языки. Потом, когда с дружбой народов стало хуже, Пуп вынужден был продать эту дачу Ване – пришла иная пора, теперь уже песню Вани знали и любили от Львова до Камчатки – и что характерно, безо всякого перевода.
– Все! Больше ни грамма! – твердо сказал Ваня. – Кто в город со мной? – Он кивнул на своего зеленого "козла" – "ГАЗ-69А". Став знаменитым поэтом, Ваня, что характерно, с армией не порывал – и этот "ГАЗ" он купил по дешевке на какой-то тайной распродаже военного имущества… Так зачем "порывать"? Армия должна служить людям.
Помню, как мы с Ваней под маркой "молодых литераторов" – когда
Ваня уже уволился из армии – пронеслись от Урала до Чукотки. И все время на какой-то новой, сверхскоростной и сверхсекретной технике – в армии для него, как, впрочем, и всюду, не было преград.
Помню, как я однажды ночью проснулся где-то за Полярным кругом, вдруг ощутив с ужасом, что обнимаю труп. Оказалось – огромного белого тайменя, подаренного нам командиром части.
Ване, чтобы он не чувствовал стеснения (которого он и так не чувствовал), выдали в той поездке какой-то особенный тулуп. На кармане, если его вывернуть, стояла особая черная печать, говорившая о принадлежности к некоему спецподразделению. Шатаясь ночью пьяные в сверхсекретном поселке, мы карманом этим ошарашивали всех патрульных – они сразу почтительно вытягивались, отдавая честь. Слава кружила Ване голову всегда, причем любая. И Ваня вдруг решил не расставаться с тулупом, видимо, чтобы чувствовать всемогущество постоянно. По договоренности с корешем-пилотом он вылетел из части, не вернув тулупа. Какой шум, какая радиопаника поднялась во всей Сибири и
Северу! Тулуп этот, обладавший чрезвычайными полномочиями, представлял, оказывается, огромную опасность, особенно на удалых плечах Вани. Поднялись армия, авиация и флот- но мы ускользнули.
Нас мотало над тундрой, бутылки дребезжали, краснолицый друг
Вани время от времени поворачивался от штурвала и говорил довольно спокойно: "Ваня, в Ключевом нас ждут – с ходу собьют!"
– "Давай в Оленье!" – хохотал Ваня.
Ничего себе веселье! Потом, отыгравшись за все страхи, я этот тулуп-вездеход описал минимум в трех литературных произведениях.
Прорвались! После, когда опытный Ваня изобразил наш тогдашний маршрут на карте, было впечатление, что просто капризный мальчик зачиркал карту Севера цветным карандашом.
Может, из-за этого тулупа-вездехода Ваня и пользовался в нашей округе таким влиянием? Мчаться с ним в город, отлетая на лихих поворотах то к одному борту, то к другому, было приятно.
Гаишники отдавали честь. Впрочем, самого тулупа давно не видел никто.
БАТЯ
И тут я увидал, что с песчаной горы, с верхнего конца переулка, спускается, озабоченно морщась, мой отец. Впрочем, то, что он морщится, вовсе не означает, что он озабочен чем-то реальным, – вероятней всего, его досада расположена где-то очень высоко!
Если принудить его вдруг озаботиться чем-то конкретным – квартира, счета, хлопоты, – вот тут он сморщится по-настоящему:
"Да ни ч-черта я в этом не понимаю! Ведь ты вроде взялся? Так доводи до конца!" Ну да. Я взялся. А что мне оставалось делать?
Не ему же поручать? Роль рассеянного, не от мира сего профессора поистине замечательна. Вон какое сияние от могучего лысого черепа над густыми бровями! Я бы тоже хотел парить, видя только глобальные вещи! Чем глобальные приятны – что абсолютно не зависят от тебя: озабоченность носит чисто теоретический характер. Но мне, увы, не достичь глобалки: в дерьме увяз!
– Ну, что новенького? – Я вышел к нему.
– А?! – Он заполошно откинул голову, выкатил глаза. С больших, видимо, высот я сбросил его на землю. – А… это ты, – почему-то недовольно проговорил он.
Да, я. Что здесь такого странного?
– Ну… был на кладбище? – спросил я.
– На кладбище? – Он изумленно задумался. – А… да!