Горящий рукав - Валерий Попов 14 стр.


Очередь на сдачу бутылок занимала несколько часов. Время от времени проносились, как вихри, дурные слухи: "Бутылки по семьсот пятьдесят не берут! Молочные не берут". Отчаяние охватывало тебя: что придумают еще, чтобы помучить? Тесный, вонючий подвал с маленьким окошечком казался раем – там было тепло, но мучения на том не кончались. Капризный приемщик, бог этих мест, мог без объяснений отодвинуть половину твоих бутылок – "не возьму" или вдруг закрыть на неопределенное время вожделенное окошечко перед тобой, буркнув

"машина пришла" или вообще ничего не объясняя, и приходилось томиться в этом каменном мешке, не ведая, есть ли надежда. Господи, какую мы прожили жизнь!

И главное, как всегда, жесткие карательные меры, учиненные государством, ударили совсем не по тем, против кого они были направлены. Пьяницы вовсе не вывелись – напротив, они почувствовали себя социально значимыми людьми. Раньше знаменитый здешний гигант, по прозвищу Боря-боец, постоянно пребывал в самом жалком виде в окрестностях магазина. Теперь они стали королями этих мест. Кому, как не им, отдающим сюда все силы и время, было контролировать алкогольные потоки, а в конечном итоге и настроение людей. Теперь какой-нибудь развязный мальчонка ходил вдоль очереди, состоявшей из обычных, "не приближенных" людей, иногда снисходя к кому-нибудь из стоявших: "Ну что? Взять тебе?" Не все соглашались на это дополнительное унижение и дополнительный расход, но многие – соглашались. Мальчонка, собрав дань, подходил к небрежно раскинувшемуся на скамейке Боре. "Ну что?" – капризно спрашивал тот.

Мальчонка докладывал. Боря выслушивал и в зависимости от вдохновения и собранной суммы шел или не шел к служебному входу за покупками.

Даже милиционеры заискивали перед ним, развалившимся на скамейке!

Иногда в очереди раздавались возмущенные голоса, исходившие в основном от представителей жидкой в этих местах интеллигентной

"прослойки общества", – но все оставалось по-прежнему и даже хуже.

Зато Боря приобрел пестрый спортивный костюм и огромный магнитофон-кассетник, чтобы услаждать себя и друзей разбитной музыкой. "Когда же наступит справедливость? Ведь как нам было объявлено – процесс пошел?" Справедливость пришла неожиданная.

Однажды я застал у магазина многолюдную драку и, подойдя ближе, с изумлением увидел, что Боря и его приближенные – в красных повязках.

Наша власть знает, на кого ставить!

Не зря пожил я в Купчино. До этого знаменитый московский журнал

"Новый мир" возвращал мне рассказы – сначала без комментариев, потом с краткими и сухими комплиментами, и только "Боря-боец" проложил мне дорогу!

АНГЕЛЫ

Хорошему делу всегда находятся помощники – это надо успеть уловить, почувствовать и потом не упустить это чувство до конца дней. Я уловил это сразу. На одном из занятий в объединении при "Советском писателе" появились незнакомые поначалу мужчина и женщина, оказавшиеся редакторами издательства. То были Фрида Кацас и Игорь

Кузьмичев. Игорь сказал в конце заседания:

– Есть такой журнал "Литература и жизнь" – оттуда звонили, просили вас присылать сочинения.

– Так в каком же разделе нас собираются печатать? – спросил ехидный

Марамзин.

– В разделе "и"! – сказал я.

Фрида и Игорь, вместе со всеми остальными, засмеялись. И мы подружились. И, держась за этих двух "ангелов", я пролетел по всей жизни и не упал.

Редактором первой моей книги, состоящей пока что из заготовок, назначили Фриду – и она, как папа Карло Буратину, терпеливо вырезала меня из тупого полена.

Так ласково и умно никто еще с моими творениями не обращался – из журналов приходили исключительно отказы. Причем по "сопроводиловкам" было ясно, что никто мои сочинения толком и не читал. Однажды мне даже вернули рассказ с отпечатком на нем подошвы. Помню, я радостно захохотал и даже стал потирать руки. Всегда ужасы жизни, чрезмерно накапливаясь, переходят в гротеск, разряжаются сверкающей молнией и громом хохота, после чего сразу легче дышать. Эту "подошву" на своем рассказе я долго носил с собой и радостно всем показывал.

И вдруг, после всех этих ужасов, – внимательная, добрая Фрида, которая – первая! – поняла, что я хочу сказать, и помогала мне сказать это! Откуда берутся такие терпеливые, добрые, понимающие люди? Из какого "рая"?

Свой "рай" Фрида поначалу долго скрывала, держалась легко и шутливо, как будто мир состоял лишь из прекрасных людей, из сплошного удовольствия и интересной работы. Откуда же такой ангел прилетел?

Лишь очень постепенно, большей частью случайно и урывками узнавал я ее "полет". Родилась она в Гамбурге, в семье немецких коммунистов, которые после победы в Германии Гитлера переехали в Россию. Какой прием ждал их тут в тридцатые годы, легко догадаться. Вскоре Фрида осталась одна. Была в разных детских спецдомах, потом пошла работать на ткацкую фабрику. Сначала в нее кидали мотками ниток: "Во, еврейка на завод работать пришла! Шпионка, наверное!" Через пару месяцев у нее было несколько задушевных подруг и "уважение коллектива", как писали тогда. "Без отрыва" она закончила Педагогический институт. И ее "ласково" распределили в колонию несовершеннолетних преступников, где находились как будущие, так и уже состоявшиеся воры и бандиты.

Вполне понятно, какую судьбу ей готовили "благожелатели", посылая в такое учреждение молодую девушку с красотой явно выраженного еврейского типа. Преподавала она то, что было положено, не позволив ни разу сорвать урок. Через полгода ребята ее обожали. Хотя, конечно, судьбы многих из них были уже определены, но в души их успело проникнуть что-то хорошее. Однажды я зашел к ней с корректурой, в ее комнатку на канале Грибоедова. На диване, поджав ноги, сидел какой-то пацан. Мы с Фридой вышли на кухню. "Вот, вышел из колонии, – шепнула она. – Надо что-то ему придумывать". Всю жизнь она "что-то придумывала" и для меня. Мои горькие гротески мало соответствовали духу советской литературы той поры. Но книги выходили – благодаря ей. Моя задача была лишь в одном – писать прозу и вместе с Фридой ее совершенствовать. Все остальное она брала на себя. Иногда только она сообщала мне: "Валера, твоя книга вылетела из годового плана!" – "Отлично! – восклицал я. – Значит, успею вставить новую повесть!" – "Правильно мыслишь!" – Она слегка успокаивалась. И продолжала свою кропотливую работу в каких-то сферах, которых я не знал и не хотел знать. И книга выходила, и мы с ней могли сказать, что сделано все как надо. Когда праздновали ее юбилей, я сказал ей: "Фрида! Спасибо тебе за все! Благодаря тебе я не знал, что такое советская власть!"

Иногда Фридин "административный ресурс" сгорал в слишком жаркой борьбе с теми силами, которые я тогда пытался не знать. И тогда ее временно отстраняли и вместо нее мои книги редактировал Игорь

Кузьмичев. И это не было никаким компромиссом, соглашательством с властями. Как и Фрида, Игорь был так же строг со мной, и так же, как

Фрида, непреклонен и неколебим в "коридорах власти".

Вообще, не помню в этой жизни ничего лучшего, чем любимое наше издательство "Советский писатель" той поры. Такого количества интеллигентных, твердых, бескомпромиссных, добрых и умных людей сразу я не встречал потом нигде и никогда. Доброжелательная, улыбчивая, полноватая, но неотразимая Кира Успенская, сделавшая судьбу Андрею Битову. Железная, прошедшая через войну и всяческие советские преследования и чистки Мина Исаевна Дикман, не отступившая ни на шаг. Тут выросла и состоялась неповторимая ленинградская литература: Конецкий, Шефнер, Абрамов, Кушнер, Горбовский, Горышин,

Рытхэу, Ляленков, Насущенко. И это лишь часть!

А ведь был еще уютнейший Детгиз, пахнущий старыми книгами маленький особнячок на набережной Кутузова. Театр, может, и начинается с вешалки, но издательство – с директора. Более гениального директора, чем Коля Морозов, я не видал. Голова его походила на большой бледный огурец с разными бородавками и шишками. Глаза были маленькие, припухшие и абсолютно плутовские. Слегка выпив, а это с ним случалось нередко, он доставал из шкафа баян и играл на нем, довольно неумело, но душевно. Иногда он рассказывал маловероятную историю о том, как он стал директором издательства. Мол, из всех матросов корабля он один лишь догадался зашить комсомольский билет в трусы, и, когда корабль их подорвался на мине, он был единственным спасшимся из всего экипажа, кто мог предъявить комсомольский билет.

И с этого началась его карьера, и вот теперь он директор Детгиза.

Кто в те времена из начальства, как правило, тупого и чванливого, мог еще угощать подчиненных столь трогательной и нелепой историей?

Только Коля Морозов! Сколько мы времени провели под переливы его баяна, что было не только приятно, но и весьма полезно. Он мог оборвать мелодию, резко сжать баян, заставив его взвигнуть, и произнести сокрушенно: "Ой-ой-ой, дорогой ты мой Митенька! Неудачную книжку ты написал! Ничего-то у тебя там нет хорошего! Вот "Снегири" твои – это да!" – и снова заводил, путаясь и ошибаясь, заунывную песню, чтобы Митенька мог успокоиться, выпить водки, прийти в себя.

В точности морозовских слов никто не сомневался. Коля специально слегка выпивал, растравлял душу и достигал некоторой растроганности и даже страдания, чтобы диагноз его был не сухим, а полным искреннего страдания и переживания. Если бы он вел свою политику "в сухом ключе", за столом в официальном кабинете, возникли бы обиды, претензии (типа – этот партийный дуче даже руки мне не подал!), а

Коля искренне страдал вместе с провинившимся автором, мог даже с горя напиться вместе с ним и проснуться у того на диване в обнимку с баяном. Зато в искреннности слов и переживаний Коли Морозова никто не сомневался и все любили его.

И если он хвалил – автор и тут мог не сомневаться в подлинности и знал, что Коля его книгу "пробьет" в печать. Из каких там трусов какие партбилеты он вынимал, мы не знали, но были уверены, что он сделает дело. Такой директор и был нужен: его любили, уважали и там.

Для нас Смольный был неприступной крепостью, с пузатыми начальниками, ненавидящими нас. Для него то был родной дом, не с грозными завами и замами, а с Витьками и Женьками, с которыми он прекрасно договаривался: я сделаю тебе это, а ты мне сделай то! И своей дурашливой хитростью он добивался гораздо большего, чем другой ударами кулака. При нем был самый лучший Детгиз, у него были самые лучшие авторы: Погодин, Томин, Голявкин, Длуголенский. Отличные книги выходили сотнями, авторы получали гонорары, которых хватало на год. Толпы школьников шли в Детгиз, встречались с любимыми авторами в зале на втором этаже и выходили счастливыми. Здесь были прекрасные, добрые, умные редакторши. Галина Владимировна Антонова – огромная, добрая, кутавшаяся в большую вязаную шаль, отчего и у тебя возникало ощущение дома, уюта. Я пришел к ней с двумя короткими рассказами – "Случай на молочном заводе", про шпиона в твороге, и

"Рыбы" (рыба-пила, рыба-молоток, рыба-гвоздь). И уже через год у меня вышла книга коротких смешных рассказов "Все мы не красавцы". И ни один рассказ не был ни навязан, ни забракован – все получалось само собой в обстановке добродушия и доверия. "У вас должно все получиться!" И получалось. До сих пор это самая моя любимая книжка, проиллюстрированная замечательным, веселым и трогательным Мишей

Беломлинским. Для художников это тоже был дом родной и любимая касса, и они прекрасно работали и кормились тут. Гага Ковенчук, Свет

Остров, Алька Зуев. Если даже не было дел, приятно было зайти в

Детгиз – тут было хорошо, спокойно подремать в коридоре в глубоких креслах с лопнувшей кожей. Кресла эти помнили Маршака, Пантелеева и других гигантов. И ты теперь тут сидишь! Дремлешь, но и как бы при деле! Если не было ни гроша, была надежда и даже уверенность: сейчас какой-нибудь твой друг-художник выйдет с авансом и на радостях поведет тебя в Дом писателя, где давно уже пируют коллеги-друзья.

Как говорится, кому это мешало? Почему это ушло вместе с советской властью? Которая, кстати, как раз и не ушла!

От излишней преданности своему делу умер Коля Морозов, и оказалось, что на этом замечательном человеке держалось все. Был прислан из

Москвы новый директор, в правильном костюме и с правильным лицом. И, видимо, на поддержание этой правильности уходили все силы его. Он только время от времени собирал у себя писателей, абсолютно их не различая, и озабоченно произносил: "Надеюсь, вскоре я смогу познакомиться с вами поближе". Но так и не смог. Вместо этого он стремительно сблизился с хорошенькой секретаршей, начался долгий партийно-семейный скандал, расколовший Детгиз на два лагеря. И больше он не сросся. Потом начались перемены, и одним из никому не запомнившихся директоров здание было продано коммерсантам по цене, сравнимой с ценой ящика водки. Скрылось вдали то прекрасное время, когда я сидел там в кресле, ожидая художника Светозара Острова (или он ждал меня), и мы стремительно шли в находившийся совсем рядом Дом писателя. Еще и Дом писателя у нас был!

ГОРЫШИН

Однажды, гонимый голодом, я пришел туда слишком рано. Там был лишь один писатель – Горышин. Перед ним стоял порожний графинчик, а в глазах застыла тоска. На своих длинных ногах он прошел всю нашу необъятную Родину, повидал то, что никто больше не видел, и об этом писал. Теперь, видимо, запас кончался, и он слегка приуныл. С надеждой я уселся за его столик, он молча разлил остатки теплой водки (видно, давно тут сидел), и мы молча выпили. От теплой водки развезло, пошли какие-то судороги и зевота. Но дело есть дело, и я сказал: "Слушай, не одолжишь три рубля?" Глеб долго молчал, словно не слыша. "Что, мысль так долго идет по его длинному телу?" – с голодным раздражением подумал я. "Нет", – после долгой паузы произнес Глеб. Посидев для приличия некоторое время, смутно надеясь, что придет еще какой-нибудь отголосок его мысли, но так его и не дождавшись, я встал и пошел. Да, дороги мыслей его были необыкновенно длинными, такими же, как тело его. "Стой!" – остановило меня у самой двери. Стараясь двигаться в его темпе, я постоял в дверях и лишь потом обернулся. "Садись!" За каких-нибудь полчаса я пересек помещение и сел. Мы помолчали. Глеб опрокинул графинчик, но по извилистой стенке сползла лишь тяжкая капля. "Нет,

– произнес он после долгой паузы. – Три рубля я тебе дать не могу!"

Он умолк. Издевается? За этим и звал? "Но могу дать триста!" – вдруг вымолвил он. Потянулась радостная пауза. "За что?" – чуть было не спросил я. (За такую сумму я был на многое готов.) "Полетишь на

Саяно-Шушенскую ГЭС и напишешь про запуск первого агрегата для

"Авроры". – "Годится!" – воскликнул я. Мне надоели уже мои унылые блуждания. Улететь! За такие деньги я был готов лететь хоть на Луну!

Мы сразу пошли в редакцию, и я получил всю сумму. Давно, а точнее, никогда я не держал в руках такой пухлой пачки. Я съездил купил авиабилет, и денег осталось еще навалом. На радостях мы с моим закадычным другом Никитой пошли в бар "Баку" на Садовой улице, и там я сцепился с крохотным грузином-боксером, неформальным королем этого бара. "Зачем вы к нам приезжаете?" – "Я здесь родился!" – гордо произнес он. "Где? В этом баре?" Мою усмешку смазал хлесткий удар.

Летел я всю ночь. Вглядывался в тьму за иллюминатором, потом разглядывал в круглое зеркальце набухающий синяк. Потом вдруг в кромешной тьме на востоке стали различимы темно-багровые полосы, почему-то абсолютно того же отлива, что под глазом у меня. Космос передразнивал меня или я космос? В тишине спящего салона раздался мой радостный смех. Нет – все недаром, недаром все! "Синяк" в небе и синяк у меня под глазом как-то рифмуются, и наверняка это мне когда-нибудь пригодится! Я прилетел, оформился в гостинице – хотя администратор (почему-то мужчина) долго и подозрительно смотрел на мой синяк, но потом вздохнул и протянул мне бланк регистрации.

Потом, когда я освоился и стал ходить по поселку, я с удивлением заметил, что боевая раскраска лица встречалась тут не так уж редко: то есть люди тут умели не только хорошо работать, но и хорошо отдыхать. Для начала я освоил рабочую столовую и три дня только ел, радостно урча, – поездке предшествовал довольно голодный период, которые в те годы случались часто. Потом все же почувствовал уколы совести и решил, что щи и котлеты пора отрабатывать. Пройдя от столовой метров двадцать навстречу ветру, я вышел на берег бурно несущегося бескрайнего Енисея. Дальний берег был скалистый, подпирал хмурое небо, и на крутом обрыве, как спички, торчали сосны. Наш берег был низкий, раскатанный проносящимися огромными БЕЛАЗами.

Прохожие сплошь были в потертых спецовках, в заляпанных касках, передвигались быстро и деловито. Постояв в растерянности, я остановил пожилого строителя и вежливо спросил у него: "Скажите, пожалуйста, а в какой стороне плотина?" Он застыл и яростно посмотрел на меня. Вопрос действительно был возмутительный. Это, наверное, все равно как спросить у человека: "А где ваш нос?"

Хорошо, что рабочий оказался добродушный (ты, паря, даешь!), другой вполне мог бы "украсить" второй мой глаз и был бы прав. Очерк я честно написал. Но Горышин его мрачно отверг, по причине несовместимости наших темпераментов: "Слишком весело все у тебя! В жизни иначе!" Говорил он хмуро и веско, откуда-то зная, как надо и как бывает на самом деле, – как будто это не я побывал там и увидел жизнь, а он. Эта мрачная уверенность в своей правоте убеждала и других, поэтому его поднимали и продвигали: уж он знает, как надо. И

Глеб отнюдь не отказывался от этого, хотя потом рассказывал обо всех этих пленумах, комиссиях и комитетах горько и едко. Помню, даже о какой-то церковной миссии говорил так же зло: "Это их главное духовное лицо так смотрит на шестерок своих, что тех дрожь прохватывает! Настоящий босс!" С привычной тоской он понимал, что чужой и там, слишком длинный, заметный, задумчивый, а на самый верх пропускают только круглых и быстрых, и наверху ему не быть никогда.

Нелегко ему, видимо, было сочетать его точную, честную, скучноватую, как сама жизнь, прозу с его буйным тщеславием и с тяжкими думами о все новых и новых партийных постановлениях, что обрушивались на него в разных парткомах и горкомах, в которые он, романтик и бродяга, почему-то всегда входил. То, что для других оборачивалась благами, уверенностью, удачей (попробуй стать членом горкома!), у него вызывало тоску. Впрочем, блага он тоже любил, квартиру или машину не упускал, но брал их с мрачной ухмылкой на своем худом, длинном, складчатом лице. Нет, не радовало его все это. Зато он и не превращался в самодовольного босса, уныние делало его человечным, спасало его. Хоть он и любил иногда выпить, взгляд его был насмешлив и трезв. С мрачной улыбкой он рассказывал, что его после какого-то высокого пленума, как крупного литературного начальника, послали почему-то на острова Зеленого Мыса, с отвратительным климатом и ужасной природой. Его поселили на целый месяц в одном номере с писателем из Прибалтики, заикой и занудой. К тому же писателя из

Назад Дальше