И смутно чувствую – таким и останусь! Говорят, детство – пора счастья. Вероятно. Но и самое большое мужество требуется именно тогда, когда ты – еще никто в этом мире, но чувствуешь, как в тебе ворочается какой-то немой гигант, который так и не скажет ничего, умрет. Как объяснить это всем? И что объяснять? Никто не станет слушать тебя. Ты – невидим!
Тусклый класс с маленькими мутными окнами. Учительница раздает по партам одинаковые серые тетрадные листки в клетку. Первое испытание
– каждый должен нарисовать то, что хочет. Безликая масса стриженых школьников сразу будет разделена – каждый сейчас покажет на листке, сколько места он займет в этой жизни. Помню нарисованную мной с робким нажимом тупого карандаша крохотную серую уточку размером в мелкую тетрадную клеточку – на большее не способен. На другой день я разыскивал ее в кипе листков, принесенных учительницей, уже проверенных. Вот моя уточка, бедная – сколько времени провела без меня! Рядом – резко начерченная красными чернилами огромная тройка: вот цена моя и моей уточки.
Этот ужас – и главное, ожидание новых ужасов – мучает меня в сумрачных классах много лет.
Вот учительница, черноволосая и толстая, уверенно разделившая класс на верхних и нижних (так легче управлять), ведет обычную педагогическую экзекуцию. Брезгливо держа пальчиками мою истрепанную тетрадку, издевается, торжествует:
– А вот эту… портянку ученика Попова надо бы поместить на отдельную доску!
Замечательная наша воспитательница имеет оглушительный успех – дребезжат стекла. Я раздавлен, но между тем четко различаю два вида смеха – громогласный, уверенный смех победителей и подобострастный, заискивающий смех изгоев: "Да, мы жалкие, но не такие ведь жалкие, как Попов? Ведь не такие же, да? Так пусть ему это все достается – чем ему больше, тем меньше нам!" Я жалок, мал, унижен, смешон, пальцы мои измазаны чернилами и дрожат, но кто-то спокойный и уверенный сидит во мне, все различает, запоминает.
И вновь нахлынувшую тоску можно утешать лишь картинами, расцветающими в душе. Вот забулькала в трубах вода: это рыбки мои приплыли сюда из домашней батареи моей, где всегда плещутся, – не забыли меня, приплыли помочь!
Часы над доской словно застыли. Вот наконец выдали, выщелкнули минуту – и снова стоят! Почему же так тускло светят плафоны? Почему так плохо тебе – в любом месте, которое придумал не ты? Вот бы – душа вдруг воспаряет и куда-то летит… Вот бы… провести бы кнопку от звонка, который нажимает в гардеробе уборщица, под парту и нажимать ногою, небрежно, когда захочется тебе.
– Попов у нас спит наяву… пять минут уже его вызываю к доске!
Хохот, привычный уже и не такой уже страшный.
– Да, да, – вдруг произношу я и почему-то улыбаюсь.
– Он еще улыбается! – Учительница оскорблена.
В ее четкой схеме что-то ломается. Рассеянно улыбаясь, я иду к доске. Знаю ли я уже наверняка, что эти сны наяву пригодятся, и еще как? Конечно, нет. Но почему-то улыбаюсь. И отвечаю неожиданно хорошо. Учительница раздосадована – рушится вся система управления, созданная ею! Что происходит с этим Поповым? Сплошные проблемы с ним! И как-то яростно ставит
"четверку". А я смотрю на первое полученное "хорошо" абсолютно спокойно, словно зная, что так и должно быть.
Но все равно, до того, как стать своим, – долгие годы полета в космической пустоте, тьме и холоде. Вот я в ранних предзимних сумерках одиноко стою на школьном крыльце, дружные ребята, мои одноклассники, гогоча, заворачивают за школьный угол, где окон нет.
Сейчас их соединит отважный ритуал курения – только самые отчаянные и авторитетные, тебе не чета, приняты в ту компанию. И я вдруг решаю
– сейчас. Таких бросков через бездну я совершил несколько и ими горжусь.
На ватных ногах я пошел за угол. Маленькие негодяи, увидев меня, застыли с незажженными еще папиросами в озябших пальцах. Появление директора Кириллыча, я думаю, меньше б ошеломило их. Директор изредка набегал сюда, и набеги его были ужасны, но понятны. Но я-то зачем?.. Первым, как и положено, среагировал наш классный вождь, второгодник Макаров. Это было его привилегией и обязанностью – первым давать оценку всему.
– Гляди-ка, наш умный мальчик закурить решил! Папиросу дать?
– Да, – выдавил я.
Все хохотнули. Но под свирепым взглядом вождя умолкли… Чего ржете?
Представление еще впереди!
Как бы умело и привычно уже склонив голову, я прикурил, втягивая воздух в папиросу, от огромного пламени, протянутого Макаровым в грязной горсти. Руки его просвечивали алым. Папироса сначала слегка обуглилась, потом загорелась. Я с облегчением выпрямился. Вдохнул, сдержав надсадный кашель, выдохнул. Дым! Как у людей! Скорей бы они про меня забыли, занялись бы собой – для первого раза хватит с меня!
Я и так уже… как Гастелло. Но мучители мои, улыбаясь, хранили молчание. Дул холодный ветер, летели искры. Все напряженно ждали праздника… и я не подвел! Все сильней пахло паленым. Сперва все переглядывались – потом радостно уставились на меня.
– А умный мальчик наш, кажется, горит! – торжествуя, произнес вождь, никогда своих зрителей-почитателей не подводивший.
Некоторое время я еще стоял тупо и неподвижно, невнятно бормоча, что это так, ерунда… Но тут из ватного рукава (пальто было сшито моей любимой бабушкой) повалил дым, выглянул язычок пламени. Вот теперь уже можно было им ликовать! Я повернулся и побежал, запоминая зачем-то этот сумрачный двор.
Так, с этим факелом-рукавом и вбежал я в литературу. До этой фразы, ясное дело, было еще много лет.
ПЕРВАЯ ПОБЕДА
Но годы не проходят впустую. Особенно в юности. Какая-то струйка все время булькает, наполняя душу.
Лето в Пушкине, бывшем Царском Селе, где мои родители – агрономы работают на опытных полях Всесоюзного института растениеводства.
На последнем родительском собрании перед каникулами моя бабушка протолкалась к столу сквозь толпу других родителей и скатала лежавший там длинный список задач по математике и упражнений по грамматике, которые надо сделать в каникулы.
– Вам не надо. Это только для отстающих! – вроде бы сказала ей какая-то женщина.
– А давай все же сделаем? – бодро сказала мне бабушка, когда мы переехали в Пушкин. – Всего по две задачи и по три упражнения в день! А то что ты зря будешь болтаться?
Спасибо ей! Что бы делал я в то холодное, одинокое лето? В школьном гвалте, раздирающем тебя на куски, почти невозможно было ощутить себя. А тут я впервые стал чувствовать свой вес, свою силу. Время, оказывается, не просто бесцельно идет – оно может иметь ценность!
Согбенным просидев два часа, как сладко наконец выпрямиться, потянуться: "Сделал!"
– Вот молодец! – радостно всплескивает руками бабушка.
Я выхожу на крыльцо. Нет ничего лучше запахов после дождя. Доски крыльца мокрые, черные. Холодно! Чтобы еще острей прочувствовать холод, можно подвигать пальцами в носках – пальцы скрипят друг о друга. Тугая, с мелкими капельками, сирень упруго навалилась на стекла террасы, несколько маленьких цветочков, похожих на гвоздики, упали на крыльцо. Я смотрю на небо с рваными тучами. Вот протиснулся луч, и его почти сразу закрыло. И я вдруг чувствую, что я, усталый труженик. гляжу на все это ласково-снисходительно: "Ну что, природа?
Шалишь?" Первое почти взрослое чувство! Начинает накрапывать дождик, но я застываю на крыльце неподвижно. Двинешься – потеряешь. А я страстно хочу запомнить это, не упустить!
Я выхожу на Московское шоссе, где мы снимаем дачу. Иду в сторону знаменитых царскосельских парков.В прошлые годы я любил гулять в них один, доводя чувство грусти и одиночества почти до какого-то восторга. За время недавно кончившейся войны парки одичали, заросли, стали таинственнее. Сердце мое выпрыгивало, когда вдруг, продравшись в зарослях крапивы, чертополоха, сцепившейся бузины – ясно, что тут не проходил никто много лет, – я видел вдруг потерявшуюся в высокой траве, упавшую мраморную статую, которая к тому же оказывалась женской. Она была моя – больше ничья! Я ходил на свидания к ней, скрывая эти хождения немыслимой дымовой завесой выдумок и вранья – хотя и так против моих прогулок никто не возражал, – но к ней я шел, всегда озираясь, окольными путями, от дома всегда шел в обратную сторону. Сколько страсти было тогда! Просто свернуть и пройти сто метров в том направлении, не достигнув даже ворот парка, – уже было сладкой мукой! А таких объектов у меня было несколько. Страшно волновали меня разрушенные и словно забывшие свое прошлое немые дворцы – они были сейчас ничьи, а значит – мои, и темные картины моей жизни в них (в прошлом? в будущем?) проходили в сознании, пока я глядел на руины, спрятавшись в кустах… от кого? От тех, кто мог развеять мои видения… то есть, практически, от всех.
Но то было предыдущим летом, а в это я с упорством, укрепленным неустанным решением математических задач, искал себе друга. В школе все носились толпами и невозможно было медленно выбирать – а здесь в жизнь никто не вмешивался и можно было все почувствовать самому. В таком же промокшем деревянном доме неподалеку жил Саша Никольский, сын интеллигентных родителей – наши родители нас и свели, спасая обоих от одиночества и грусти. Но от нашего соединения грусть лишь удвоилась. Вместо одной грусти в парке гуляли две. Он так же, как и я, любил стоять у разрушенных дворцов! Мы молча стояли у моего любимого дворца. Я, с отчаянием, принес его в жертву нашей дружбе – ведь нельзя же вечно жить одному! С макушки одной из колонн опасно свисала огромная глыба – было ясно, что она огромной тяжестью вот-вот придавит большое количество кустов бузины, а мы только что шли через это место! Без риска те прогулки не были бы столь остры.
– Вот бы глыба эта рухнула на весь наш класс! Никого бы не оставила!
– произнес вдруг мой спутник.
Я молчал. Хотел ли я того же самого?
– Ну и перевели бы тебя в параллельный класс! – произнес наконец я с усмешкой.
Так я сделал свой выбор. Саша вздрогнул – словно оказался рядом с гадюкой (иногда они попадались в сырых местах). То лето мы еще проходили вместе – но на будущее мы выбрали разные пути. И мы обычно молчали, думая каждый о своем. Стоит ли все снова начинать в параллельном классе? А что, разве что-нибудь достигнуто в этом? – в прогулках этих думалось хорошо. С виду – ничего не достигнуто. Но если внимательно вдуматься – есть! Например, я заметил, что один на один (когда двоих назначали дежурить) многие вели себя гораздо приятней, чем в шобле. Они, я чувствовал, ценили меня – я один отстоял право разговаривать, а не орать: иногда так хочется поговорить серьезно. Нахлынет шобла – и они опять заорут. Но наша
"тайна на двоих" не исчезнет уже и когда-нибудь победит! И все перевернется вверх ногами! А точнее – вверх головой. Все скажут то, что давно тайно думают: своя жизнь важней шоблы! Макаров, в панике, заорет – но все повернутся к нему спиной и разойдутся. Моя победа близка!
У Саши Никольского была странная забава – "мочить трусы". Он заходил в пруд, медленно и осторожно. То была своего рода ювелирная работа – чтобы не было ни малейшей волны. И замочив тонкую ровную каемку трусов, он так же медленно и бережно, словно нес драгоценное питье, выходил обратно. И лишь на берегу предавался ликованию.
– Видел? – показывал он мне. – Так я еще никогда не мочил!
Чем тоньше была полоска – тем больше, по установленным им понятиям, успех. Бесконечное, захватывающее дух, приближение к нулю. Но – не нуль! Тончайшая грань! Я прилежно кивал, восхищался. И не уклонялся от тех странных прогулок, почему-то считая их своим долгом. И тоже мочил трусы, оттеняя своей торопливой бездарностью его ювелирный талант. Однажды я ступил в яму и чуть не утонул – помню отчаянные мои всхлипывания, попытки глотнуть воздуха, когда я как-то выкарабкивался на поверхность (плавать я не умел). И снова надолго – навсегда? – серая вода со странно переломленными солнечными лучами.
Не помню, как я вылез, дышал на траве. И осознавал с отчаянием (хотя еще и без ясных слов), что это еще лишь начало моей странной судьбы
– отвечать за странности других людей! Ценил ли он мою поддержку – или, наслаждаясь моим услужливым несовершенством, еще сильней возносился и замыкался? Этого уже не узнать. То лето кончилось, а следующее уже оказалось совсем другим. Кем, интересно, он стал?
Заинтересовал ли еще кого-нибудь своей странностью, кроме меня, или я остался первым и последним, перед кем он открылся и кто так внимательно смотрел на него?
То лето кончилось, растаяло, больше не вернулось, и странного своего спутника я не видел больше никогда.
Вернувшись, я сразу ощутил поддержку родных стен, почувствовал, как я привык к городу и двору – это уже мое, надежное.
Я уже кожей чувствовал и любил жар нагретых кирпичей высокой стены двора, предчувствовал – и наслаждался переходом с нагретого двора под сырую, прохладную заплесневелую арку. Я хозяин, владелец этого!
А друзья? Слушатели? Слушателями я их, понятно, не называл даже в мыслях. Просто чувствовал, что они нужны мне, чтобы я не провалился снова в одиночество и тоску. Когда чего-то страстно жаждешь – все образуется!
К счастью, компания сверстников нашего двора отнюдь не повторяла наш полудикий класс. В нашем дворе дома № 7 по Саперному переулку собирались в основном дети научных сотрудников Всесоюзного института растениеводства – то была отнюдь не обычная уличная компания. Хотя возглавлял тогда нас сын дворничихи Юра Петров – но какая это была дворничиха, и какой Юра!
С ребятами нашего двора я схожусь чуть легче, чем с дикими одноклассниками, – хотя и тут приходится заниматься не своим, а тем, что принято. Помню самый большой в те годы праздник – седьмое ноября, день Октябрьской революции, холодное солнечное утро. На тарелке передо мной – мягкая буженина, сделанная бабушкой. Вдруг рябой светлый зайчик со скоростью, недоступной материальным предметам, проскальзывает через комнату, потом возвращается, дрожит на потолке. Это – меня зовут! – радостно понимаю я. Подскакиваю к окну. На другой, солнечной стороне улицы стоят мои друзья.
Снисходительно-добродушно щурится Юра Петров, исключительно по случаю праздника взявший в руку такой несерьезный предмет, как зеркальце, и занявшийся пусканием зайчиков. Но – праздник, что делать?! – говорит его улыбка.
Крикнув что-то радостное бабушке в кухню, я выскакиваю за дверь.
Через холодный мраморный подъезд выбегаю на пригретую солнцем улицу.
Улыбающиеся ребята приближаются ко мне. По случаю праздника нам предстоит увлекательный и рискованный поход. И благодаря Юре, его спокойному и уверенному стремлению к справедливости и добру, ребята не забыли про меня, как это было в предыдущие годы, а вызвали и берут с собой!
Мы выворачиваем с переулка, идем в сторону Невского. Я гляжу, как вымыты, причесаны, аккуратно одеты ребята – это в честь Юры Петрова, являющего пример! Мы на ходу теснимся к нему поближе, доставая ему примерно до локтя.
Я взволнованно думаю – что сделать, сказать, как отличиться? Такой яркий запоминающийся день, когда мы все вместе, повторится не скоро, и нельзя его упустить – так всю жизнь упустишь! Взгляд мой блуждает по улице, останавливается на большом застекленном щите объявлений.
Какой-то вуз проводит "День открытых дверей" и извещает об этом.
– День… отрытых зверей! – громко (чтобы Юра меня услышал), кивая на щит (чтобы он меня понял), восклицаю я.
И он понимает – и его одобрительная улыбка подстегивает остальных.
– День… откопанных животных! День… мертвых людей! – изощряются мои соперники. Юра слушает их, но лицо его не меняется.
– Да нет. Валера получше соображает всех нас!
Он был первый, кто заметил меня! Не родители, которые своих детей всегда любят, – а посторонний серьезный, наблюдательный человек!
Эта первая в жизни похвала оглушает, качает меня. Как будто через какое- то долгое время я выныриваю, вижу улицу, слышу гвалт друзей, уже возбужденных чем-то совсем другим. Слегка приотстав, я их догоняю, подпрыгивая. Был ли в моей жизни более счастливый момент?
До этого не было!
Свое счастье я прячу глубоко. А сейчас с удвоенной добросовестностью включаюсь в общее обсуждение совсем других дел.
Невский отгорожен грузовиками и милицией, туда не пройти и не увидеть праздничный военный парад. Надо – быстро и четко решаем мы – идти в обход, к Летнему саду. После Дворцовой, знаем мы, военный парад пойдет по набережной, и сквозь решетку Летнего сада можно будет увидеть его. По улице Пестеля мы подходим к Летнему саду – там толпа идет быстро, почти бежит. Радостно передается – оцепление перед Летним садом на минуту ушло, скоро там появится смена караула
– а сейчас, еще несколько минут, можно прорваться. Толкаясь, люди втекают в аллеи. Какой-то крепыш в шляпе отталкивает локтем Юру и убегает дальше к решетке Летнего сада, за которой уже грохочет по набережной техника.
– Шляпа в шляпе вырвалась вперед, – насмешливо произносит Юра.
Мы смеемся и вдруг замираем. Бег крепыша меняется, ноги его двигаются все медленней, и вот он останавливается и оборачивается. И медленно идет к нам.
– Бежим! – кричит Сережка Архиереев, и мы кидаемся врассыпную… но потом останавливаемся, смотрим назад.
Юра не двинулся с места – стоит и ждет, когда крепыш приблизится.
"Вот так, – с замиранием понимаю я, – надо уметь отвечать за свои слова… особенно если сказал их не просто так!"
Крепыш приближается. Мы сгрудились постепенно за Юриной спиной… но не очень близко. Настолько близко, насколько хватило нам смелости.
Крепыш разглядывает Юру. Мимо к решетке несется радостная толпа – драгоценное время ограничено.
– Это ты… про шляпу сказал? – зловеще произносит обиженный.
Можно еще отречься, слукавить!
– Да! – произносит Юра. Потом спокойно добавляет: – Извини.
Люди, подбегая к решетке, залезают на мраморные тумбы… скоро там не будет мест! Крепыш, чуть помедлив, тычет Юре в зубы не очень крепко сжатым кулаком и, развернувшись, мчится к решетке. Да, за слова, тем более меткие, иногда приходится отвечать! – это и я чувствую, вместе с Юрой. Мы стоим молча. Юра вынимает аккуратно сложенный платок. Вытирает губы. Пауза. Потом Юра поворачивается, улыбается. Да – приходится отвечать. Но никакой в этом нет трагедии!
Может быть, это торжество.
– Ну что стоите, как засватанные? Вперед!
Вот так вот! Мы радостно мчимся к кованой чугунной решетке. И успеваем еще влезть на тумбы – правда, по несколько человек на одну.
Тяжелая гусеничная техника грохочет по брусчатке так, что невозможно ни сказать, ни услышать. Мы только обмениваемся восторженными взглядами, поднимаем пальцы. И наконец грохот обрывается. Тишина давит на уши. Какие-то искушенные люди (среди них "шляпа в шляпе") утверждают, что скоро должна пойти тут еще одна колонна. Напрасно повисев еще полчаса, люди отцепляются, спрыгивают, идут. Парень в шляпе снова почти прижат толпой к нам, но Юра спокоен, – не ускоряясь, но и не замедляясь, идет себе.
– Ничего серьезного не показали, – кидает нам небрежно Юра. И мы наперебой восторженно соглашаемся.
– Это точно, – примирительно произносит и "шляпа в шляпе".
Вот таким вот, как Юра, надо быть, спокойным и твердым, вот так вот переносить удары!
Ночью вдруг выпадает глухой обильный снег и все под собой хоронит.