Мы вышли из двора, пересекли Невский, косо освещенный. Ч-черт! Вроде бы самое красивое место на земле – плавный изгиб улицы к величественной арке Главного штаба, – но все раскопано, перерыто, ржавые трубы, идти надо по грубо сколоченным, шатающимся мосткам – бурная подготовка к юбилею города, даже еще более, наверно, мучительная, чем будет сам юбилей!
Отец, стоически улыбаясь – мол, я терпелив, все снесу, – при этом специально, похоже, раскачивал хлипкие перила, демонстрируя, как все нынче плохо. Нонна застыла в злобе, не глядела на меня – мол, если хочешь меня мучить, так мучай хотя бы дома, а не у всех на глазах.
Страдалица! Один я тут счастливчик: угомоню их (что, наверно, не раньше полуночи будет), потом только сяду за стол! Счастливчик.
Мы на четвереньках почти выкарабкались на площадь. И тут разрыто! С какой-то подозрительной энергией копают – плиты на площади, недавно совсем торжественно уложенные, выворочены, валяются (как недостойные, видимо, юбилея), земля разрыта вглубь метра на три!
Гулять придется, как на Курской дуге на следующий день после танкового сражения!
Нонна уже с открытой ненавистью глянула на меня. Я что – специально?
Только природу, слава богу, не удалось им охватить ремонтом – солнце сияет, как и при Карло Росси! После утреннего заморозка
Александрийский столп в сизом инее, но с солнечной стороны – гладкий, оттаявший, с легким паром.
– Гляди, как интересно! – отцу-натуралисту на столп показал: надо же и для него постараться.
Озабоченно сморщась, отец увлеченно рванулся туда – еле я изловил его на краю провала, вывел на правильный путь. Тоже уже легкий стал, почти как Нонна, – но в каждом еще уйма страстей, порой безумных!
Так что твои страсти, если они у тебя остались, задвинь и забудь!
Особенно рвали меня мои ближние, когда ступили мы на твердую почву, вылезли в Александровский сад. Тут, на садовых дорожках, каждый мог показать, на что способен, – отец ступал медленно, вдумчиво, время от времени, как истинный натуралист, вдруг цепко хватал желтый лист на ветке, подтягивал к глазам, потом вдруг резко отпускал ветвь, чем-то недовольный; Нонна резко убегала вперед, рассыпая на ветру искры с сигареты, потом разгневанно прибегала назад, кидала взгляды: сколько будет еще длиться эта пытка? Лишь я, умиротворенный, шел абсолютно счастливый: что может быть лучше прогулки золотой осенью в чудном старом саду! Только вот Адмиралтейство, включая шпиль и
"кораблик негасимый" на нем, почему-то заколотили фанерой, что-то там делают.
– Да-а, – горестно вздохнул отец, взирая на это.
Я, что ли, тут виноват? Упрек явно мне предназначен!.. Но все равно – не бессмысленная прогулка: хоть какой-то живой румянец появился у них. Я, правда, в результате молчаливым осуждением был награжден: домой шли не разговаривая, так и вошли. Мое терпение, кстати, тоже не безгранично: как бы я кого-то не осудил!
– Ну что – жрать подавать? – произнесла она уже вполне злобно.
– Да! – рявкнул я, не сдержав себя, и ушел в кабинет – зафиксировать эту выдающуюся прогулку: кому еще на свете удастся такое совершить?
Был прерван громким бряканьем посуды, слегка, мне кажется, раздраженным. Прежнее ее звонкое, радостное: "Все гэ!" – отошло, видимо, вместе с нашим счастьем! А ты, сволочь, все пишешь, все записываешь и за это надеешься бабки получить?!. Ну а на что же еще надеяться?
– Иди, – отрывисто бросила она, мелькнув в дверях.
От такого приглашения аппетит как-то пропал – отца надо более радушно пригласить: найти силы.
Вошел в тесную комнатушку его (надо признать, тут Нонна права, довольно плохо проветренную), положил руку ему на плечо. Он своей лапой (гораздо больше моей) прикрыл мою, слегка сжал. Сочувствует?
– Пойдем поедим… что ли! – проговорил я.
Отчаянному моему "что ли" вскользь усмехнулся: понимает все. А еще бы ему не понимать, раз он в самой гуще стоит!.. а за эту его мнимую отстраненность я благодарен, надо сказать: не хватает еще, чтобы и он рвал душу, как я, от чего ужасы бы только удвоились. Пусть отдыхает, якобы в стороне. С небольшим усилием он поднялся, и мы пошли унылой чередой по коридору на кухню.
Нонна стукнула тарелкой перед отцом – явно уже не дружественно.
Повторяется! К обеду силы ее абсолютно кончаются – побеждает Зеленый змий. Глаза ее подозрительно блестят – хотя что тут подозрительного?
Все ясно, наоборот! Дверки "заветного шкафчика" приоткрыты. Все-таки умудрилась забраться туда? Но я же собственноручно все вылил!
Значит, не все?.. А, пропади оно пропадом! Есть же у жизни конец?
Вот он и глянул. И спокойно это прими по возможности – это, говорят, гораздо хуже бывает. А тут – тихо-мирно, все свои!.. Вот то-то и обидно, что от своих гибель пришла! Но, наверное, чаще так и бывает
– посторонних хлопотно привлекать. Все верно.
Неприятная, надо сказать, у отца привычка: сгибаться, сморщившись, над тарелкой и глядеть на содержимое так, словно какашку тут ему подали, а не еду! Не понимает, что Нонна на срыве, не обязательно тут претензии предъявлять! Хозяйство так все равно не поднимешь, а ее можно в больничку загнать… Хотя этого вроде все равно не избежать.
Поковырялся отец – и брезгливо, величественно тарелку отодвинул: царственный жест!
Солнце сделало круг и кухню озаряло сейчас отраженным светом от окон напротив.
– Не будешь? – Нонна произнесла.
– Не-а! – как-то даже легкомысленно ответил отец.
Нонна смотрела на него налитыми своими глазами, потом взяла тарелку, повернулась с ней к мусорному ведру: недружественный жест!
– Постой! – вскричал я. – Зачем же выбрасывать?
– Ты, что ли, доешь? – проговорила она презрительно.
Да. Я доем! Доем, выблюю – и снова доем! Она злобно сгребла зеленые шарики с отцовой тарелки на мою. У меня и своих хватало. Да-а. Я повел носом, стараясь незаметно… Да-а. Пахнет так, как порой в комнате отца перед проветриванием. Не та ли это долма (фарш в виноградных листьях), что я перед Парижем купил? Долма допарижская!
Может, она в холодильнике держала ее? Да нет. Судя по запаху – вне!
Холодильник ей нужен для более важных дел! Помню, она перед отъездом как раз потчевала меня этим – кстати, еще враждебнее, чем сейчас.
Сберегла, стало быть, и враждебность, и долму. Лишь долму слегка подгноила – и вот теперь подает.
"Ты, Нонна, гений гниений!" – весело говорил ей, пока было еще веселье. Но сейчас комплимент этот удержал при себе: нечего баловать ее – и так разбаловалась!
Молча стал есть. Из пищевода пошла встречная волна – но я властно ее подавил, пропихнув две долмы, потом еще и еще! Есть источник раздражения – уничтожим его! Оставим чистый стол – и никаких раздражений! Улыбка легкой отрыжкой перекривилась, но взял себя в руки, улыбкою ослепил.
– Кончилась? Жалко. А ты что ж не ешь?
– Не хочу! – она ответила мрачно.
Если это отравление – то слишком грубо обставленное. Впрочем, тонкости давно уже не волнуют ее.
Отец еще посидел, тронул своей большой ладонью чайник, убедился, что он холоден как лед, и поднялся.
– Спасибо, Нонна, тебе! Будь здорова! – произнес он с едва заметной иронией.
– И тебе на здоровье! – с насмешкой более заметной отвечала она.
Когда-то этот ритуал держал нас так же, как "доброе утро" перед завтраком. Теперь все вкус отравы приобрело, как та долма, что я только что докушал. Батя хоть жизнь свою сберег, а я для сохранения мира в семье своей рискую, получив лишь насмешку бати и презрение жены.
Посидел, лучезарно улыбаясь. Нонна мрачные, нетерпеливые взгляды кидала – мешал я, видимо, тут какой-то созидательной деятельности!
– Ну, спасибо тебе! – Я наконец поднялся.
Ирония непрочитанной осталась – какие-то другие эмоции вызвал. Ушел.
За письменным столом сразу почуял легкое недомогание: по животу волны шли, снизу вверх, заканчиваясь во рту, где я гигантским усилием их тормозил. Они могли и подальше заканчиваться – в унитазе или, например, на полу, но я их удерживал, нанося, видимо, здоровью непоправимый вред. Организм хочет от чего-то избавиться, а я не даю: звуки рвоты, мне кажется, могут нарушить наш хрупкий покой! Потом появилось какое-то странное восприятие всего, словно я на все это, в том числе на себя, откуда-то издалеча, чуть не из космоса смотрю.
Знакомое ощущение, еще с детства: такое было, когда я скарлатиной начал заболевать, едва не сведшей меня, кстати, в могилу. Пора?
Тогда были вызваны врачи, что сейчас, я чувствую, неуместно. Зато – мгновенное решение всех проблем! Моих, во всяком случае. А они пусть свои решают.
Я, казалось мне, далеко улетел. Комната уже каким-то далеким воспоминанием казалась. И вдруг телефон зазвонил – далеко, глухо. Не может быть, что это меня! Такого давно уже в этой комнате нету. Но кто-то звонит и звонит. Все еще пытается дозвониться. Видно, любит меня. До трубки дотянулся. Рука моя страшно длинной показалась.
Потом долго – наверное, час – трубку нес к своему уху. Точнее – к тому облаку, что осталось от моей головы.
– Алло! – Слово это, оказывается, помнил.
– Ты там спишь, что ли? – голос Кузи.
Ага, сплю. Вечным сном. Но – пришлось возвращаться. Вспомнил дальним краем сознания, что Кузя просто так не звонит. Слово его теперь – на вес валюты. Стоит реинкарнироваться.
– Да нет. Слушаю тебя! – произнес я.
Кузя раньше довольно скромно стоял. Единственный его печатный труд – брошюра "Гуси в Англии", но эти гуси неожиданно высоко его вознесли: член всяческих международных комиссий, определяющих, кого из наших брать на мировой уровень. В Париж, конечно, он своеобразно меня пригласил. Вместо себя. Аккурат одиннадцатого сентября мне позвонил, когда весь мир смотрел, как "боинги" в небоскребы врезаются. Но говорил так, словно он единственный в мире об этом не знал. Мол, не хочу ли я тут в Париж /слетать./ У него самого, к сожалению, "руки не доходят". А у меня как раз такое положение дома было… что руки за все хватались. Погибну? И хорошо! Вылетел. И вышло удачно. Другой возможности у меня не было в мировую элиту влететь, а так – уже заторчал в их компьютерах… Если Кузя меня с корнем не вырвет.
А может, снова какая катастрофа, не дай бог, и он опять меня вместо себя посылает? Пушечное, точней, самолетное мясо? Но счас я и на это готов пойти!
– В Африку не хочешь слетать? – небрежно проговорил Кузя.
Я поглядел на мокрое царство за окном… Хочу ли я в Африку!
– Это в связи с Парижем, что ли? – уже как бывалый международный волк просек я.
– Ну! Компашка та же самая! – лихо произнес он. Будто мы с компашкой той лихо кутили. Этого не замечал. – Ну, там больше – этический будет уклон. Моральное осуждение нефти, загрязняющей не только физическую, но и духовную сферу. Расскажешь что-нибудь в масть.
Крупным международным экспертом становлюсь по этике и эстетике.
– Ясно! – усмехнулся я. – Какой-нибудь нефтяной магнат отмыться хочет нашими слезами.
– Точно! – хохотнул Кузя. – Умеешь ты это… влепить! Поэтому и ценю тебя. И посылаю.
А эти как останутся тут – без этики моей и эстетики?
– Вообще-то Африка меньше других, мне кажется, нефтью загрязнена, – пробормотал я.
– Ну, – усмехнулся он, – тут этика захромала твоя. Неловко даже как-то. Тот, кто любит ездить в Париж, и в Африку должен любить ездить.
– Вообще-то да… А когда надо?
– Во вторник в Москве, в той же конторе. Вношу?
– Спасибо тебе.
Кормилец! Это я уже потом произнес, бросив трубку. Я еще за Париж его не поблагодарил (подарю ему Эйфелеву башню), а он мне уже Африку на подносе дает. На деньги, в Париже сэкономленные (как это ни кощунственно звучит), месяц можно прожить (не в Париже, разумеется), а на полном отказе от восточных нег и африканских страстей, глядишь, и перезимуем. А они тут пока помаются чуток. С голоду не умрут – денег оставлю. А дальше уж их дело. Если с ума окончательно не сходить – жить можно. К бате надо зайти. Вдохнуть бодрости. То ли самому вдохнуть, то ли вдохнуть в него. Вошел в его комнатку, снова руку ему на плечо положил. Он в этот раз как-то вяло прореагировал.
– Ладно, отец, – пробормотал я, – сейчас… Нонна немножко успокоится, и мы с тобой в харчевню какую-нибудь сходим поедим.
Батя похлопал теплой ладонью по моей руке. Тут вдруг распахнулась дверь и явилась Нонна: волосы растрепаны, глаза горят, выпяченная вперед челюсть крупно дрожит.
– Так, да? Для чего это я должна успокоиться? Что вы задумали тут?
Сейчас вцепится!
– Да Нонна, ты что? Ты и так спокойна. Ты не поняла. Просто хотим с отцом в какую-нибудь харчевню сходить. Раз ты есть не хочешь. А то я уезжаю скоро тут…
Мимоходом сообщил главное.
– …надо, чтобы он на всякий случай знал… где подхарчиться. И все! – Я глянул весело.
– Когда ты уезжаешь? – пробормотала она, опускаясь на стул.
– Да через неделю примерно, – беззаботно сообщил я. – Продержитесь?
Нет ответа…
Так что же? Не ехать? А что же осталось мне? Сумасшедший дом?
Альтернатива – могила. Еще одной порции протухшей долмы, как сегодня, не выдержу. Сомру. Перед глазами плывет все, двоится. А так, может, спасусь?
Все! Захотят выжить – выживут. Денег оставлю им. Тут новая волна рвоты поднялась во мне. Печатая шаг, четко прошел в уборную, уверенно сблевал. С прежней жизнью покончено!
И вот настал вечер отъезда. За окнами – тьма. И лампочки светят тускло. На столе – французские сыры.
– …Вот так, – заканчивал я тяжелую беседу. – Забыла фактически ты меня – какой я есть на самом деле. Не нужен я больше тебе… в конкретном виде!
– Да что ты, Веча! – Она подняла глаза. – Да я за тебя… кому хочешь горло перегрызу!
– …Мне, например, – я усмехнулся.
– Да что ты, Веча! – закричала она.
Мы обнялись, и снова чьи-то слезы – то ли мои, то ли ее – щипали скулы.
Потом – уже из Москвы ей звонил.
– Ну как ты? – спросил.
– А я тут умираю, Венчик, – тихо произнесла.
– Ну-ну! – грозно пресек эти настроения.
Молчит. Плачет? Во как кончается жизнь.
– Так что… в Африку мне не ехать?
– Ну почему, Венчик? Ты поезжай! Если ты хочешь – ты поезжай!
"Хочешь" немножко не то слово.
– …а я уж тут… – Снова умолкла.
– Отлично! Договорились! – на бодрой ноте закончил я.
А то если начнешь таять, растаешь до конца.
Глава 4
Когда я летал за границу в советские времена, рядом сидели только проверенные товарищи: вдумчивые, интеллигентные, многие – в очках, большинство – в бородках. Сейчас – с ужасом оглядел салон: какое-то
ПТУ на взлете! Дикая публика. По-моему, даже не понимают, куда летят. Сосед мой, бритоголовый крепыш, посетив туалет, на место к себе пролез прямо по моим плечам, в грязных кроссовках.
– Э! А поаккуратней нельзя?
– А по рылу, батя? – сипло произнес он.
Да, трудно жить в новых условиях! Перед моим отъездом Кузя сказал:
– Там еще один тип от нас будет… Ну, ты поймешь!
Вроде я понял!
– …ты постарайся как-то… уравновесить его!
Ну и работа пошла! Таких вот "уравновешивать"? "Уравновесишь" его!
Вскоре он захрапел – и даже солнце Африки, ворвавшись в иллюминатор, не разбудило его: таким и солнце до фонаря.
Поэтому я был потрясен, когда в Каире, на пленарном заседании, посвященном альтернативному топливу, после того как я прочел свое эссе "Сучья" (как костер из сучьев под окнами больницы спас меня), тип этот кинулся ко мне:
– Во где встретились-то! Я ж тоже на сучьях торчу!
Потом нас на пирамиды возили – такая жара, что я только высунулся из автобуса кондиционированного – и обжегся буквально и сразу обратно залез. Смотрел через стекло, как полицейские в черном, с белыми нарукавниками гоняют какого-то всадника без лицензии, кидая камни в него. Тот ловко уворачивался, сползал набок с лошади (другую лошадь держа под уздцы), хватал с земли камни и в полицейских швырял. И одновременно к туристам подскакивал, предлагая их прокатить – под градом камней. Полицейские отступили вроде – потом вдруг на белых верблюдах появились, стали дикого того всадника теснить. Господи! – с тоской смотрел я на них: мало мне своих тревог, еще эти добавим?
Тут Боб, мой друг-крепыш, влез в автобус.
– Вообще какой-то отвязанный народ! – кивнул через окно на дикого всадника, который, прорвавшись через полицейских на верблюдах, пожилую японку на лошадь посадил. Коллеги наши послушно в пирамиду лезли, в гигантский этот гроб, а мы с Бобом снова вместе оказались, не захотели "гробиться". Ночью в притон какой-то пошли. Был там полумрак – а танец живота, дребезжа монетками на талии, исполнял почему-то мужик, что нам не понравилось.
Потом нас всех на море отвезли.
Утром лежал я перед отелем, на плотном песке, и глядел, как смуглый смотритель пляжа кормил ибисов (аистов по-нашему). Белого и черного.
Как ангелы, они хлопали крыльями за его спиной, а он входил в прозрачную воду на тонких ногах (таких же почти, как у птиц) и, наткнув на крючок какую-то крошку, кидал леску, свернувшуюся кольцами, и почти сразу выдергивал. И в воздухе мелькал серебристый язычок – пойманная рыбка. Он отцеплял ее от крючка, брал в темный кулак с желтой ладошкой, заводил его за спину и разжимал. Один ибис
– строго по очереди – делал грациозный шаг и склевывал рыбку.
До бесконечности нельзя на это смотреть – надо идти звонить.
Ну и мороз, кондиционированный, в этой будке, в знойной-то Африке!
– Алло! Алло!.. Отец?
Чье-то сиплое дыхание… На грани вымирания они, что ли?
– Алло… – голос отца, но абсолютно безжизненный.
– Ну как вы там?
Пауза. А вдруг все нормально у них? Делает жизнь подарки? Нет? Что он молчит так долго? Тут каждый вздох – цент!
– …Плохо, – чуть слышно произнес он. – Ты когда приедешь?
А сам он пытался что-то улучшить? Он мужик или нет? Или главное для него – "сына порадовать": мол, бросил ты нас!
– Что значит "плохо"? – домогался я. – Как Нонна?
– Нонна… не поднимается, – вяло ответил.
– Что значит – не поднимается?! – орал я.
– Что ты орешь. Приезжай и посмотри, что это значит.
– Так Насте позвони! – закричал я.
– …Хорошо, – абсолютно безжизненно ответил. Потом вдруг слегка оживился: – Так Настя тут.
– Тут? Так чего ж ты?! – (На хрена мы тут деньги роняем?) – Давай ее!
После долгой паузы трубка брякнула. Хорошо, что не на рычаг ее положил! Удалился с задумчивой трелью в штанах. Хорошая слышимость!
– …Алло! – трубку наполнил наконец мощный голос дочурки.
– Здорово! – жизнерадостно произнес я. Раз дезертировал – то надо уж изобразить радости Африки. – Ну как там у вас?
– У нас все плохо! – (Хоть бы голос убавила – зачем вещать на весь мир?) – Мамулька полностью вырубилась: уверена почему-то, что ни в какой не Африке ты, а в квартире напротив. Выбегает, орет! Пришлось
Стаса вызвать!
– …из больницы, что ли?