Купавна - Варламов Алексей Николаевич 4 стр.


На каждой была своя жизнь, свои прихотливые отношения между соседями, свои собаки, дети, машины, велосипеды, обеды, обиды, нравы… У кого-то стояли высокие плотные крашеные заборы с человеческий рост, у других вместо ограды была натянута проволока, а то и просто веревка, были участки с парниками и теплыми грядками, в основание которых на глубине полуметра клали старые вещи – сгнивая, они подогревали почву; кое-кто разводил кур, кроликов и нутрий, иные из дачников каждый год белили деревья, одних восемь соток кормили круглый год, и они даже ездили на рынок торговать зеленью или редиской, а прочие просто спасались на даче от жары. Но для всех Купавна была чем-то вроде первобытной религии, которая занимала помыслы загородных насельников круглый год, отвлекала от житейских горестей, вдохновляла и продлевала их жизни; едва успевал кончиться один сезон, начинали готовиться к следующему, покупали, где могли, элитные семена, обменивались усами клубники, ездили за редкими сортами плодовых деревьев и кустов, ранней весной высаживали на подоконниках в городских квартирах огурцы, помидоры и перец, потом в мае вывозили рассаду и помещали ее в теплицах, все лето пололи, поливали, пасынковали, окучивали, подвязывали, подкармливали, опрыскивали, боролись с вредителями и болезнями.

На такие подвиги у Колюниной бабушки, впрочем, сил недоставало – но она все равно работала много и всегда приговаривала, что участки даны людям не для отдыха, а для труда, и они тут не дачники, но садоводы, что и было закреплено в уставе товарищества – тоненькой книжице, которая имелась в каждом доме и провозглашала высшей целью всех купавинских жителей создание коллективного сада.

Колюня легко представлял себе этот огромный, не поделенный заборами вертоград, где круглый год цвели кусты и плодоносили деревья, краснели вишни и синели сливы, тянулись вверх подсолнух и горох с налитыми стручками, а еще было выкопано несколько прудов, в которых можно было ловить карасей и купаться, никто не ругался на детей и не заставлял их трудиться, не болел живот, не ходили по улицам злые деревенские мальчишки с выгоревшими на солнце волосами и намотанными на кулак солдатскими ремнями, не гремели грозы и молнии не сжигали деревянные дома, не снились страшные сны, не доносилась жаркими летними днями зловещая музыка из-за железнодорожной ветки, а само лето никогда не кончалось. В этом саду он бы хотел поселиться навечно, но бабушка звала его болтушкой, и в ее словах Колюня распознавал подспудный страх умудренной жизнью женщины, что участок в восемь соток могут отнять и каждый год надо трудом доказывать свое право владения.

– Как отнять? – беспокоился он.

– А вот так. Соседи скажут, что мы плохо работаем, вот и отнимут. И отдадут тем, кто будет работать хорошо.

Было непонятно, как могут благожелательные, улыбчивые соседи пожаловаться, что Колюня и его семья плохо трудятся. Но не верить бабушке он не мог и ради спасения малого сада и приближения тайной мечты покорно шагал на грядки выдергивать сорняки.

Их дача и стиль жизни на ней были усредненной Купавной в миниатюре. Там имелось все: и размашистость нелепого дома с громадным незастроенным вторым этажом, где хранились старые газеты, дырявые самовары, сломанная дядюшкина байдарка, чемоданы, телогрейки, ботинки, корзины и куча прочего хлама, в нем мальчики любили копаться дождливыми или холодными днями, и огород с южной стороны, там выращивали лук, горох, репу, морковку, свеклу, чеснок, огурцы и кабачки, были плодовые деревья, которыми занимался папа и прививал к дичкам благородные сорта, взятые в Тимирязевской академии, но потом между взрослыми случилось что-то непонятное, от Колюни сокрытое, и папа все работы в саду забросил; был дальний участок – так называлось место в противоположном от дома конце сада, где росли четыре березы, стояла лавочка, и все это было окружено густой травой, кустами малины и смородины, щавелем, ревенем, ландышами и лесной земляникой.

Колюню учили копать, полоть, поливать – для этого у него имелась своя маленькая белая лейка и детский инструмент – лопатка с грабельками. Мальчик еще не умел лениться, выдергивал одуванчики, приносил воду и собирал под яблонями падалицу. А когда выполнял свою работу, его отпускали гулять, шли с ним на озеро или в лес. То были счастливые и почти незамутненные, но очень скоротечные времена, когда они жили в Купавне вместе с дядей Юрой, бабушкиным родным братом, загадочным, печальным стариком с кадыком и огромной бородавкой на шее. Он любил варить летний овощной суп из всего, что произрастало на огороде, совершал вместе с Колюней прогулки по окрестностям купавинской земли, показывал внучатому племяннику деревенскую живность, которую маленький мальчик распознавал не по названиям, но по звукоподражанию: ко-ко, га-га, му-му, мэ-мэ.

После обеда дядя Юра спал, а сырыми вечерами слушал последние известия, напрягаясь так, что вздувались вены на висках, когда диктор, понизив голос, упоминал остров со странным названием

Даманский.

Иногда дядя Юра и бабушка говорили о своих непонятных делах, вспоминали хорошо знакомых или же, напротив, неведомых Колюне, только мельком виденных людей, толковали про болезни и старость, про бабушкину гимназическую подругу, у которой не было детей и ее грозились отдать в дом престарелых, где люди заживо гниют, про двоюродного брата Ваву, архитектора Воскресенского, спроектировавшего по велению Хрущева ужасное здание "Интуриста" в самом начале улицы Горького, и Вавину несчастную больную дочь, про дяди Юрину дочку от недолговечного брака с безвестной актрисой Вахтанговского театра тетю Музу и ее мужа Давида

Ивановича, который изобретал детские настольные игры, но злопыхатели в Министерстве просвещения эти игры не одобряли, хотя Давид Иванович утверждал, что с их помощью все дети научатся правилам уличного движения и не будут попадать под машины, а сам изобретатель наблюдался у психиатра и получал пенсию по инвалидности; про богатую и благополучную, но бездетную тетю Веру с Чистых прудов и ее покойного мужа – Сергея

Алексеевича Первушина, профессора геологии, а прежде известного экономиста, проходившего по делу какой-то Промпартии, удачно севшего не то в конце двадцатых, не то в начале тридцатых на пять лет в Туркмению и перешедшего после отсидки в более спокойную отрасль. И выходило из этих разговоров, что слишком мало счастья и благополучия вокруг, что печальна жизнь, все больше в ней горестей, болезней, бед и смертей. И неужели же они не минуют маленького мальчика, играющего дешевыми пластмассовыми машинками на покосившемся теплом крыльце?

А еще вспоминали пожилые брат с сестрой безрадостное детство в купеческом доме, знакомого семьи – крестьянского поэта Спиридона

Дрожжина, счастливую Февральскую революцию, на которой по-хорошему следовало остановиться и не доводить дело до революции Октябрьской, толковали, понизив голос, про какого-то

Ивана Денисовича Солженицына, о котором дядя Юра узнавал по

Би-би-си, и про то, что только чудо уберегло Седого – так бабушка называла филевского деда – с его происхождением, замашками и длинным языком от посадки в тридцать седьмом и еще, что Гогусь – Колюнина мама – появилась за год до этого на свет тоже чудом: бабушка собиралась делать аборт, но накануне у нее поднялась температура, она слегла, а потом прерывать беременность оказалось поздно. И Колюнчику вообще начинало казаться, будто доля чудесного, странного, сверхъестественного в жизни столь велика, что жить иначе, как доверившись ему, невозможно, и он все время пугливо и чутко к признакам этого чуда присматривался и прислушивался, отыскивая их где только можно.

Бабушка с дядей Юрой говорили и говорили, потом играли в

"девятку", обучив к неудовольствию папы простенькой карточной игре и Колюню, спорили, сидя за большим обеденным столом на узкой террасе, и, снова позабыв о запрете дочери и зятя, не замечали, что внучек, раскрыв рот, их слушает – да и что могло быть интересного мальчику в воспоминаниях двух стариков и что он мог из них вынести, не понимая и половины слов?

Колюня сам не знал, что влечет его к на вид строгому, очень доброму бабушкиному брату, похоже, никем, кроме нее, не любимому и ненужному, выглядевшему совершенно посторонним в легкомысленном мире и страдавшему от его грубости и упрощенности. Высокий, худощавый, темноволосый старик всегда тщательно одевался, аккуратно с ножом и вилкой кушал, был церемонно вежлив и не выказывал предпочтения никому из обитавших на даче людей, но однажды, когда жарким воскресным днем старшая

Колюнина кузина Тоня уселась за стол в не просохшем после озера купальнике, ни слова не говоря, поднялся и ушел.

Все тягостно молчали, оскорбленная Тонина мать сидела красная и злая, крупная в отца Тоня оправдывалась духотой, а Колюня – странное дело – чувствовал себя неловко и виновато. Казалось ему, все догадываются о его солидарности со стариком – не в том, что он осуждал Тоню, пусть сидит в купальнике, если ей так удобнее, хотя его очень смущал золотой крестик, болтавшийся у самой ложбинки, разделявшей полные груди молодой работницы

Ленинского райкома комсомола, а в том, что ему было жалко несчастного, одинокого, убогого человека, инженера городского транспорта в Туле, женатого вторым браком на цыганке, с которой он познакомился на колхозном рынке, где та торговала папиросами, некогда красивого и сильного, а теперь болезненного и мнительного, воспитанного, как и его щедрая сестра, совсем для другой жизни, но в отличие от нее так и не сумевшего найти себя в новом мире. И Колюне казалось или же предчувствовалось, что, когда он сделается взрослее, ему станет грозить повторение дяди

Юриной судьбы, он так же не отыщет места в изменившемся времени и пространстве и на старости лет или даже раньше примется бессильно и печально наблюдать за чужими людьми, а они не будут понимать, что он здесь делает и какое право имеет их одобрять или порицать.

Потом дядя Юра и бабушка поссорились. Это случилось после того, как в небольшой коммунальной квартире на улице Обуха возле

Курского вокзала, где старик жил после переезда в Москву с чернявой, золотозубой и без устали курившей женой, молодая соседка купила своей дочке собаку. Цыганка потребовала, чтобы пса удалили, угрожала написать жалобу и довести дело до милиции и суда, и, как ни умоляла их мама девочки согласиться, как ни убеждала, что пес будет все время в комнате и ничуть не обеспокоит, при молчаливом непротивлении невенчанного толстовца настояла на своем. Собаку пришлось умертвить, и бабушка простить этого брату не смогла. Она написала гневное стихотворение, которое читала всей родне:

История Герасима с Муму

Нам с детства хорошо знакома.

Однако в толк я не возьму,

Ужель жива та барыня в хоромах? – и дядя Юра перестал в Купавну приезжать.

В тот год все вокруг смотрели слезливый фильм про Белого Бима, и

Колюня легко представлял себе незнакомую девочку, которая играла с собачкой, кормила и ходила гулять, а потом собаку у нее навсегда забрали, и наверняка она догадалась, что произошло.

Мальчик думал о том, как должна эта девочка, возможно его ровесница, ненавидеть дядю Юру, которого он, Колюня, так любил, и все это было странно, совсем не укладывалось в голове и казалось чудовищной ошибкой и нелепостью – первой, повстречавшейся ему в жизни.

Но чем дальше шло время, тем больше этих нелепостей, ошибок, разрывов, ссор и обид накапливалось; они вырастали, как годовые кольца на стволе подтачиваемого неведомым жучком фамильного древа, и по ним куда точнее, чем по делам радости и любви, определялась хронология ушедших лет.

5

Теперь уже невозможно сказать, тогда или немногим позднее, наталкиваясь на мрачные взгляды второстепенной женской родни, восприимчивый ребенок думал о том, что едва он уходит гулять, как все на даче принимаются обсуждать и маму, и папу, и сестру, и самого Колюню, подозревая, что ласковый теленочек двух маток сосет и его водят к богатому филевскому деду не просто так, а чтобы, пользуясь слабостью старика и его растерянностью, хитрый отрок смог сыграть на заискивающих взглядах и извлечь из них выгоду.

Еще сильнее они подозревали в том же Колюнину мать, которая приезжала посреди недели на дачу без предупреждения, и ее звонкий голос раздавался в сумерках, оглушая вечернюю тишину, а

Колюня смущался и не понимал, зачем так кричать. Обрадованная бабушка высыпала ворох дачных новостей: долгоносик сожрал клубнику, у Колюньки сломался велосипед, а сам он сломал дяди

Толин пожарный топорик, когда открывал погреб, Артур уже курит, а еще приезжала сноха Людмила Ивановна, которая опять всем недовольна, Тоня получает золотую медаль и готовится поступать на мехмат МГУ.

Будь Колюня смышленее, то из этих разговоров уяснил бы, что подозрения родни оказались ненапрасными и далекий филевско-снегиревский дед-дворянин, в очередной раз уязвленный и обиженный на сыновей за непочтительность, на которой был так же помешан, как на золоте, акциях и облигациях, и посмеиваясь над чем бессребреница баба Маша любовно писала:

Жил на свете старый дед,

Было деду много лет,

Но на каждый день рожденья

Требовал он поздравленья.

Дети, внуки, зять и снохи,

Подавив глубоко вздохи,

Дружно выстроились в ряд,

"С днем рожденья", – говорят.

Но поклона деду мало.

Попадешь к нему в опалу,

Если к своему привету

Не приложишь ты монету, – так вот, этот самый антик, быть может, не получив на именины желаемого подарка, наконец выполнил давнее обещание и переписал дачу на любимую дочь, что произвело взрыв на тихой дачной улице, где дома, кроме одного, были выкрашены в зеленый цвет и до сих пор вопрос о принадлежности и наследовании садовых участков не обсуждался, но теперь был создан грозный прецедент, и много позднее по схожей причине распалась едва ли не половина купавинских поместий.

Почему дед так поступил, истолковывалось всеми причастными к дачной истории персонажами по-разному; вспоминались, например, времена середины пятидесятых, когда отец основатель священных купавинских камней привел свою молодую и несмышленую дочь на неосвоенный участок с кочками и лягушками и горделиво заявил:

"Здесь будет город заложен", – а легкомысленная студентка, ради которой все и было затеяно, лишь повела плечиком, озабоченная совсем иными думками, зато куда серьезнее к земельной затее отнесся ее старший брат и одолжил скуповатому родителю на строительство дома две тысячи старыми, что и дало ему право в

Купавне жить и работать. И хотя из-за неожиданного и коварного дедова решения внешне ничего не переменилось и новая хозяйка не торопилась устанавливать свои порядки, предусмотрительная бабушка на всякий случай сочинила и заверила в правлении товарищества с юридической точки зрения сомнительную, но все же защищавшую интересы старшего сына бумагу, благословила его на строительство собственного домика и на время сумела пригасить взметнувшийся пламень родовой вражды.

Ничего этого Колюня, разумеется, знать не мог, сама же так и оставшаяся беспечной маменька оправдывалась и говорила, что отца ни о чем не просила и не нужна ей эта дача, и вообще пусть все идет, как шло, потому что настоящая владычица здесь все равно бабушка и все будет согласно ее воле до скончания века. Потом она отправлялась кататься на стареньком дамском велосипеде и купалась в тихом и теплом вечернем озере, хорошенько ужинала, рано ложилась спать на раскладушке под ближней яблоней и рано утром под неодобрительные взгляды соседей уезжала в Москву.

Бродяжья и легкомысленная, вовсе не хитрая, как полагали недоверчивые братья и их сторожкие жены, простодушная душа ее не лежала ни к даче, ни к земле, за детей она не волновалась никогда, зная, что с бабкой будет надежнее, и, случись ей выйти замуж не за такого строгого и правильного человека, каким был

Колюнин папа, Бог знает как сложилась бы жизнь Колюниной матушки. Однако сотрудник ответственной партийной газеты, искренний агитатор и пропагандист, ее удерживал, и необузданная энергия его супружницы – кровь от крови своего предприимчивого и безалаберного отца – уходила в средние школы Пролетарского района, где она преподавала русский язык и литературу, вдохновенно проводила родительские собрания и назидательно твердила сидевшим за партами взрослым людям, словно малым детям: ребенок учится тому, что видит у себя в дому, – а еще конфликтовала с завучами и директорами, ездила с учениками по пушкинским, лермонтовским, тургеневским, некрасовским, тютчевским, толстовским, чеховским, блоковским и Бог весть каким еще местам, занималась постановкой поэтических композиций под названием "Учитесь видеть и понимать прекрасное!", всякий раз заставляя участвовать в них Колюню и декламировать стихи очередного юбиляра.

Они остались в его памяти, эти вечера, подвижница мама с красивой прической и золотым медальоном-часами на груди, ее притворно-послушные ученики, мартовские путешествия вместе с ними в плацкартных вагонах на дальних поездах, обеды в столовых и кафе провинциальных среднерусских и южных курортных городов, ночевки на матах в физкультурных залах чужих школ, где взрослые дети чувствовали себя рядом с маленьким учительским сыном неловко, и такую же неловкость испытывал он, зеленая громоздкая гора Машук, у подножия которой был убит Лермонтов, домик над

Соротью, яркая, совсем-совсем ранняя Карабиха, Углич, заволжское

Щелыково, Ясная Поляна, белый город Севастополь с каменоломнями в пригороде, красивыми военными кораблями, на одном из которых школьников накормили сытным обедом, диорама, аквариум и рассказы о крымской войне, алупкинский дворец, Бахчисарай, Гурзуф и чеховский домик в Ялте.

Это было продолжением уроков, во всем присутствовал элемент нравоучительности – и Колюне казалось, что он окружен, обложен, взят на абордаж утвержденными школьной программой классиками русской литературы, их книгами, которые по малолетству не читал, портретами, фотографиями, мемуарами и присутствием на территории страны повсюду, кроме разве Купавны, и раньше прочих слов он выучил: Белинский, Гоголь, Чернышевский, Добролюбов, Некрасов…

Белинский был особенно любим…

Молясь твоей многострадальной тени,

Учитель! Перед именем твоим

Позволь смиренно преклонить колени, – повторяла нараспев поэтичная матушка, когда мыла в квартире пол или мокрой газетой оттирала по весне пыльные окна – то была ее едва ли не единственная обязанность по дому – и завораживала, гипнотизировала и заговаривала детское сознание, навсегда отрезая послушному сыну губительные пути в геенну жизненного постмодернизма и шутовских экспериментов и благословляя его на служение отечественной народолюбивой идее.

Назад Дальше