Несколько дней - Меир Шалев


Удивительная история о том, как трое мужчин любили одну женщину, ставшую матерью их общего сына, мальчика со странным именем Зейде.

В книге описаны события, происшедшие в одной из деревень Изреэльской долины с двадцатых по пятидесятые годы. Судьбы главных героев повествования - Юдит, матери Зейде, Моше Рабиновича, хмурого вдовца-силача, Глобермана, торговца скотом, обаятельного в своей грубости, и Яакова Шейнфельда, разводившего птиц, ставшего специалистом по свадебным танцам, шитью свадебных платьев и приготовлению свадебных столов ради одной-единственной свадьбы, - оказались фрагментами таинственного узора, полный рисунок которого проясняется лишь на последних страницах книги.

Колоритные обитатели деревни - многочисленные родственники, бухгалтер-альбинос, военнопленный итальянец Сальваторе, а также молодая корова Рахель, похожая на бычка, вороны, канарейки, Ангел Смерти, бумажный кораблик, старый зеленый грузовик, золотая коса, обрезанная в детстве, и исполинский эвкалипт - все они являются действующими лицами этого магического узора.

"Несколько дней" - одно из наиболее любимых читателями произведений известного израильского писателя Меира Шалева, популярного и почитаемого во всем мире. Роман был переведен более чем на двадцать языков. В настоящее время в Италии снимается кинофильм по мотивам произведения.

Содержание:

  • УЖИН ПЕРВЫЙ 1

  • УЖИН ВТОРОЙ 17

  • УЖИН ТРЕТИЙ 32

  • УЖИН ЧЕТВЕРТЫЙ 49

  • Примечания 65

Меир Шалев
НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ

И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее.

Бытие, глава 29, стих 20

УЖИН ПЕРВЫЙ

Глава 1

В теплые дни от стен моего дома исходит слабый запах молока. Стены оштукатурены и выбелены, пол застлан циновками, но из щелей в углах и трещин в полу упрямый запах настигает меня, будоражит ароматом древней любви.

Мой дом когда-то служил хлевом - жилищем лошали, ослицы и нескольких дойных коров. Широкая дубовая дверь была опоясана железным засовом. Поодаль от бетонных яслей возвышались жестяные молочные бидоны, а на стене висела воловья упряжь.

И жила в хлеву женщина - здесь работала, спала, мечтала и плакала. Здесь, на застланном мешками полу, родила она сына.

Голуби разгуливали по крыше, а между балками порхали неутомимые ласточки, всецело поглощенные обустройством своих глиняных гнезд. Столь нежен был трепет маленьких крыльев, что и теперь отголоски его смягчают морщины, проложенные по моему лицу возрастом и усталостью.

Утреннее солнце высвечивало на стенах хлева ярко-желтые квадраты окошек и золотило пылинки, танцующие в воздухе.

Роса собиралась на крышках бидонов, а меж охапок соломы маленькими серыми молниями шмыгали полевые мыши.

Ослица, по словам моей матери, была весьма буйного нрава и незаурядного ума и даже во сне лягалась, а когда ее пытались оседлать, мой Зейде, она мчалась к железной перегородке, на согнутых ногах проносилась под ней на свободу, и если не спрыгнуть с нее, майн кинд, то тогда тяжелая железная балка била тебя в грудь и опрокидывала наземь. И воровать у лошади ячмень умела ослица, и смеяться громко, и бить копытом в дверь, выпрашивая сладости.

Исполинский эвкалипт высился во дворе, раскинув пахучие шелестящие крылья листвы. Никто не помнит, кто его посадил, вполне возможно, что его семя занесло в нашу деревню ветром. Он был старше и выше всех своих собратьев из соседнего эвкалиптового леса, и стоял здесь, и ждал еще задолго до появления деревни. Я не раз забирался наверх по его стволу, а причиной тому были вороны, гнездившиеся на самой его верхушке. Уже тогда я любил наблюдать за укладом их жизни.

Мамы давно нет, и срублен великан-эвкалипт, хлев превращен в дом, а вороны все летают, поколение сменяет поколение, обращаясь в прах и вылупляясь вновь. Эти вороны и мамины рассказы, этот хлев и эвкалипт, все они - живые картины моей памяти, вечные спутники мои.

Дерево было метров двадцати высотой, на самой верхушке его гнездились вороны, а пониже, на более толстых ветвях, виднелись останки "хижины Тарзана", выстроенной детскими руками задолго до моего рождения.

В архивных аэроснимках британских военно-воздушных сил и в рассказах деревенских старожилов эвкалипт предстает как живой, но сегодня о нем напоминает лишь необъятный пень. Дата его срубки выжжена на могучем боку, как день смерти на кладбищенском мраморе: 10 февраля 1950 г. Моше Рабинович, человек, которому принадлежал хлев - моё жилище и по сей день, тот, кто завещал мне свою фамилию и хозяйство, вернувшись с похорон моей матери, наточил топор и казнил дерево.

Глава 2

В течение трех дней рубил Рабинович дерево.

Снова и снова взмывал огромный топор и спустя мгновение обрушивался вниз. Методично, по кругу рубил человек, с натужным стоном замахивался и на выдохе бил.

Угрюмого Рабиновича, широкоплечего и приземистого, с короткими и массивными руками, и по сей день прозывают у нас в деревне "Рабинович-Битюг" - за его необычайную силу и выносливость. Вот уже третье поколение деревенских детей играет с ним в вечного "лютого медведя". Одной ручищей он обхватывает сразу три детских запястья, а ребятишки, визжа и хохоча, безуспешно пытаются высвободиться из железной хватки.

Летели вздохи и щепки, капали слезы и пот, снежинки крутились вокруг. Несмотря на извечные разногласия по поводу деталей любого из происшествий, упоминаемых в деревенской летописи, в памяти всех жителей, даже младенцев, совершенно отчетливо запечатлелись мельчайшие подробности тех дней, той мести:

Дюжину полотенец сменил Рабинович, вытирая лицо и шею.

Восемь деревянных топорищ он поломал и поменял на новые.

Двадцать четыре литра воды он выпил и шесть чайников чая.

Каждые полчаса он высекал тучу искр, затачивая лезвие топора о крутящийся точильный камень.

Девять буханок хлеба с колбасой сьел он и ящик апельсинов.

Семнадцать раз он в бессилии падал на снег, шестнадцать раз вставал и снова бил.

Тридцать два зуба его были крепко стиснуты, десять пальцев судорожно сжаты, и беззвучные рыдания клубились на морозе, покуда не раздался оглушительный треск ломающегося ствола. Зрители шумно выдохнули, будто в зале деревенского клуба внезапно потушили свет, только громче и испуганнее. Затем послышались панические крики и топот убегающих ног, а вслед за ними грянул грохот смерти, который невозможно ни определить, ни сравнить с любым другим звуком, лишь описать то, чем он был: шум падения и гибели большого дерева, и кто слышал его - не забудет никогда: скрежет раскола, рев падения и жуткий удар оземь.

Пo-иному звучит человеческая смерть, но ведь и при жизни человек и дерево звучат по-разному… И уж совсем по-разному звучит тишина, которую оставляют они после своего ухода.

Молчание рухнувшего дерева покрыло все вокруг темным полотном тишины, мгновение спустя разорвавшимся на части от пронзительных порывов ветра, криков людей и животных. Со смертью моей матери в мир пришла другая тишина, светлая и пронзительная, - стоит, смотрит хрустальными глазами и не тает.

Она всегда со мной, поодаль от других звуков - не заглушает, но и не сливается с ними.

Глава 3

Фликт ди мамэ фэдэрэн,
Фэдэрэн ун пух,
Зейделен - а-кишэлэ
Фон гэлн-ройтн тух.

Эту песню я выучил еще до того, как мне стал понятен ее смысл. В ней рассказывается о матери, ощипывающей гусиные перья, чтобы сшить своему сыну пуховую перинку.

Многие матери, я думаю, пели своим сыновьям эту песню, изменялось лишь имя мальчика. Зейделе - речь идет обо мне. И это не прозвище, а имя, мое настоящее имя. "Зейде" на идиш означает "дедушка" - так я был назван матерью при рождении.

Я всегда хотел поменять его, но так этого и не сделал. Сначала смелости не хватало, потом - сил, и в конце концов мы смирились друг с другом и оставили эту затею.

Я был трехмесячным младенцем, когда мама пела мне эту песню и вышивала розовое покрывало, но все же мне чудится, будто я помню отчетливо те ночи. Зимы, проведенные в хлеву у Рабиновича, были холодны, поэтому еще с лета мама договорилась с нашим соседом по имени Элиэзер Папиш, разводящим гусей, и в обмен на ryсиный пух скроила не одну перинку и ему, и его домочадцам.

Элиэзер Папиш, кстати, звался у нас Папиш-Деревенский, чтобы не путать его с богатым братом, Папишем-Городским, державшим в Хайфе лавку рабочих инструментов и стройматериалов. Возможно, я еще упомяну его в своем повествовании.

Итак, меня зовут Зейде, Зейде Рабинович. Мою мать звали Юдит, а в деревне ее называли Юдит Рабиновича. Мамины руки всегда приятно пахли лимонными листьями, а вокруг головы был повязан синий платок. Она была туга на левое ухо и всегда сердилась, когда кто-то пытался обратиться к ней с этой стороны.

Имя моего отца неизвестно, хотя трое мужчин считают меня своим сыном.

От Моше Рабиновича я унаследовал хозяйство, хлев и русые волосы.

От Яакова Шейнфельда - добротный дом, посуду, опустевшие клетки канареек и покатые плечи.

От Глобермана, торговца скотом, именуемого попросту Сойхер, я унаследовал "книпале" с деньгами и огромные ступни.

Вдобавок к сложностям моего происхождения мое имя доставляло мне массу неудобств. Я не был единственным ребенком в деревне, рожденным от неизвестного либо чужого отца, но в целом свете не было мальчика по имени Зейде. В школе меня дразнили "Мафусаилом" и "старикашкой". Всякий раз, когда, возвращаясь домой, я сетовал на данное мне имя и вопрошал: "За что?!" - моя мать объясняла просто:

- Если Ангел Смерти приходит и видит маленького мальчика по имени Зейде, он сразу понимает, что произошла какая-то ошибка, и убирается восвояси.

Так как у меня не оставалось другого выбора, я поверил в то, что мое имя убережет меня от смерти, и рос, не ведая страха. Я был избавлен даже от самых первобытных ужасов, затаившихся в каждом детском сердце. Без опаски я протягивал руку к змеям, гнездившимся недалеко от курятника, и те, с любопытством следя за мной, не причиняли никакого вреда.

Не раз я взбирался на крышу хлева и, зажмурив глаза, бежал вдоль по крутому излому черепиц.

Набравшись смелости, я приближался к деревенским собакам, вечно сидевшим на цепи и поэтому жаждавшим крови и мести, но они лишь приветливо махали хвостами и лизали мои руки.

Однажды, будучи уже восьмилетним "дедушкой", я был атакован парой воронов, когда подкрался слишком близко к их гнезду. Страшный черный удар обрушился мне на макушку, голова моя закружилась, хватка ослабла, и, цепенея от наслаждения, я полетел вниз. Мое приземление было смягчено упругими объятиями плюща, рыхлой землей, опавшей листвой и суеверием моей матери. Я поднялся, побежал домой, и она замазала мои царапины йодом.

- Ангел Смерти - большой педант. У него есть химический карандаш и записная книжка, в которой он всему ведет учет, - смеялась она каждый раз, когда я ухитрялся уцелеть от очередной опасности. - А на Ангела Фон Шлафф невозможно положиться. Он никогда ничего не записывает и не помнит. Иногда он приходит к человеку, а иногда сам проспит и забудет…

С детства Ангел Смерти проносился мимо меня, оставаясь незримым, выдавая себя лишь прикосновением полы своей мантии к моей щеке. Только однажды, осенью сорок девятого года, за считанные месяцы до смерти мамы, я все-таки встретился с ним с глазу на глаз.

Мне было тогда десять лет. Огромная кобыла Папиша-Деревенского была, что называется, "на выданье", а наш жеребец учуял это и совершенно взбесился в стойле. Конь был каурой масти и обычно мягкого нрава. Моше Рабинович, который все и всегда делал "как следует", не роднился особо со своей домашней скотиной, но этого коня нередко баловал, трепал по холке и угощал сахаром. Однажды я застал Рабиновича за тем, что он заплетал коню хвост в толстую косу, вплетая в нее голубые ленты.

Несмотря на бесчисленные советы кастрировать коня, Моше наотрез отказывался.

- Это жестоко, - объяснял он. - Издевательство над животным.

Иногда конь напрягал свой огромный детородный орган и принимался хлопать им себя по животу. Это продолжалось часами, со все возрастающей отчаянной настойчивостью.

- Бедняга, - жалел коня Глоберман, торговец скотом. - Яйца ему оставили, кобылу не дают, рук у него нет, что же ему, бедолаге, делать?

В ту ночь наш конь перемахнул через ограду и соединился со своей возлюбленной. А наутро Рабинович вручил мне уздечку и послал к Папишу за конем.

- Смотри ему прямо в глаза, - наставлял меня Рабинович, - и повторяй: иди-иди-иди… А если он задумает выкидывать фокусы, не связывайся с ним, слышишь, Зейде? Сейчас же оставь его и беги за мной!

В утреннем воздухе раздавалось нетерпеливое мычание голодных телят, пастухи грубо покрикивали на замечтавшихся и замедливших ход коров. Папиш-Деревенский уже суетился вокруг лошадиного загона, чертыхаясь в полный голос, однако счастливая парочка ни на что не реагировала. Их глаза были подернуты туманом любви, чресла истекали, а в обычный лошадиный запах, царивший тут, вплелись новые оттенки.

- И это тебя он послал за конем?! - взбеленился Папиш-Деревенский. - Рабинович что, больной на голову? Доверить такое ребенку!

- Он доит, - ответил я.

- Ах, он до-о-ит… - издевательски протянул Папиш. - Так я бы тоже не отказался сейчас подоить! - Он нарочно говорил громко, чтобы сказанное долетело до нашего двора и до ушей Рабиновича.

Я зашел в загон.

- А ну-ка быстро выходи оттуда! - уже с испугом заголосил Папиш-Деревенский. - Это очень опасно, когда они…

Но я уже занес над конем уздечку и произнес магическое заклинание:

- Иди-иди-иди-иди…

Конь приблизился ко мне и даже позволил надеть на себя уздечку.

- Сейчас он взбесится! - завопил Папиш. - Немедленно перестань!

Как только мы покинули загон, кобыла издала тонкое ржание, конь остановился как вкопанный и отбросил меня в сторону. Его вытаращенные глаза налились кровью, а из глубин груди вырвался оглушительный храп.

- Брось повод, Зейде! - орал что есть мочи Папиш-Деревенский. - Брось и откатывайся в сторону!

Но я не слушал его и продолжал сжимать уздечку в руках. Неожиданно конь встал на дыбы, повод натянулся до предела и я упал навзничь, больно ударившись. Его передние копыта били по земле совсем близко от моего лица, поднимая облака пыли, за которыми я вдруг разглядел Ангела Смерти с записной книжкой в руках, пристально разглядывавшего меня.

- Как тебя зовут? - поинтересовался он.

- Зейде, - ответил я, не выпуская повода из рук.

Ангел Смерти удивленно отпрянул, будто получил невидимую пощечину. Нахмурившись, он полистал в записной книжке.

- Зейде? - в его голосе слышались гневные нотки. - С каких это пор маленьких мальчиков называют Зейде?

Мое тело сотрясалось от рывков и ударов, жуткие передние подковы свистели у моих ушей, подобно кинжалам, выпущенным из рук циркового артиста, уверенного в собственной меткости и в безопасности своей возлюбленной с завязанными глазами.

Моей руке, цеплявшейся за повод, грозило быть выдернутой из плеча, острые камни нещадно царапали кожу, но в душе моей царили спокойствие и уверенность.

- Зейде, - снова и снова повторял я. - Меня зовут Зейде.

Ангел Смерти, окруженный белым сиянием, послюнявил свой химический карандаш, делая какие-то пометки в записной книжке, и удалился прочь, скрипя зубами от досады и шипя от злости.

Призывы на помощь и громкие вопли Папиша-Деревенского заставили Рабиновича поторопиться ко мне на помощь. Неуклюже подпрыгивая, он быстро преодолел расстояние метров в двадцать, пролегшее между нашими дворами. Картину, открывшуюся моему взору, я не забуду до конца своих дней.

Левой рукой Рабинович ухватился за узду и, притянув голову коня до уровня своей, правым кулаком метко ударил прямо по белой звездочке, венчавшей конский лоб.

Оглушенный и опешивший конь попятился, ковыляя. Его мужское достоинство воистину понесло урон. С поникшей головой и уже осмысленным взглядом, он послушно последовал в наш двор пристыженным, замедленным шагом.

Все происходящее заняло не более тридцати секунд, но когда я поднялся на ноги, цел и невредим, двое других моих отцов уже были на месте происшествия.

Яаков Шейнфельд прибежал из дому, а Глоберман примчался на своем зеленом грузовике и, врезавшись, по обыкновению, в многострадальный эвкалипт, соскочил на землю, размахивая своим "бастоном" - тяжелой тростью с металлическим наконечником.

Потом пришла мама. Она деловито раздела меня, стряхнула пыль с моей рубашки, обмыла и замазала раны и все смеялась:

- С маленьким мальчиком, которого зовут Зейде, ничего не может случиться…

Совсем не удивительно, как вы теперь понимаете, что со временем я убедился в правоте матери и в мистической силе своего имени, поэтому мне приходится принимать все меры предосторожности, к которым оно обязывает.

Была у меня когда-то женщина, однако после нескольких "платонических" месяцев она ушла, отчаявшись и недоумевая.

- Сын приведет внука, а внук приведет Ангела Смерти, - говорил я ей.

Поначалу она смеялась, затем - сердилась, а потом ушла. Я слышал, что она вышла замуж за другого и оказалась бесплодной. Но уже тогда я стойко переносил жестокие шутки собственной судьбы, ибо осознал всю ее лукавость. Таким образом, мое имя спасало меня от смерти, а заодно и от любви.

Однако все это не имеет никакого отношения к истории о жизни и смерти моей матери, а истории, в отличие от реальности, не терпят ни прикрас, ни добавок. Возможно, вы скажете, что эти слова написаны мрачным человеком, но это не совсем так. Как у любого человека, и у меня бывают грустные минуты, но и радости жизни мне отнюдь не чужды. К тому же, как я говорил, все трое моих отцов были щедры ко мне.

В моем кармане лежит толстый книпале с деньгами, а во дворе стоит старый зеленый грузовик, унаследованные мною от Глобермана, торговца скотом.

Мне принадлежит большой и красивый дом, стоящий на улице Алоним в Тив'оне, - его передал мне по наследству Яаков Шейнфельд, разводивший канареек.

Дальше