Одна из них – черноокая Распопова постоянно пыталась приучить к благам цивилизации (её, распоповской, цивилизации) дикарку Дану.
Когда в семье есть старшие братья и сёстры, их жены-мужья, многочисленная родня, трущаяся друг о друга нервными окончаниями, проще простого осознаёшь "что такое хорошо и что такое плохо".
Распопова знала, как нужно себя вести (с мальчиками и учителями, первых задирать или игнорировать, вторым угождать и беззастенчиво льстить), что нужно надевать на уроки физкультуры и трудового обучения.
– У каждой девочки обязательно должна быть чёрная майка и чёрные чешки, – говорила она безапелляционно.
Сама Распопова очень любила в одежде тёмные цвета, любила сливаться с осенними сумерками на выходе из школы, любила быть как все. Она и была как все, проводник затурканного коллективного бессознательного, главной доблестью считавшего правило "не высовывайся!". Распопова постоянно высовывалась, но только когда не видели старшие. Объясняла
Дане про то, что чёрная майка – основа всех основ.
Дана дико комплексовала, так как ничего подобного у неё не было. Как назло, не подбиралось. Ни чешек, ни дешевой хлопчатобумажной майки, просила ведь маму, купи-купи, обязательная форма, но у мамы свои представления о прекрасном, кризисы среднего возраста и постоянная занятость на производстве. Ну-ну.
Хотелось плакать. Несправедливость зашкаливала. Начинала расти грудь. Пошли месячные. Мальчики проходили мимо. Никто не давал списывать. В каждом классе есть такие особые ребята, практически незаметные на уроках и, тем более, на общих фотографиях. Себе на уме, тихони, исчезающие потом в неизвестном направлении. Начинающие существовать только после школы. Только постфактум? Дина, заикающаяся левша со скобками на зубах, веснушек – как ромашек на лужайке (ангелы расцеловали, а что толку?), эксклюзивный экспонат кунсткамеры, разумеется, не для этих широт предназначенный.
– Знаешь, мы все не для этой жизни, – говорил ей долговязый учитель рисования, единственная школьная отрада и невоплотившаяся первая любовь, – мы все идём из золотого века…
И Дана пыталась представить золотой век, обошедший её, закончившийся до её рождения. Она почти смирилась с ролью гадкого утёнка, не желая для себя ничего особенного, особого. Однако внутри бродило столько сил, столько воли, что Дана менялась, продолжала развиваться незаметно для себя. Постепенно обгоняя последних и первых. Правда, уже потом, в другой жизни, сжатая пружина распрямлялась постепенно.
Постепенно приходило ощущение правоты и уверенности. Теперь всего этого в ней плескалось в избытке.
И именно на это и подсел теперь Гагарин.
29.
Как-то в газете прочитал, что в одном британском зоопарке самец фламинго принял камень за яйцо и упорно его высиживает. Эти фламинго
– очень упорные и заботливые отцы. Обычно они покидают потомство лишь на час в день, так что теперь вся его жизнь посвящена камню.
30.
Кризис среднего возраста – это не когда от тебя тёлка ушла и по службе не повысили. Ты страдаешь не из-за того, что происходит
(тёлка ушла, на работе сложности), а из-за того, что не происходит.
Всё, что с тобой происходит, оказывается неважным, просто тебе не хочется просыпаться, потому что ты заранее знаешь всё, что произойдёт – сегодня, завтра, на следующей неделе, в будущем году.
31.
Отчего это советские пионеры, собираясь в пионерский лагерь, всегда стремились взять с собой новый, нетронутый тюбик зубной пасты? Не сговариваясь. Неписаное правило. Словно бы хотели там, за городом, какую-то новую жизнь начать. Жизнь длиною в месяц. Вырваться и оторваться. Для Олега подобный обычай казался избыточным, лишним, для него обычная жизнь никогда не делилась на участки, она продолжалась, неизбывная и долгая как река. Да и денег у родителей всегда было мало, не до зубной пасты, глупости всё это.
_32. "Новые умные"_
Девяностые начались для поколения Олега Гагарина на два года позже – с Барселонской Олимпиады. Телевизионные заставки, красочное открытие-закрытие, фонтанировавшее идеями, но главное – диск, записанный Фредди Меркури и Монтсеррат Кабалье, оптимистический и гуманистический гимн жизни и миру во всем мире. Объединительная "Ода к радости", почти ведь девятая Бетховена. Потому что олимпийский стадион на горе Монжуик казался неправдоподобно далёким, затиснутый в экран телевизора "Горизонт" со смещённым цветовым центром ясности, он напоминал сказочку из чужой жизни, а пластиночка – вот она тут, рядом. И даже переписанная на магнитофонную кассету, она не теряла волшебства, мягкого как тающий пломбир за 20 копеек.
Барселона! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!
Никогда еще не дышалось так легко и свободно, никогда еще ожидания не были такими светлыми и радужными. Все как-то совпало, подъём, ощущаемый в стране, твоя собственная молодость и идеализм в отношении западных демократий. Большая история закончилась, автор умер, но дело его живет, перманентно прирастая интеллектуальным потенциалом. Деррида в каждой книжной лавке, Дэвид Линч по телевизору. Ешь – не хочу. Главное – чтобы был аппетит. А аппетит был…
На рубеже веков всегда так… К Олимпиаде в Барселоне либеральная цивилизация достигла своего ослепительного пика мощи и красоты музыки, которую написал для нее смертельно больной Меркури. Он и умер-то тогда как знак того, что праздник закончился, наступили будни, детство кончилось когда-то, ведь оно не навсегда. Очень символично умер, да. Когда маятник качнулся в другую сторону.
Еще не было не 11 сентября, ни Нового Орлеана, ни взрывов в Мадриде,
Лондоне и Москве. Наконец, не было "Норд-Оста" и Беслана. Ельцин представлялся милым Дедушкой Морозом с новогодней открытки. Ещё не ввели евро и Интернет существовал в зачаточном состоянии.
Человеческий разум казался могущественным и безбрежным. То, что называется "научной картиной мира", ещё существовало и переживалось по полной программе без трещин и подкопов под рациональные основания знания.
Чуть позже маятник качнулся в другую сторону, но память об этом прерванном полете осталась. Солнечная и космополитичная Барселона для меня до сих пор – лучший город земли. На горе Монжуик, с видом на Саграда Фамилиа, между олимпийским стадионом и фундасио Хуана
Миро, я оставил свое сердце. Мы все оставили. Даже если кто и не был. Потому что стоит зазвучать первым аккордам с той пластинки, и ты словно подключаешься к невидимому Интернету, который связывает себя со "своими".
Люди, родившиеся в конце 60-х годов ХХ века, а также в первой половине 70-х, – возможно, единственное поколение, которое сформировалось в той, прежней, жизни, однако сохранило силы и активно осваивает жизнь новую. Когда детство-отрочество-юность прошли при большевиках, когда перестройку встретили на пороге физической и интеллектуальной зрелости и вошли в новый век на пике своей формы. С равным рвением осваивая капитализм и компьютер.
Родись ты чуть раньше или чуть позже, тонкий баланс внутреннего соотношения был бы нарушен: чуть больше советского, как у тех, кому за сорок ("дворники и сторожа", воспитавшие эзотеричных восьмидерастов) или же, наоборот, чуть меньше ("кто такой дедушка
Ленин? Он как Пушкин, да?") – и ты принадлежишь уже совершенно к иной формации.
А эти выросли, взошли на рубеже, на острие двух миров – одной ногой в прошлом, другой в настоящем и, возможно, будущем. Всегда между.
Чуть-чуть в стороне. Невидимые наблюдатели. Незаметное поколение, растворенное в своей собственной жизни, не рвущееся (за исключением парочки горланов-главарей) на социальные баррикады, но занимающееся обустройством личного пространства.
Последнее лето детства выпало на дефолт 1998 года: именно этот короткий, как бабье лето, интеллектуальный Ренессанс девяностых, когда вдруг стало видно во все стороны света, оказался моментом вхождения во взрослую жизнь. Избыточные, барочные, драйвовые девяностые навсегда зарядили энергетические батарейки поколения, на чью пору пришлись все возможные внутренние и внешние сломы, которые не сломали нынешних околосорокалетних, но, напротив, закалили их.
Стало ясным, что русские горки общественного развития (режимы влажности постоянно меняются) – это одно, а твоя приватная жизнь – совершенно другое. Поэтому, что бы ни происходило, они всегда остаются спокойными. Немного отчужденными. Люди, предпочитающие слушать музыку в наушниках хорошего качества. Из таких хорошо выходят серые кардиналы.
Незаметные и незаменимые, сорокалетние первыми в полном (наиболее возможном) объеме получили возможность осуществления личных свобод.
Первыми пересели за компы и БМВ и выехали за пределы Болгарии. Они есть, и их нет, так как каждый занят собой и своим собственным делом. Оттого и объединяться сложно, всяк сам себе хозяин.
Врач Денисенко как-то сказал, что не любит слово "поколение".
Гагарин скептически ухмыляется: а кто любит свои собственные отражения? Однако это не мешает однополчанам понимать друг друга с полуслова. С полувзгляда. Все подтексты и недоговоренности.
Вежливые, культурные, рассуждающие обо всем с прохладцей, без особых провалов (нарывов и надрывов, которые кажутся дурным тоном) и без особенных прорывов вверх, так как время еще не пришло? Прорывы в горние веси приходят через многочисленные потери, "достигается потом и опытом безотчётного неба игра", так что придут ещё.
При всем внешнем конформизме ("Вы хочете песен? Их есть у меня") сломать или приручить таких людей невозможно: во-первых, жизнь научила гибкости, во-вторых, когда на твоих глазах оценки меняются на прямо противоположные, ты научаешься доверять только себе.
Становишься зело толерантным, так как, по большому счету, тебя это не касается. В-третьих, это последнее поколение, обладающее идеалами. Ведь воспитывались они в жесткой системе вертикали, а потом, когда структуры ценностей сформировались, были отпущены на свободу.
Так постмодерн, расцветший в последние годы ХХ века, оказывается защитной маской стихийного романтика, ведь мизантроп и есть такой романтик-идеалист, который зол на людей только потому, что не может простить им и себе всеобщего несовершенства. "Новые умные" невероятно сентиментальны, да только никогда в этом никому не признаются: что нам Гекуба? У каждого, в шкафу, своя спрятана… В
"новых умных" живет неизбывный романтизм, правда, придавленный прагматизмом, но ведь мы же все родом из детства, предать которое невозможно.
Легче всего проследить собственные предпочтения по музыкальным пристрастиям. Социально заряженный рок питерского и ебургского разлива оставлял равнодушным. Попсы еще практически не существовало.
"Новые умные" слушали ни к чему не обязывающую музыку, типа "Pet
Shop Boys" и "Depeche Mode", Мадонны или Анни Ленокс. Музыку, которая меньше раздражает, которую всегда можно безболезненно выключить.
Разные, слишком разные, автономные – и это самый верный признак нынешних сорокалетних. Все и всё противится объединению. Вероятно, и
"Барселона" у каждого своя. Оттого и не настаиваю. Важна же не конкретика, а вектор развития стороннего взгляда, птицей или дымом наблюдающего за жизнью с высоты птичьего полета.
33.
Гагарин ощущает себя человеком мира, живо интересуется экономической географией, близко к сердцу принимает проблемы загрязнения мирового океана, запасов питьевой воды, судьбу тропических лесов Амазонки, за спасение которых борется Стинг, короче, отзывчивая душа. Ко всему далёкому-предалёкому. Экзотическому.
– Первый признак экзистенциального неблагополучия, – многозначительно сказал Миша Самохин, когда по пьяному делу Гагарин поделился с ним самым сокровенным – мечтой об Азии. – Не замечать то, что у тебя под ногами, мечтая про дальние страны… Ох, Олег, пора бы уже остепениться… Стать, что ли, взрослей…
Ну, да, то фермером из Алабамы, а то самураем с самого северного острова. Хоть чучелком, хоть тушкой. Разноцветные сны. "Гео" и
"Нэшэнэл Географик", сменившие на прикроватной тумбочке неизменный
"Вокруг света". "В мире животных" и "Клуб кинопутешествий" по ТВ, все эти просветительские фильмы, которые штампует Би-Би-Си.
Бескорыстная тяга к чужому: узнавая других, ещё более твёрдо сплачиваешься вокруг собственного "я", плавающего бритвенной головкой против шерсти. Восток – дело тонкое, вот что важно. Восток
– дело тёмное, и нужно сильное желание, чтобы зажечь интерес к тому, чего не будет.
– В прошлой жизни, вероятно, я был корейцем, пастухом, умиротворённо стареющим на фоне ослепительных пейзажей, известных по фильмам Ким
Ки Дука, – кручинится Гагарин, глядя на унылое заоконное многоэтажье. И переводит взгляд на глянцевый календарь с буддистскими монастырями, утопающими в струящемся золоте вечной осени.
– Ирина не предназначена для этой жизни, – говорил он будущей свекрови, ухаживая за бывшей женой и подразумевая, естественно, не
Ирину, но себя. – Ей бы в какой-то иной, золотой век… Ей бы фрейлиной ко двору средневековой японской принцессы, такая она у вас тонкая и чувствительная… Или, чего уж тут, самой японской принцессой, сочиняющей письма на рисовой бумаге, а, Агнесса Ивановна?
Реальность всё время ускользает. Настоящая жизнь проходит параллельно жизни реальной. Там, за горизонтом. Откуда поднимается солнце. Или куда оно заходит. Вот бы посмотреть одним глазком. Олег взбивает подушку, переворачивается на другой бок. Плыть под парусом, белым парусом, обжигаемым солёными брызгами как в той рекламе. После
Агнессы Ивановны (запомнил фразу, взял в оборот) он ещё много раз говорил о том, что "не для этой жизни". Разным людям. В разные периоды жизни. Вздыхая, собеседники всегда соглашались – у каждого находился повод несоответствия безобразию, творимому вокруг. Все неожиданно оказывались не удолетворены тем, что имеется в наличии.
Но он выгодно отличается от всех них, неудовлетворённых, тем, что точно знает, что ему нужно. Не его вина, что он родился здесь и сейчас, в конкретных общественно-исторических условиях и, по вполне объективным причинам, не может реализовать мечтания, так сказать, воплотить в жизнь утопию собственного бытия. Где ты, Внутренняя
Монголия, заповедный край нетронутой природы и добрых, раскосых людей к которым у Олега Евгеньевича просыпается порой такая неимоверная тяга, что эту бы энергию да в мирных целях… Порой, увидит на детской площадке маленькую негритянскую девочку в сотне косичек – и сердце мгновенно начинает выделять смолу умиления. А эти робкие вьетнамские девчушки с плоскими лицами, кто ж их приголубит, болезных?!
– Если бы я мог, если бы я только мог, то окружил бы себя выводком детишек всех рас и народов, негритянок, китайцев, малазийцев… – говорит он себе, разглядывая в зеркало неправильности своего лица: некогда разбитый в драке нос, едва заметный шрам над правой бровью, странную локальную потертость на коже под нижней губой. – И всем им я был бы папой. А я ведь был бы хорошим отцом… Ведь по натуре своей я – строитель… Строитель собственного дома…
И вот уже, увлеченный вихрем воображения (в ритме вальса или всё-таки танго?) он представляет свою квартиру (нет, лучше дом, большой и просторный, светлый) наполненную шумом и вознёй, маленькими, шустрящими бесенятами всех цветов и оттенков. Богоматерь умиления. Олег улыбается пустоте, снисходительно пошлепывая невидимых отпрысков по плечам, взлохмачивая волосы самому задиристому из них, такой молодой и уже такой настырный, чувствуется отцовская порода, да и ведь похож, сорванец, на папу, ах, как похож…
Год за годом складываются в тома никем не прочитанных книг.
Реаниматолог Гагарин идёт по жизни в гордом одиночестве. Чураясь очередей и душевных трат. Только однажды незримая тоска по иному порвалась. На короткое время. Всего на один день… Когда всё в жизни Олега сошлось, как в навороченном и непредсказуемом пасьянсе.
Алеф выпал на его очередной день рождения, когда не ждал, даже не на круглую дату, просто так, избытком жизненных сил, совпадений, чредой символов и знаков, которые привели к головокружительному ощущению безграничных возможностей, бесконечного полёта.
Водолей по знаку зодиака, Гагарин не любил февраль, этот тупиковый зимний аппендикс, когда ни сил, ни настроения, выпотрошен и обескровлен. Звёзды и биоритмы предполагают перед днем рождения эмоциональную и физическую яму, упадок. Что ж тогда требовать от праздника, свершающегося в последний месяц зимы?
А в тот раз всё получилось совершенно иначе, мороз и солнце, и чудесный, безветренный день сменяется другим точно таким же (нет, лучше! Лучше!) тихим и радостным, а еще искрится снежной пылью его бобровый воротник, ему и больно и смешно, он влюблен и вдохновлен ожиданиями. "Когда под соболем, согрета и свежа, она вам руку жмёт…" Ходили на каток и в бассейн, пили глинтвёйн, гуляли по городскому бору (сосны поскрипывали от удовольствия), она, имя из записной книжки, точнее, номер телефона без имени, записанный на титульном листе, так как самые важные номера совершенно не нуждаются в подсказках: Гагарин и сейчас, пролистывая, видит и обмирает. Или хочет обмирать. Хочет что-то почувствовать. Впрочем, возможно, и чувствует: чужая же душа.
Конечно, чувствует, так как до сих пор избегает даже во внутренней речи своей называть её по имени, так как до сих пор помнит этот номер, записанный на титульном листе, да только вот набрать его Олег не может. Рука не поднимается. Или не нужно, поезд ушёл и более не вернётся.
Это она устроила ему праздник. Гагарин и сам гордился умением устраивать праздники, "лепить атмосферу", но чаще – для других, не для себя, для себя сложнее, да и не нужно себе ничего такого, не баре. А тут, как раз накануне, прошла встреча институтских выпускников, на теплой волне которой… Она собрала всех его друзей и знакомых, тактично выспросив о приоритетах, кого бы хотел видеть, заказала охотничий домик, недалеко от города, место уединённое, тихое и экологически привлекательное. Наведывалась туда накануне, привезла продукты и мишуру – свечи, салфетки, сделала смешную газету с гагаринскими фотографиями, развесила транспаранты и воздушные шарики. Проделала колоссальный объём работ, Олег поразился тогда: неужели на одном энтузиазме? Без посторонней помощи? Энигма просуществовала недолго, вскоре после этого они расстались, её телефонный номер (Гагарин так и не набрал его, собираясь в ресторан на романтический ужин, выигранный в лотерею, хотя хотел, хотееееелллллллл…) перекочевал в другую записную книжку, или существовал там всегда, то есть до Олега.
Но тогда всё это, смерть на взлёте, желудочные колики из-за душевных переживаний, несколько месяцев тайного пьянства, беспробудные метания, было ещё впереди. Олег приехал в охотничий домик, по скрипучему снегу, ограненному ветром (накануне случилась метель, и к двери в деревянный эрмитаж не оказалось тропинки), с постным и скептическим настроением, а там… А там пир горой, все только его и ждут, главного человека на этом февральском празднике жизни, милые и приятные люди, говорившие один красивый тост за другим, ещё более красивым. Иногда так бывает – спектакль начинает получаться с самой первой фразы, стоит только поднять занавес, напряжение продолжает нарастать до самого финала, нежность и радость, дружеское участие и любовное томление, всё это перемешалось в наисладчайший коктейль.