Только это понимание ничего не меняло. Для Ленки с ее тягой к психам и панкам, для нашей коммуны, где процветает дух пофигизма, она была инородна. Сонька ощущала это и, хотя мы никогда ничего не делали против нее, просто относились к ней, как к любому другому в коммуне, она становилась все более зажатой и оттого – еще более героичной.
Мы у фараона в руках, могла бы сказать Сонька. Но она молчала, и тысячелетия терпения ее народа горой вставали за этой тощей фигурой.
Только нашей коммуне нет дела до народа. Нашей коммуне редко бывает дело даже до конкретно кого-нибудь из нас. Но вот появилась Кара для того, чтобы изменить наш мир, и начала она с Соньки.
Сонька ужасно аккуратна, и у нее крайне мало вещей. Шкаф изрыгает с наших полок одежду, но на Сонькиных вещи лежат ровными стопками, как в магазине. Книг она почти не держит, а на полке в тумбочке сиротливо ютятся несколько сникерсов, которые Сонька любит и всегда держит в запасе. В нашей коммуне все до сладкого жадны, а понятие
"чужое" на еду не распространяется, но мы никогда не позволяли себе покуситься на Сонькины конфеты – из принципа.
А у Кары их нет. Каким-то чутьем она узнала о них и стала стягивать.
Никто из нас не видел, как выдвигает она ящик тумбочки, как берет оттуда Сонькино богатство, берет и уносит, – никто этого не видел и не знал, а Сонька молчала.
Кара для нее – досадное домашнее животное, которое появилось по нашей прихоти и ей назло. Дома Сонька носит строгие черные длинные юбки, Кара радостно прыгает и долбит носом волочащийся подол.
– Девочки, следите за вашей птицей, – скажет нам Сонька и одернет юбку.
Когда она играет на рояле, Кара садится на край и косится на клавиши, утопающие под Сонькиными пальцами. У Соньки большие кисти и длинные, тонкие пальцы с плоскими белыми ногтями. Кара сидит долго и косится пристально, и черт ее знает, что она видит в этот момент.
– Девочки, я не могу так заниматься, – скажет в итоге Сонька и встанет. – Ваша птица мешает мне работать.
Но Сонька всегда жалуется так, что ничего не хочется для нее сделать. А про сникерсы не сказала. И мы бы ничего не узнали, если бы я не стала рыться в дальнем углу антресоли – и из угла посыпались эти самые сникерсы с явными следами Кариного к ним причастия.
– Вот, блин, – вздохнули мы с Сорокиным и понеслись в ларек, возмещать Соньке потерю. Но оказалось только хуже.
– Девочки, заберите, пожалуйста, ваши конфеты, – сказала Сонька вечером и выложила на рояль нашу покупку. – Раз уж вы решили кормить свою птицу моей едой, делайте это последовательно.
Сонька любит переносить невзгоды мужественно, и трагичность истории ее народа становилась понятна нам.
Но она сумела раздуть огонь гнева Якиманки, и Якиманка вызвала Рому на разговор.
– Мелкая, а Мелкая, – стучится Рома-Джа в антресоль, где мы с Карой затаились от бури. – Мелкая, завтра я ухожу. Ты обещала. Есть правила, я тебе говорил.
Последний пункт этих правил звучит так:
"Все вы – любите друг друга.
Пусть ваш мир остается вашим, и всем будет хорошо".
Но ты делаешь все, Якиманка, чтобы было труднее друг друга любить.
Вот прилетело к вам чудо, а вы гоните его. Прилетело к вам чудо, равного которому вы не видели и не будет у вас, а вы не хотите его и гоните.
Кара глядит спокойно. Она все знает. А за порогом антресоли подпрыгивает Ленкина голова с двумя рысьими кисточками в волосах в разные стороны.
– Смотри, смотри! – Она машет томом "Жизни животных" Брэма. -
"Большой ворон отлично выучивается говорить и даже разумно применяет слова"!
Вот прилетит к вам чудо и скажет человеческим голосом, что все мы тут в жопе, а вы ответите на это: "Ага, птица-то ученая".
– Сашка, мы не выгоним ее, правда же?
– Нехай, Мелкая, все само наладится.
Он любовно рыхлит землю перцу.
Но, чтобы наладилось что-то, надо, чтобы что-то сломалось. И оно сломалось – наша единственная кровать.
После пяти попаданий в клинику до коммуны дозвонилась мать малолетнего панка и пригрозила Ленке судом за растление, если она не прекратит с ее сыном встречаться.
– Психушка, – хмыкнула на это Ленка, кладя трубку, и на следующий день у них с панком было прощальное свидание в коммуне.
Когда я вошла в комнату, увидела, как Ленка водружает безногий остов
Сонькиной кровати на попа.
– Мы покатались немного, – объяснила Ленка. – Ничего, на матрасе поспит.
Кровать давно была без одной ноги и стояла на круглой здоровой гире.
Поколения до Ленки и сама Ленка с Сашкой откатывались за ночь на этой кровати от стены, а утром приставляли ее обратно. Но вот панка не выдержали оставшиеся ноги.
– Мы устроим жертвоприношение. И ворон, ворон как раз в тему! -
Глаза Ленки все более разгорались.
Мы с Карой приняли правила игры. Кровать была украшена искусственными цветами, гирляндами и Ленкиными рисунками славянских богов, у алтаря молоко, хлеб и клюквенная настойка, мы перед ним на коленях, Ленка уже – жрица богини Дзеваны, и Кара первой съела принесенную в жертву ей мойву. Мы пьем во славу Дзеваны, но
Сорокину, который тянется к настойке тоже, Ленка говорит строго:
– Не смей, это женский культ, тебя покарают боги.
Вихляясь и что-то обиженно бормоча, Сашка, как домовой, уходит курить трубку с дедом Артемием, а летние сумерки уже лезут в наше окно, пока мы пьем дальше во славу всех богов забытого пантеона.
Вкус дешевой настойки четко распадается на клюквенную кислицу и злобный спиртовой дух, а Кара сидит на верхушке алтаря, один глаз на нас, а другой – к двери, где стоит уже готовый к дороге рюкзак
Ромы-Джа.
Неужели ты тоже думаешь об этом, Кара? Неужели ты тоже думаешь?
И вот в самый разгар нашего праздника, когда в пору было вскочить и начать бить в бубны, является Сонька Мугинштейн и зажигает свет.
– Сонька, здравствуй, выпей с нами во славу Рода и всех славянских богов! – Ленка протягивает ей стакан.
Память предков, державших бои за Единого бога, искавших дорогу в желтой пустыне, мелькает тенью на твердом Сонькином лице – и тут же слетает вон.
– Я не пью, – говорит Сонька.
– Боги покарают тебя, – твердо заявляет Ленка, но Сонька молчит.
Благовония на алтаре коптят, и мне чудится ветхозаветный дым раскаленных печей Египта.
– Я тебя зарежу! – кричит Ленка исступленно. – Я принесу тебя в жертву на этом алтаре во славу Дзевана, Рода и всех великих богов!
Она крикнула это так искренне и громко, что поверили и я, и Сонька.
Как раз в тот день Ленка купила сувенирный ритуальный нож, конический, украшенный резьбой, с кольцом на рукоятке, чтобы носить на шее, и очень острый, хотя не больше шила.
– Алтарь надо освещать кровью, – совершенно спокойно говорит Ленка и разрезает себе ладонь. Красные ритуальные капли падают в молоко, не смешиваясь. – Во славу Рода!
– Девочки, может быть, все-таки закроем наконец окно? – говорит
Сонька. – Я простужаюсь, а тем более если мне теперь на полу спать…
Она делает шаг к окну, но Ленка прыгает ей наперерез.
– Не смей! Ты как будто не видишь: это же выход! Еще не время, мы ждем!
Легкий смерч скандала, давно зревшего в нашей комнате, начал наконец закручивать воздух, и тут Кара прыгает на шкаф и громко говорит множество своих слов.
– Пхравителхво! Хвозняк! Хамозванцы! Вхразнох! Дхружно!
– Да когда же все это кончится! – восклицает Сонька, и впервые в ее голосе раздражение. – Это дурдом какой-то! Как надоело!
Она резко выходит, а Кара качается и продолжает кричать:
– Кхлыника! Кхлыника! Кхлыника!
– Ура! Научилась!
Мы радуемся и прыгаем. И вдруг затихаем.
Мы затихаем, и ощущение конца настигает нас – через алую пьянь дрянной настойки, через взрыв скандала и праздника. Мы молчим и чувствуем, как истекает время этого места, нашего съемного дома, коммуны, клиники, храма языческого беспредела.
– А может, ее Сара на самом деле зовут? – говорит Ленка. – Она же
"с" не выговаривает.
– Нет, – отвечаю. – Сорокин сказал, что Кара на тюркских языках значит черный.
Кара, Кара Зе Блэк, беспечный вестник судьбы, именно в этот миг, когда тоска охватила наши пьяные головы, подошло твое время.
Она планирует над комнатой, делает пару шагов до Толькиных картин, приставленных в углу, и, оглядывая их одним глазом, выклевывает из пластилина сушки, которыми Толька украсил последнее полотно. Сильным клювом Кара бьет сушки об пол и глотает кусочки. И – как в кино – в этот же момент раскрывается дверь и является наш загулявший Толька.
Я думала, он начнет орать из-за картины. Но он начал орать другое.
– Узнаю тебя, Сульфат Мелюков! – Топая, Толька прыгнул в комнату.
Кара крякнула и оказалась на шкафу. – Какими судьбами, мой ангел?
– Ты о ком?
– Сульфат, миленький, вылезай. – Толька рыскал под роялем. – А, я знаю, ты превратился сам в свою птицу, старый ты фокусник и алкаш!
Я-то думал, ты давно где-то сдох, а ты вот как – феникс из пепла!
– Ты о ком, Толька?!
– О Мелюкове, Сейфуль Ибрагимовиче. Вы разве не помните? Он сидел на
Арбате у зоомагазина со своей ручной сворой, вороной и обезьяной, они зарабатывали ему на хлеб и на водку, а он был рад и травил байки про Тамерлана.
Мы оцепенели. Мы узнали, мы хорошо помнили странного пропойцу, засевшего одно время на Арбате. Обезьяна плясала, а ворона тянула билетики счастья. С ними можно было сделать фото. Потом он пропал.
Арбат изменился. Оттуда исчезли уличные музыканты, хиппи, стало много дорогой еды и псевдосоветских реликвий. Мы перестали ходить на
Арбат.
Но вот я вижу ее на нашем шкафу, и ты ли это, Кара, таращила на
Арбате недобрый свой глаз на прохожих?
– А она говорить умеет, – сообщила Ленка, и Толька так и взвился с остаповским блеском в глазах.
– Да это золотая жила! Как же вы смеете держать открытыми окна? Ведь это клад, Клондайк, а вы готовы спустить золото вместе с песком!
– Кара – по-тюркски черный, – все еще соображаю я. – Неужели та самая?.. Толик, а может, вернуть? На что он жить будет?
– Ты умопомрачительно бестолкова, Мелкая! Мелюкова больше нет, и глупо надеяться на встречу. Завтра на Арбат пойдем мы, и мы будем знать судьбу каждого, кто положит нам с тобою полтинник.
Он полез закрывать окно.
– Это будет не просто Кара, это Кара Зе Блэк, вещая птица, потомок воронов Тауэра! – Вдохновенный бред овладел Толькой. – Я сам, рискуя жизнью, лазил в гнездо, чтобы выкрасть яйцо и воспитать эту пташку!
Она же с моих рук мясо ела!
Чтобы открыть-закрыть окно в нашей комнате, надо сделать много движений, в первую очередь, убрать все с широкого подоконника, а потом подвинуть рояль, который мешает створкам. И вот он делал все это, а до меня постепенно доходило. И, дойдя, стало мыслью и криком:
– Не дам! – Толька даже не обернулся. – Я не дам тебе это сделать!
Она прилетела ко мне, она искала дружбы, а ты снова хочешь ее продавать!
– Мелкая, я знал, что ты умопомрачительно сентиментальна, но не до такой же степени.
Я прыгала и хватала его за руки.
– Прекрати! Оно специально открыто. Это выход для Кары. Рома сказал, что ей нельзя тут оставаться. Это ее последний день здесь.
– Ромыч не будет против, если мы с ним поделимся. – Он сбрасывал меня с рук, как воду.
– Тебе что, денег не хватает?
– Мне интереса в жизни не хватает.
– Да какой ты шут! Мот! Я не дам тебе мучить Кару.
Мы таскали друг друга вперед-назад, от окна к окну, а Кара все видела, все понимала, а после прыгнула со шкафа на подоконник.
Толька замер.
– Не дыши, Мелкая. – Он заслонил меня от Кары широкой спиной.
– Лети, лети, Карочка, – прыгала я из-за его плеча. – Лети, девочка!
Нечего тебе больше тут…
– Молчи, Мелкая…
Толька делал медленные шаги, но Кара была к нему равнодушна. Она рассеянно клюнула "Жизнь животных", потом глянула на Тольку и вдруг, резко наклоняясь, будто выпадая вперед, крикнула ему в лицо:
– Прощай, революция!
Толька обомлел и замер. А Кара прошлась по подоконнику, шагнула на рояль, клюнула под корень Сашкин перец, срубила, потрепала и бросила в окно. Толька сделал выпад, раскрывая руки, но Кара прыгнула к потолку, задела лампочку, которая висит здесь на шнуре, она качнулась, разбилась и полетела на нас осколками. Свет померк, и в резких сумерках я увидела, как скользнула тень Кары на фоне синего неба и зеленых июньских тополей.
– Мелкая дура, – сказал Толька без эмоций, стряхивая легкие стеклышки со своей головы. Темно-синее вечернее небо заполнило нашу комнату.
В дверь постучали, и заглянул Сашка, зовя меня на вечерний выгул утюга, но его голос увяз в сумерках, и он все понял.
– Улетела, да.
– С твоим перцем, – сообщила Ленка.
Что можно сказать на это? Что сказать, что ответить тебе, Якиманка, если только не бросить тебя на твою судьбу, как ты бросаешь всех нас? И вот мы ушли, я, Сорокин и наш старый коммунский утюг, большой и тяжелый, с запекшимися на подошве остатками легких материй. Нам было странно, мы молчали и смотрели в небо, и тень смутных предчувствий летала над нами, как память о Каре.
Мы долго гуляли, мы дошли до Красной площади, дошли до Арбата, мы гуляли по бульварам, и были уже смутные рассветные сумерки, когда повстречали мы Грана, и Гран нас позвал на Восток. И мы почти согласились. Мы сказали только, что немного подумаем. Но о чем было нам думать, если оба мы знали, что привела нас к Грану Кара Зе Блэк.
Ибо это ее тень, как показалось нам обоим, скользнула на скамью, а когда мы подбежали, ее не было, там сидел Гран. Но ни я, ни Сорокин не признались друг другу, что видели.
Мы возвращаемся в коммуну, но наша комната еще спит чистым сном. Нет только Ромы-Джа. Окно распахнуто, и, сонные, мои соседи кутаются в свои одеяла как могут крепче.
Я сажусь на подоконник и смотрю на мокрый от поливалок асфальт, на детскую площадку и газон, по которому уже гуляют собаки с хозяевами.
Ко мне подсаживается Ленка и тоже спускает ноги вниз. Она зевает, ее глаза еще узки со сна, а белые волосы мохнаты, и как же мне свежо и радостно сидеть с такою Ленкой рядом!
– Ну че, неактуально больше, – говорит она, отдирает табличку и кидает ее, как бумеранг. "ЗапаснЫй выход" крутится несколько раз и плоско падает во двор. Я улыбаюсь, я вспоминаю, что в десять у нас с
Сашкой встреча с Граном и что до этого я хочу собрать рюкзак, и чувствую себя так, будто раскрываю крылья, толкаюсь от подоконника и оставляю навсегда позади распахнутое окно Якиманки, взрастившего нас коммунского рая.
НА ОЗЕРО
– Жизнь – это движение без остановок, – сказал Гран, и лето мое взорвалось и понеслось так, что остановки мне только снились.
Была Якиманка – и скрылась в смоге Москвы Якиманка, был Сашка
Сорокин – и остался позади Сашка Сорокин, стоило только мне заявить, что идти я хочу с Граном, странным и неизвестным Граном, – отсюда и впредь, на Восток. Такого стопа еще у меня не было, такого легкого, спонтанного, стремительного и страстно-устремленного к одному ему,
Грану ведомой, в бесконечности мерцающей цели.
– Всегда смотри им в глаза и говори про себя: "Стоп!", – учил он и щурился на горизонт.
Гран – ветер, Гран – странник, он похож на флибустьера в черной бандане и с мохнатой бородой. Кожа его любит солнце, глаза его любят дали, и кто может открыть: что у него на уме?
– И что, помогает?
Гран – учитель, он готов учить птиц в зарослях, солнечные лучи, воды речки. Может быть, поэтому он на дороге: дорога любит тех, кто знает, что несет с собой. А что несешь ты, приятель, кроме светлого своего, вечного одиночества?
– Что значит – помогает? Ты передаешь им свою команду. Для них эта команда звучит как: "Стоп".
Я учусь у него. Впитываю каждое слово и жест. Через сутки у меня его походка, через трое – его манера ухмыляться и одобрительно молчать тогда, когда на Якиманке сказали бы: "Круто! Клево!" – звенящим от восторга голосом. Чему он меня научит – видит бог и все добрые его посланники, но вокруг Грана – сила, и она захватила меня с самого первого мига. И если кто-то может подумать, что он вдруг остановится и пустит корни, то я первая не захочу такого Грана знать.
– И ты видишь их глаза с такого расстояния и скорости?
– Это не имеет значения.
Если мы останавливаемся поблизости от придорожной кафешки, Гран отправляет меня туда с котелком, в котором шуршит сухая гречка, и я возвращаюсь с кашей, чаем и двумя булочками, оставив после себя только хорошее настроение. Кто бы мне сказал раньше, что я умею так?
– Да нет, я понимаю, но пока не похоже, чтобы это каждый раз срабатывало.
– Не смотри на явления, смотри на суть. Все, что с нами происходит,
– знаки. Если эта машина нам не остановилась, это что-то значит.
– Значит, будет следующая, которая остановится?
– И это тоже. А кто будет в машине? Смотри на людей и учись – это тоже знаки, обучающие программы. Почему именно этих людей, а не других, послала тебе дорога? Чему внутри тебя соответствует этот человек? Учись это видеть.
Я училась и видела. Радовалась, что именно такого человека послала мне дорога, и варила на привалах еду. Задавала вопросы, и Гран всегда обстоятельно на них отвечал.
Только на один вопрос не отвечал Гран: куда и зачем мы идем? И почему-то от этого росло и зрело во мне чувство, что иду я не просто так, что у него давно уже есть на все планы.
Ты поднимаешь руку и щуришь глаза. И если бы, если бы, если бы только мне знать, что видишь ты в этот миг, приятель, когда глядишь на дорогу и ловишь блики лобового стекла!
То ехали, то стояли. Сначала больше стояли. Москва держала и не хотела отпускать. Мы зевали, обернувшись к потоку, глядя в сторону столицы, а путь наш лежал за спиной и не спешил принимать нас. Мы были как камни в тугой рогатке, и кто-то никак не мог оттянуть резинку, чтобы выстрелить нами на Восток.
Мы еще не знали друг друга. Изучали и приглядывались, что ожидать нам друг от друга и что мы друг для друга значим, а также каков у каждого из нас талант, особый талант к общению с дорогой.
Вечером прошли Шацк. Последние, кто остановился, были греки в черном старом "Ауди" с иностранными номерами. Они с трудом объяснили нам, что им нужны русские деньги, и предложили купить золотое кольцо. Мы с трудом объяснили им, что денег у нас нет, а кольцо нам не нужно.
Греки уехали расстроенные, мы остались удивленные: неужели по нам совсем неясно, зачем мы на дороге?
– Ну что, для первого дня неплохо, – сказал Гран, уже оглядывая окрестности и прикидывая, где будем ночевать. – Москва – большой магнит, от такого не сразу оторвешься.
Весь день тихое раздражение копилось во мне. Гран не был тому причиной, ибо я продолжала верить своей судьбе, столкнувшей меня с ним. Но ситуация, когда мы, неподъемные, угловатые, никак не можем сдвинуться с места, – эта ситуация делала меня колючей и злобной.