– Понял, – перебил его Прохоров, – про золото и камни. То, что Сорока говорил. Хотите посмотреть, куда потащит Газарян… Это я сделаю… Я понимаю, если я не окажу сейчас помощь – меня будет трудно вывести из-под удара… А так – оступился по дурости, не из злого умысла…
Мессинг изумленно глянул на Кедрова. Тот осторожно поднес палец к губам: "Молчи". Бокий согласно кивал головой, слушая Прохорова, и время от времени вставлял:
– Н-да, н-да, верно, верно, Прохоров…
"Ревель. Роману.
По сведениям, полученным из Парижа, в Эстонию вновь прибывает глава ювелирного концерна Маршан. Предполагаем его связи с нашим валютным подпольем. Именно его концерн сорвал ту сделку, которую наши представители пытались заключить в Литве. Впоследствии люди Маршана сорвали наши сделки в Лондоне и Антверпене. В Ревеле, однако, Маршан предложил нам через оценщика Гохрана Пожамчи прямой товарообмен – хлеб за бриллианты, по произвольным ценам. Наша задача заключается в том, чтобы заставить Маршана покупать наши бриллианты на доллары и франки, что гарантирует наш выход на арену международной торговли. Вам необходимо установить за Маршаном и его окружением наблюдение, с тем чтобы выявить его связи. Есть предположение, что Маршан поддерживает контакты с нашим подпольем через третьих и подставных лиц. Эти сведения пришли к нам через английские возможности и не содержат каких-либо конкретных данных.
Бокий".
11. Отец
В Иркутске старик Владимиров остановился в общежитии культпросвета, неподалеку от краеведческого музея, на берегу Ангары. Помогала ему работать в завалах библиотеки худенькая, веснушчатая Ниночка Кривошеина. Она была прикреплена к Владимирову после разговора с зам. начпуарм-5 Осипом Шелехесом. Отнесся Шелехес к Владимирову настороженно: скептически выслушал яростную речь старика, нападавшего на развал работы в библиотеке, в музее, в типографиях, и заметил:
– Голое критиканство делу не поможет. Ну, знаю – на полу книги, гниют книги. Ну, знаю – воруют их, топят ими печки. А как надо поступать, если дров нету? Вот вы, как большевик, какое внесете предложение?
– Я беспартийный.
– То есть?
– Не видали беспартийных? Извольте лицезреть – это я.
– Каким образом вас бросили на политпросвет?
– Мандатным, – ответил Владимиров. – Можете запросить Москву.
– Погодите, погодите… Вы какой Владимиров? Вы отошли от нас в одиннадцатом году?
– Если ссылку можно считать отходом, а борьбу за свою точку зрения – предательством, тогда вы правы. Я тот Владимиров, именно тот. Но я, беспартийный, не терпел бы такого положения, чтобы рукописи тибетцев и монголов, бесценные памятники материальной культуры, гнили под открытым небом! Я бы никогда не потерпел того, что терпите вы!
– Ну, хватит! Я этот разговор прекращаю!
– А я его только начал! Вы не сможете создать государство для трудящихся, если не припадете к вечному источнику мировой культуры!
– Мне сначала надо детям учебники напечатать! А потом припадать к источнику! А у нас бумаги – десять рулонов! И в типографии надо печатать приказы по армии, потому как Унгерн под боком и китайцы с японцами!
– Почему не конфискована елизарьевская типография?
– Конфискована.
– Ложь! Не кон-фис-кована! Убеждены ли вы, что вся бумага обнаружена в складских помещениях?
– Убежден.
– Ложь! На чем нэпманы печатают свои афиши? Ваши, ваши нэпманы! Красные торговцы!
– Хватит! Разговор прерываю. О том, как мы с вами решим, сообщу в общежитие.
В тот же вечер Шелехес пошел к командарму-5 Иерониму Уборевичу, двадцатипятилетнему, высокому, в профессорском пенсне, чуть холодноватому, легендарной храбрости и спокойной рассудительности человеку.
Уборевич слушал Шелехеса, кипевшего яростью, изредка кивал головой, вроде бы соглашался.
– И я бы, Иероним, честное слово, на всякий случай посадил эту интеллигентную гниду в ЧК.
– А как быть с интеллигентом по фамилии Плеханов? Что, ЦК не знает об издании его собрания сочинений? Ленин у нас такой добренький, такой доверчивый, ничегошеньки не знает, что в стране происходит, да?
– Я тебя не совсем понимаю…
– Ты знаешь, кто были родители Чичерина?
– Нет.
– Дворяне! Крупнейшие землевладельцы. А кто родитель Дзержинского? Помещик. Шляхтич по-польски. А Тухачевский? Офицер. А мой отец? Истинная революция должна – чем дальше, тем больше – притягивать к себе разных людей. Словом, чтобы не занимать много времени на дискуссию – я ведь дискутирую лишь в том случае, если чего-то не понимаю в иных обстоятельствах, – я, как человек военный, приказываю: зайди в ЧК и попроси, чтобы они выделили человека в помощники Владимирову. Не дубину, который за ним с наганом станет в клозет ходить, а человека грамотного… Интеллигентного, – улыбнулся Уборевич.
Зампред СибЧК Унанян[24] к просьбе Шелехеса отнесся с пониманием и обещал выделить одного из самых талантливых работников.
– Если хочешь – погоди, я сейчас прямо и поищу.
Шелехес остался в его кабинете, а Унанян вернулся через пять минут с худенькой девочкой. Шелехес поначалу не обратил на нее внимания, просматривая читинскую эсеровскую газету, но когда Унанян сказал, что это Нина Кривошеина[25], из оперотдела, и ее он может рекомендовать для работы с Владимировым, Шелехес несколько опешил:
– Унанян, что ты?! Он же старый зубр, а она дитя!
– Это дитя работало нелегально у Колчака, принимало участие в ликвидации банды Антипа, а главное – оно гимназию окончило! Понял? Больше у меня никого нет. Хочешь – бери.
– Вы мною торгуете, как лошадью, – сказала Нина, – или рабыней, Сергей Мамиконович.
– Ну, прости, товарищ! – ответил Унанян, рассмеявшись. – Но как мне этому Фоме неверному объяснить, что вы – наша любимица?
– А зачем объяснять? – спокойно удивилась Нина. – Если товарищ обратился к нам с просьбой, он должен уважительно отнестись к предложенной ему кандидатуре.
Тем же вечером Нина пришла в общежитие и сказала Владимирову:
– Добрый вечер, Владимир Александрович, меня прислали к вам в помощь. Зовут меня Нина.
– Здравствуйте, милая Нина. Садитесь пить чай. Я здешнему сторожу, Никодиму Васильевичу, трактую Библию, а он снабжает меня чаем и воблой. Я жаден только до одного продукта: вяленая рыба меня погубит.
– Я вам завтра притащу штук десять. Брат рыбу на Ангаре ловит. Я люблю через вяленых лещей на солнце смотреть – оно желтое…
– Ах, душечка! – обомлел Владимиров. – Как хорошо вы это сказали! Солнце сквозь вяленого леща! Нас, русских эмигрантов, узнавали в Швейцарии по тому, как мы с пивом ели вяленую рыбу. Немцы и французы не могли этого понять и ужасно неэстетично чистили рыбу. Ножичком и вилочкой!
– Но ведь рыбу ножом нельзя!
– Все можно, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув. – Вы уроженка этих мест?
– Да. Чалдонка.
– Экая вы светлая… Прямо-таки солнечная. И брови вразлет, сибирские. Моя жена была сибирячка, я женился, когда был ссыльным поселенцем в Минусинске.
Владимиров достал из кармана потрепанный, изопревший плоский бумажник и вынул несколько фотографических снимков.
– Вот она, – протянул он Нине старую карточку.
– Красивая…
– А это мой сын, Всеволод.
Нина взяла фотографию сына и обмерла: на нее глянул ротмистр Исаев Максим Максимович, из колчаковской пресс-группы. Нина тогда была в комсомольском подполье, и ребята хотели при отступлении Колчака расстрелять или захватить главных адмиральских щелкоперов: Ванюшина и Исаева. Но Ванюшин ушел с поездом семеновцев в самом начале двадцатого года, а Исаев тогда исчез, словно в воду канул.
– И сын очень красивый, – сказала Нина. – Его как звать?
– Всеволод.
Нина еще раз посмотрела фотографию: ошибиться она не могла.
– У него очень волевое лицо, – сказала она.
– Да, он необыкновенно волевой человек.
– А он в Москве?
– Мы вернулись из Швейцарии в семнадцатом. С тех пор он в Москве. Правда, он уезжает часто и надолго.
В это время дверь отворилась и вошел старик с большим чайником и поленцами под мышкой. Он отворил ногой заслонку буржуйки и сунул туда три поленца. Дрова были сухие, сразу занялись.
– Весна ныне тяжелая, с задержью, – сказал Никодим Васильевич, – давно так не цепляло зимой за светило.
– Это все Бог, – улыбнулся Владимиров и чуть подмигнул Нине. – Это он мстит сынам своим.
– Разве нет? Порушена жизнь, и месть за нее будет воздана по всей строгости правды…
– Старая ведь жизнь порушена… Старая…
– А что в ней было плохого – в старой?
– Я должен обратить вас к "Откровению Иоанна". Помните, у него, по-моему в двадцать первой главе, есть великолепные строки: "И сказал сидящий на престоле: се, творю новое!.. Боязливых же и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идолослужителей, и всех лжецов – участь в озере, горящем огнем и серою…"
– А очень просто, – ответил Владимиров, положив Нине еще один кусочек сахару. – Библия – великолепный памятник народной культуры. Народ мудр, Никодим Васильевич. Надо бы, и я думаю, – мы это в будущем сделаем, – ходить по деревням, по рабочим кварталам и, не торопясь, не по-газетному, а серьезно, записывать разговоры людей.
– Запишут – и в подвал ЧК! Там выдадут за энти разговоры!
Владимиров расхохотался; Нина тоже заставила себя посмеяться.
– В ЧК, говорите, – хохотал Владимиров. – Да, вполне возможно, тут спора нет! Однако если "Правда" печатает рассказ контрреволюционера Аверченко, то, видно, ЧК перестала бояться разговоров…
– А ваш сын, – спросила Нина, – не филолог?
– Он неплохо пишет, хотя слушал курс физико-математического факультета.
– А он что, статьи пишет? Или рассказы?
– Он писал стихи, но мне их никогда не показывал. В Берне, мальчишкой, он пробовал себя как репортер в газетенках…
– Аляксандрыч, – продолжал гнуть свое сторож, – а вот ты когда из Библии-то читал, так ведь там не сказано, что Бог звал против законной власти…
– Ничего подобного… Тот же Иоанн говорил: "Сколько славилась она – это он о Вавилонском царстве – и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей!.. За то придут в один день на нее казни, смерть, и плач, и голод, и будет она сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее… И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожаров…"
– Такого батюшка нам не излагал…
– Значит, он Библии не знает и не понимает, что это – свод мечтаний несчастных, которые издревле жаждали справедливости…
– Владимир Александрович, – спросила Нина, – а вы на антирелигиозных диспутах выступали? Нам бы устроить, а?
– С удовольствием. Принимаю перчатку от любого теолога.
– Какую перчатку? – не понял Никодим Васильевич.
– Это так вызывали на дуэль, – объяснила Нина, – когда люди решали стреляться друг с другом. Один из них кидал к ногам другого перчатку.
– Так подыми да и не стреляйся, – сказал сторож. – По-любовному, что ль, нельзя? Все бы стреляться людишкам, все бы стреляться. Колотим друг друга, а нешто белый враг Расее? Мой брат белый был; мужик, подчиненный приказу, – как ему скажут, так он и поступит. Так рази он враг Расее-то? Нешто всем русским сговориться вместях нельзя было?
– Иногда это очень трудно сделать, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув.
– А где теперь ваш брат? – спросила Нина.
– Убили его бандиты…
– Кого вы называете бандитами? Белых или красных?
Никодим Васильевич внимательно посмотрел на девушку и медленно ответил:
– Бандитом, доченька, я считаю бандита, потому как он злодей.
– Ниночка, – сказал Владимиров, – я провожу вас, уже поздно…
Как Нина ни отговаривалась, Владимиров пошел ее провожать. Жила девушка далеко, возле вокзала, но ей сейчас надо было обязательно в ЧК, чтобы рассказать Унаняну об Исаеве, белом офицере, который оказался сыном этого доброго старика.
Поэтому девушка попрощалась с Владимировым возле двухэтажного дома в центре, неподалеку от чрезвычайки, и зашла в подъезд. Подождав, пока старик уйдет, Нина выглянула из парадного, убедилась, что Владимиров направился к себе, и побежала в ЧК.
Владимиров же оглянулся потому, что ему было приятно вспомнить девичье нежное личико. Удивленный, он увидел, что Нина забежала в дом, третий от того, где они только что попрощались. Он решил – не испугал ли кто девушку в ее подъезде, и, сжимая в левой руке свою сучковатую палку – правая у него была три года назад парализована, – быстро двинулся обратно. Он распахнул ногой дверь, достал спичку, осветил все вокруг, поднялся на второй этаж: здесь никого не было.
Владимиров недоуменно подошел к тому дому, куда забежала Нина.
На фронтоне, возле двери, обитой клеенкой, он увидел надпись: "Всесибирская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности".
Владимир Александрович открыл дверь. Дорогу ему преградил часовой с винтовкой. Нины и здесь не было.
– Пропуск, – сказал часовой.
– Тут Ниночка, девушка…
– Кривошеина? Она вас что – вызывала?
– Нет, – вздохнул Владимиров, – не вызывала.
Он вышел на улицу. Морозило. Луна была низкая, белая. Лед на лужицах искрился синими узорами. Перекрикивались паровозы на вокзале. В городе было тихо и пусто.
Сначала Владимиров почувствовал гнев. Потом ему стало противно. Он хотел было уйти, но после решил дождаться эту агентшу и посмотреть ей в глаза.
Нина долго составляла шифровку в Москву, потом сидела в кабинете у Сергея Мамиконовича Унаняна и рассуждала вслух – будто с собою:
– Он такой милый, этот Владимиров. Я сейчас себе места не нахожу, словно я предательница и дрянь.
– Вы бы ему поверили?
– По-человечески – да.
– Как это можно делить себя на человеческое и нечеловеческое? Я ставлю вопрос конкретно: вы ему верите?
– Я не знаю, что из Москвы ответят… Если скажут, что им известно о его сыне… Если нам скажут, что он не скрывал этого…
– Тогда, – перебил ее Унанян, – можно верить даже в черта с рогами! Нет, изволь ответить себе, не уповая на Москву!
Выйдя из ЧК, Нина увидела Владимирова, и ей сразу стало легче, потому что она решила, что старик следил за ней. Он пересек мостовую.
– Я обязан сказать вам, что вы нечестный, испорченный человек, хотя еще очень маленький! Я не следил за вами; мне показалось, что вас кто-то испугал в том подъезде, только поэтому я вернулся… Я отвык от того, чтобы "проверяться", поскольку мой сын работает у Дзержинского и мне, видимо, верят…
– Что?! – перебила его Нина. – Что вы сказали?!
И, неожиданно для самой себя, она поднялась на цыпочки и стала целовать Владимира Александровича быстрыми, детскими поцелуями в лоб, в холодный нос, в губы и колючие щеки…
12. …И сын
Редактор газеты "Народное дело" Григорий Федорович Вахт, предложив посетителю присесть, раскрыл конверт и быстро пробежал письмо.
"Милый Григорий!
Податель этой весточки – Максим Максимович Исаев (быть может, Вы с ним встречались в Цюрихе, он там был в эмиграции, совсем еще юным). Я и мои друзья настояли, чтобы Исаев ушел из России. Пожалуйста, окажите ему содействие и помощь.
Искренне Ваш Урусов".
Вахт перечитал письмо дважды; князь Урусов, бывший товарищ министра Временного правительства, арестованный, судимый и оправданный трибуналом, был человек широко известный в эмиграции и, несмотря на фразочку в чекистском отчете о процессе – "в связи с раскаянием Урусова и желанием его сотрудничать с Советской властью из-под стражи освободить", – по-прежнему уважаемый. Никто не верил, что Урусов добровольно согласился на сотрудничество с большевиками. Поэтому фраза в отчете о процессе вызвала еще большее сочувствие к несчастному князю, против которого, по мнению эмиграции, чекисты применили особо садистский прием – компрометацию в глазах свободно думающей России.
– Как добирались, Максим Максимович? – спросил Вахт.
– На животе, – улыбнулся Исаев, – мимо пограничников.
– Документы у вас как?
– С документами плохо.
– Понимаю. Рассчитываете на помощь?
– Да.
– Вы ведь не член нашей партии?
– Я беспартийный, думаю, эсеры и октябристы кончат свои дискуссии в Москве, когда соберется Учредительное собрание… Нет?
– Мы придерживаемся иной концепции…
– Поскольку планы у меня конкретные, хотелось бы подумать о приобретении хороших документов.
– Это почти невозможно.
– Тогда, вероятно, вы посоветуете, как разумнее поступить: сжечь мои бумаги и обратиться в полицию за новыми? Или месяца два можно прожить на нелегалке?
– А потом?
– Я не рассчитываю здесь надолго задерживаться.
Вахт поднялся из-за стола и прикрыл маленькую скрипучую дверь, которая вела в соседнюю комнатенку, где сидели три человека – весь редакционный коллектив органа эсеров "Северо-Западной провинции России".
– Там, по-моему, посетители, а при них о возвращении на родину говорить не следует.
– Вы правы.
– Урусов не написал, отчего вам пришлось уйти…
– За мной начали топать…
– По поводу заявления в здешнюю полицию… Мы, признаться, такого метода не пробовали… Вы сможете рассказать им о ваших последних годах: где жили, чем занимались?
– Жил в Москве и в Сибири, работал при штабе Колчака, в его пресс-группе, потом скрывался.
– С кем вы работали в пресс-группе Колчака?
– С Николаем Ивановичем Ванюшиным.
– Ванюшин – личность колоритнейшая, – ответил Вахт, – и хотя мы с ним идеологические противники, но по-человечески давно дружны.
– Да… Жаль его, – сыграл Исаев, знавший, что Ванюшин сейчас в Харбине, – погиб он нелепо.
– Он жив, господь с вами, – сразу же ответил Вахт. – Мы недавно имели от него весточку из Китая…
– Не может быть?! А мне Поплавский клялся, что он умер от тифа… Адрес у вас есть?
– Я дам вам адрес, – ответил Вахт, и впервые за весь разговор его глаза смягчились, утратив настороженную подозрительность. – Поплавский, кстати, как поживает?
– У меня нет связей с ЧК, – ответил Максим Максимович. – Будь я связан с ними, я бы ответил вам, как себя чувствует человек в лубянском подвале…
– Когда это случилось? – спросил Вахт, и Максим Максимович понял, что редактору известно об аресте Поплавского. И он еще раз убедился в том, что линию свою раскручивает правильно, уважительно подставляясь под проверку эсера.
– Когда это случилось? – переспросил Максим Максимович. – Сейчас я отвечу точно, – весною…
– Вы, вероятно, голодны, Максим Максимович?
– Не скрою – весьма. Не смею вас обременять финансовыми делами: у меня есть два бриллианта. Как здесь – легко реализовать драгоценности?
– Никогда не имел драгоценностей… А вот обедом, пожалуйста, не отказывайтесь, угощу.
Максим Максимович отметил, что Вахт повел его не в тот ресторан, который был расположен рядом с редакцией, а в маленькое полуподвальное кафе.
– Тут перекусим, – сказал Вахт, – здесь дают блины с творогом и сливки с вареньем.
Исаев кивнул на газету, торчавшую из кармана Вахта.