Сборник Штирлиц, он же Исаев - Юлиан Семенов 22 стр.


Так прошел понедельник. Ночью Неуманн не сомкнул глаз. Под утро он на цыпочках подошел к шкафу, выпил коньяку, лег под перину к жене и, положив голову на ее теплое плечо, заснул – не более чем на полчаса. А во вторник министр срочно выехал в Тарту на празднование двадцатипятилетия журналистской деятельности Яана Таниссона. Там должны были собраться многие депутаты парламента, профессура, редакторы "Ваба сына", "Постимеес", "Пяэвалехт" – словом, те люди, от которых многое сейчас стало в Эстонии зависеть.

А утром в среду Неуманн вдруг совершенно отчетливо понял, что он опоздал. Теперь министр наверняка не поверил бы ему, потому что он пришел к нему не поутру в понедельник, не ночью в воскресенье, а лишь вечером в среду. И он затаился, уговаривая себя, совершенно причем непроизвольно, как-то со стороны, что все происшедшее на Пэрэл – дикий, глупый сон, что в общем-то все это ему пригрезилось и что жизнь должна идти так, как шла раньше.

Получив от наблюдателей сообщение о том, что Неуманн за эти дни в министерство не ездил, а по телефону такое дело обговаривать с министром нельзя – все разговоры идут через телефонных барышень, – Роман поехал в Нымме, к дому, где жил Неуманн, и решил поговорить с ним там. Район был тщательно перекрыт его товарищами, прохожих в поздний час здесь почти не было, так что риск был оправдан. Роман дождался, пока отъедет автомобиль шефа полиции, и окликнул его, когда он шел через садик к двери.

– Артур Иванович, простите, что я так внезапно. У вас есть пять минут?

Неуманн медленно обернулся, какое-то мгновение тяжело смотрел на Романа, а потом ответил:

– Здесь неудобно…

– А мы пройдемся.

– Только быстро, пожалуйста, я себя плохо чувствую.

– Собираетесь передать дело Исаева кому-то другому?

– Почему вы так решили?

– Ну, из-за плохого самочувствия… Поездка на воды, отдых, предписанный врачами… Артур Иванович, это надо бы иначе мотивировать: сердечный приступ на работе, все внезапно, – тогда убедительно и для вашего начальства, и для меня. Здесь постепенность губительна. Можете поболеть, когда мы кончим наше дело.

– Я еще не имел возможности заняться делом Исаева.

– Мы хотим облегчить задачу. Возьмите эту папиросу, там в мундштуке шелковка для Исаева. Потом вызовите его на допрос, и он через вас пришлет ответ. До свидания.

Весь вечер Неуманн сидел у себя в кабинете – сотый раз просматривая цифру на шелковке.

"Надо сейчас же ехать к министру, – тупо думал он. – Но тогда Эйнбунд спросит, – возражал в нем кто-то другой, маленький, мятущийся, жалкий, – почему я молчал до сих пор? Я отвечу, что ждал. А он спросит, отчего бы не подождать вместе? Он перестанет отныне верить мне, если я откроюсь ему, даже если мы порвем ту цепь, которая тянется в тюрьму".

И вдруг в нем поднялась ярость: все шло – как шло, и вдруг эта дикая встреча в лесу поставила его к роковой черте, и он перестал быть самим собою, перестал быть прежним Неуманном – честным, требовательным, добрым.

Ярость душила его, но она была бессильной: он слишком любил жену, детей, мызу на Пэрэл, чтобы вычеркнуть теперешнего, жалкого Неуманна из жизни. Он был слишком однолинеен и приземлен, чтобы открыть в новом своем состоянии возможность для дальнейшей деятельности – рискованной, но в конечном счете перспективной, если ориентироваться на новых своих покровителей. К тому же он оказался совсем не таким справедливым и предельно честным, каким всегда себя считал: он не стал обвинять в случившемся себя – оправдываясь безысходностью обстоятельств; он не смел обвинить и того седого чекиста, который все это с ним проделал в лесу, – потому что тот был недосягаем; но ярость ищет выхода. И Неуманн нашел виновника – им оказался министр Эйнбунд.

"Будь он человеком, которому можно верить, будь он политиком, а не политиканом, который продаст, когда это будет ему выгодно в партийных целях, я бы давно пришел к нему, и мы бы вместе придумали смелую операцию. Сиди вместо этого фанфарона настоящий патриот родины, я бы не страдал так".

Неуманн поднялся из-за стола, прислушался. В доме было тихо, где-то капала вода из крана, и этот звук до того вдруг умилил Неуманна, что он замер и долго, чувствуя слезы в горле, прислушивался к капели, и она отнесла его в детство, когда они жили на хуторе; в весенние закаты, переходившие в рассветы через серую, зыбкую ночь; он вспомнил мать, ее доброе лицо и вдруг отметил для себя, что в детстве была совсем другая, особая тишина – спокойная и безмятежная.

"Ради мамочки, – подумал Неуманн, – ради этой святой женщины я должен решить для себя, как мне быть дальше".

План родился как-то сразу – от ярости, через жалость к семье, любовь к матери, через боязнь министра и трусливую ненависть к этому седому чекисту, который все начал.

"Скажу, что брать Исаева из госпиталя можно только ему. Образец пропуска заготовлю, сам подпишу, передам ему в руки. Пусть придет со своими людьми, а я их встречу. Там и перестрелять их надо лично, самому. Почему не поставил в известность министра? Потому что если пустить это через управление и отделы министерства, утечка информации станет столь реальной, что все дело можно поставить на грань срыва. Министр требует у правительства денег для расширения своего аппарата, а ему бы не денег требовать и не дебатировать в Государственном собрании, а заниматься каждодневной, кропотливой работой. Победителя не судят! Того, кто проявит слабость, – уничтожат. Только твердость, только сила! План есть, теперь надо лечь спать, а завтра начать отработку деталей. Если я смогу победить – свалю министра. А там видно будет".

С этим Неуманн и уснул: сразу и без снотворного…

И всю ночь за домом Неуманна продолжали наблюдать. Продолжали наблюдение и утром следующего дня: Роман рассчитал, что если теперь, имея в руках шелковку, Неуманн не поедет с утра в министерство – а ездил он туда крайне редко, только в экстраординарных случаях, – тогда вербовку можно считать состоявшейся. Он допускал и случайность: вдруг министр вызовет Неуманна по какому-то делу, вдруг там назначено совещание или надо получить визу в иностранном департаменте; все это Роман учитывал, но ему обещали помощь эстонские друзья, – у Виктора были свои люди в министерстве, которые могли посмотреть за Неуманном даже там, в святая святых тайной полиции.

"Связь получил, – писал в ответе Всеволод. – Заявил Неуманну, что готов давать показания лишь после встречи с третьим секретарем польского посольства Мареком Янгом".

21. В Сибири

Владимир Александрович Владимиров принудил Осипа Шелехеса пойти в ЧК и добиться откомандирования Нины в его распоряжение еще на две недели.

– Она контрой занимается, а не библиотеками, – отбивался Шелехес.

– Библиотека, Осип, и важнее, и подчас страшнее любой контры. Библиотека – это книги…

– Да какому сейчас черту книги нужны?! Беляки в тайге людей бьют, а ты – книги?

– Ты хоть раз в библиотеке занимался?

– Когда мне? Нас забрали с Федей – это средний у нас братишка, – когда мне тринадцать лет было. Мы экс сделали, деньги были для типографии нужны. А потом нелегалка – как тут учиться, я ж газету распространял, курьерил в Прагу. После революции попросился в комвуз, откомандировали на курсы при Тобольском университете, а белые пришли, меня сдали в контрразведку. Мне там, – он рассмеялся, – знаешь какую библиотеку прописали! Два офицера – трезвые, главное дело – ребра выворачивали…

– То есть как?

– Чего "как"? Раздели, ноги рельсом придавили, руки связали, на голову сапогом – видишь, рожа у меня с тех пор кривая – и руками ребра вытягивали. Три штуки у меня поломанные, как погоде меняться – болят изнутри, страх…

Шелехес расстегнул френч и задрал желтоватую, грубого полотна исподнюю рубаху.

– Не надо, – попросил Владимиров и зажмурился, – закрой.

– Я когда против интеллигентов митингую, – рассмеялся Осип, – и они меня одолевают, а рабочая масса начинает хихишки против меня строить – сразу бок свой сую: вот, говорю, как они спорят, если ихняя сила! Это без промаха. Потом этих интеллигентов отбивать приходится!

– И ты убежден, что это честно?

– А чего? Я ж не чужой раной козыряю.

– Не в этом суть. Оппонента надо бить логикой, лишенной эмоций. А у нас ведь в России глубина ценится превыше всего. К чему я все это? К тому, что Ульянов дал вам программу: учиться надо, Осип, учиться.

– А почему это ты Ильича назвал Ульяновым?

– Я привык к этому по годам совместной эмиграции…

– Смотри… Если чего против него имеешь – пристрелю и еще на труп приплюну.

– Ты его когда-нибудь видел?

– Нет.

– А откуда в тебе такая к нему любовь?

– Потому что он – Ленин.

– Ты его читал?

– Речи читал на съездах. "Государство и революция" читал, "Что делать?"…

– "Материализм и эмпириокритицизм", "Аграрный вопрос в России в конце девятнадцатого века"?

– Это пока не осилил.

Владимиров поманил Шелехеса пальцем. Тот настороженно приблизился к старику.

– Позор тебе, – шепотом сказал Владимир Александрович, – и стыд…

– Я уж думал, ты контру хочешь пропаганднуть, – усмехнулся Осип.

– Скажи, как ты будешь объяснять, если тебя спросят на диспуте в присутствии массы слушателей: "Меня не удовлетворяет ваш ответ – я люблю Ленина, потому что он Ленин. Это обратная сторона религии, на новый, правда, манер". Что ты на это ответишь?

– Если в присутствии рабочей массы, то, конечно, расстреливать за такой вопрос неудобно… Один на один – прибил бы… А если масса сидит, я так отвечу: "Эх ты, гад ползучий! И как у тебя язык поворачивается такое говорить! Враг трудящихся ты после этих слов!" Овация слушателей! Что – нет?!

– Нет, – покачал головой Владимиров. – Я бы ответил иначе. Я бы сказал: "Уважаемые оппоненты, товарищи…"

– Какие они уважаемые? Контра. Говори – "граждане"!

– Изволь. "Граждане, начиная с времен Древнего Рима, когда вождь рабов Спартак повел своих единомышленников против рабовладельцев надменной столицы, человечество мечтало о свободе. Из-за этой великой мечты шли на гибель крестьяне Германии, ведомые Лютером. Сложил свою голову мужицкий царь Емелька Пугач… Гнил на каторге Радищев… Сражались герои Северо-Американских Штатов… Потрясал основы феодального мира неистовый Робеспьер… Гибли под царскими пулями декабристы; с гордо поднятой головой ждали казни Софья Перовская, Кибальчич и Александр Ульянов… Эту мечту человечества сделал наукой бородатый Маркс и одинокий, влюбленный в море Энгельс… Мир обывателей, уставший от нищеты мысли и тупости бытия, затаившись, трусливо ждал перемен. Кто-то всегда выходит первым и принимает на себя великое и страшное бремя ответственности: это в равной мере относится к народу, государству, к личности. И вот пришел Ленин. Вместо упования на мессию, который принесет свободу, Ленин сделал практикой жизни слова гимна: "Никто не даст нам избавленья: ни бог, ни царь и не герой!" Ленин взорвал спячку века. Как только новое общество начнет успокаиваться, ждать новых благ от кого-то, ему следует вспомнить Ленина: все в ваших руках ныне, вы за все в ответе! Мы сделали главное: дали вам великое право отличать людей не по цензу богатства, не по цвету кожи, но по тому, как человек относится к свободе!"

Шелехес слушал Владимирова зачарованно, по-детски, чуть даже приоткрыв рот. Когда старик замолчал, Шелехес откашлялся, снова принял обычный свой скептически-подозрительный вид и сказал:

– В общем и целом верно. У тебя были две ошибки: не Емелька Пугач, а Емелиан Пугачев, ну и про бородатого Маркса и что Энгельс одинокий – не следует, все ж они вожди…

Нину поражало умение Владимирова работать. Она могла подолгу любоваться, как он держал книгу в руках, пролистывая ее, как он ее оглаживал и ласково прихлопывал по корешку, поставив на стеллаж.

Как-то вечером, перелистывая томик своего любимого Монтеня, он задумчиво сказал:

– Талант, Нинушка, это категория врожденная, несущая в себе некую таинственную непознанность. Пушкин писал свои гениальные вещи шутя, никогда не думая, что он делает гениальное. А Щедрин? А письма Чехова? Он писал друзьям: "Делаю скучную вещицу, по-моему, выходит дрянь". Это о "Мужиках". Как научиться определять врожденную человечью талантливость?

– Придумать экзамены, – сказала Нина. – Диспуты…

– Несерьезно. Вы, молодые, норовите все обобщить; вы идете от общего к частному, а мне представляется правильным идти от индивидуальности, от закона к обществу, а не наоборот.

Владимиров отошел к стеллажам с разобранными книгами и, горделиво оглядев свою работу, сказал:

– Какие же мы молодцы! Через неделю примемся за экспозицию музея.

– Никогда не думала, что с книгами работать так интересно. Я раз ночью проснулась – будто кто здесь с бензином ходит… Страх! Прибежала – никого. Я тут остаток ночи и проходила, всё книжки наши рассматривала.

Владимиров погладил девушку по щеке и поймал себя на мысли, что таким же движением он гладил по щеке Всеволода, и вдруг сердце его сжало мучительной тревогой: где он сейчас? Что с ним?

В соседней комнате загрохотали сапоги.

– Неужели принесли печку?! – воскликнула Нина и побежала в соседний зал: книги там тоже были разобраны, полы вымыты и окна тщательно протерты.

Но в соседний зал принесли не печку – пять красноармейцев складывали возле двери железные кровати.

– Это что такое?! – спросила Нина.

– Это ордер, сестричка, – ответил молоденький красноармеец, протягивая ей листок бумаги, – все по закону. На пять дней мы сюда поселяемся: спать и книжки читать.

Нина, по-прежнему недоумевая, спросила:

– Вы что, охрана библиотеки?

– А чего тут охранять?! – засмеялся второй, огненно-рыжий парень в папахе. – Если б тут шашки лежали али хлеб. Спать мы тут будем, более негде.

– Нет, товарищ, – сказала Нина. – Ночевать вы здесь не будете.

Вошел Владимиров и, остановившись на пороге, предложил:

– В подвале есть свободное помещение, вы там и располагайтесь, пока не подберете себе жилье.

– Людям гнить в подвале, – сказал рыжий, – а книжки будут в комнате стоять? Давай, мужики, расставляйся…

– Я запрещаю! – сказала Нина. – Сейчас я возьму ваш ордер и подыщу вам хорошее помещение.

– Ни-ни, – сказал первый красноармеец, – нам и тут нравится.

– Дайте ордер, – сказала Нина.

– Чего ты с девкой балакаешь, – сказал пожилой боец, – расставляй скарб, и дело с концом.

– Кто вам выдал ордер? – спросил Владимиров.

– Кто выдал, тот и выдал, – ответил рыжий и, оттерев Нину плечом, потащил кровать в неширокий проход между стеллажами – подальше от двери.

Нина схватила парня за плечо и с неожиданной для ее хрупкой фигурки силой рванула, обернув на себя:

– Прекратить!

Парень поставил кровать на пол, прислонив ее к корешкам книг, и молча толкнул девушку. Нина упала. Все это произошло в мгновение. Владимиров поднял палку и ударил рыжего по шее.

– Паршивец, бандит! – кричал он. – Как ты смеешь?!

Он был страшен сейчас: усы ощетинились, брови подняты, топорщатся, в уголках рта – белая пена.

Нина бросилась к старику, обняла его, стараясь успокоить. Владимиров, побледнев, опустился на пол, тяжело дыша.

Рыжий, опомнившись, схватил винтовку и начал лязгать затвором. Молодой красноармеец винтовку у него вырвал и замер у двери: они еще толком не осознали происходящего.

– Паршивцы, позорите великое дело, – тихо говорил Владимиров, которого по-прежнему обнимала Нина. – Вы с винтовкой должны охранять книгу, а вы гогочете и на девушку руку поднимаете. Я сейчас поднимусь и сорву с вас красную повязку, вы позорите красный цвет своим злодейским поведением…

– Палкой, гад, драться! Я те не холоп, буржуй недорезанный! – закричал тонким, обиженным голосом рыжий.

– Это ты буржуй, – всхлипнула Нина, – урод рыжий! – Она обернулась к остальным красноармейцам: – Да уведите вы его, чтобы не кричал. Сейчас в ЧК пойдем, там разберемся, кто вы такие…

– Во бешеные, – сказал пожилой боец, – пошли, однако, мужики, а то дед от волнения салазки загнет.

Нина выбежала в соседнюю комнату. Вернулась она через минуту в наброшенной на плечи кожанке, с кольтом в руке.

– Оружие к стенке, за неподчинение приказу стреляю без предупреждения!

– Ты что? – тихо спросил молодой. – Чего ты?

– Вы, папаша, – кивнула Нина пожилому бойцу, – подойдите и посмотрите мандат: я сотрудник Сибчека.

– Дочка, – сказал пожилой боец, – ты уж прости его, дурака… Коли б мы знали…

– Коли б знали – побоялись бы?! Пошли в ЧК! Оружие оставите здесь! Владимир Александрович, я мигом.

– Не надо, Нинушка, – попросил Владимиров, тяжело поднимаясь с пола. – Это не их вина… Это их беда. И я себя тоже вел безобразно… – Он посмотрел на рыжего и вздохнул. – Простите меня, пожалуйста, товарищи…

Нина вдруг заплакала – пистолет в руке трясется, слезы льются, как от самой тяжелой, детской обиды, горошинами…

Владимиров шепнул:

– Ничего, Нинушка, ничего… – Обернулся к бойцам: – Товарищи, будем считать, что ничего у нас не было. Пошли посмотрим другое помещение, а Нина Ивановна поможет вам найти хорошее жилье, свободное от постоя.

– В тюрьме им постой будет, – сказала Нина и вдруг, всхлипнув, рассмеялась.

И молодой красноармеец засмеялся, и Владимиров засмеялся, а после и пожилой боец. Они стояли и смеялись, глядя друг на друга.

"Москва. Бокию. Кедрову.

"Виктор" через своих людей вышел на товарища министра иностранных дел, директора европейского департамента Э. Таннеберка. Таннеберк имел две беседы с министром Пийпом по поводу ареста Исаева. Министр уже осведомлен об этом аресте и связался по телефону в присутствии Таннеберка с министром внутренних дел Эйнбундом. Одновременно поляк, сотрудник посольства М. Янг, нашел способ сообщить в МИД о тех характеристиках, которые ему известны по поводу арестованного Исаева. Мы в свою очередь, через наши возможности, вывели Гаврилова и Шостака, двух крупных финансовых маклеров, обладающих связями в Лондоне, на окружение Эйнбунда. Поскольку они русские, не связанные с монархическими экстремистами, поскольку они обладают реальной финансовой мощью – к ним здесь прислушиваются. Сегодня утром наружное наблюдение установило, что министр Эйнбунд вызывал Неуманна в неурочное время. Можно предположить, что его вызывали в связи с делом Исаева. Сегодня вечером у него запланирована встреча с Неуманном.

Роман".

22. В Ревеле

Неуманн отпустил автомобиль, не доезжая трех домов до своего коттеджа.

– Поезжайте отдыхать, – сказал он шоферу, – я немного пройдусь.

Он знал, что его сегодня будут ждать, и не ошибся: возле калитки стоял тот, седой.

Неуманн понял, что сегодня его будут ждать, еще утром, когда министр попросил дать справку по поводу арестованного Исаева. "Французы говорят, что это их друг и вполне милый человек, – пояснил Эйнбунд. – Поэтому я был обтекаем и никаких конкретных ответов не давал".

Назад Дальше