Селение любви - Игорь Гергенрёдер 4 стр.


Но всё равно я запомнил токи чего-то неуследимого, что можно назвать присутствием предчувствий, которое не давалось сознанию восьмилетнего. Горе от известия о смерти матери тоже никуда не делось, и я сидел в терпком ознобе угнетённо-повышенного жизнеощущения.

Передо мной был Валтасар, который предполагал ответ, но сохранял покорное напряжение, и я кивнул, невольно последовав примеру Ильи Абрамовича.

Тот вскочил и, пока Пенцов выходил из-за стола, схватил мои руки и потряс их. Затем Валтасар слегка сжал ладонями и погладил мои плечи. Илья Абрамович торопливо говорил в накале растроганности:

- Я вижу более глубокое… вырвать из нравственных нечистот и не только дать тепло, но сберечь чистоту для истинного, для прекрасного! Предпосылка счастья - незамаранность первой близости… - он сердито смутился и сменил тон на трезво-хлопотливый: - Мы мобилизуем! Обегу всех, в ком есть искра…

Он действительно мобилизовал. Сам залез в долги, даже продал что-то из своего небогатого имущества. И я был выкуплен.

9.

После влажного бриза возобновился зной. Напал с рассвета - мы взмокли с Бармалем по пути в школу; с первого же урока класс изнывал, на переменах только и поминали купание.

Придя из школы, мы застали во дворе всю нашу компанию, готовую к походу на пляж.

- Опять будешь три часа жрать?! - закричал мне Гога. - Бери куски с собой - катим!

Он повёз меня на велосипеде. Мы катили наезженной колеёй по степи, компания валила следом: сперва Гога не слишком от неё отрывался, наконец не вытерпел, нажал на педали - мы понеслись.

Сколько раз за шесть лет я преодолел эту дорогу! Когда ни у кого не случалось велосипеда, на середине пути меня взваливал на спину Саня Тучный. Восседая на нём, я вдохновенно развлекал друзей:

- Ночь, короче, страшная до бешенства, темень, ветрище! Лезем мы с Валтасаром по болоту (компания прекрасно знает - мы с Валтасаром сроду не бывали ни на каком болоте), лезем… и вдруг что-то белое спускается. Да… Воздушный шар. Вот… А с него… с него…

- Ну? - поторапливает Тучный; всем занятно, что же такое я преподнесу.

- С шара, короче, - два человека. И собака. Только такая, как бы сказать, собака… что вообще даже и не собака… А робот такой. Вот. Но на самом деле и не робот. Короче, это те два человека думают, что робот… а он… а это - пришелец с другой планеты… Оборотень как бы. Он их заманивает…

Компания шагает некоторое время молча, я с усердной поспешностью приискиваю продолжение посногсшибательнее.

- Толкай дальше! - требует Саня. - Не сачкуй.

За моё фантазёрство я авторитет во дворе - оказался схватчивым учеником Чёрного Павла. Недаром я его любимый слушатель. И ещё я неупиваемо читаю. Мне дарят книги, книги - Валтасар, его друзья.

* * *

Моё тринадцатилетие приехали отпраздновать несколько человек из тех, что выкупили меня. На крупной голове Ильи Абрамовича залихватски сидела барашковая папаха. Он как-то шало сорвал её, и полуседые чуть влажные кудри встопорщились, поблескивая при электрическом свете.

Илья Абрамович Вульфсон когда-то жил в Ленинграде, писал сценарии для кино. В тридцать пятом году его посадили. Пару лет спустя, в лагере, узнал: расстреляли его жену; она была учёный-орнитолог. Средний сын погиб на войне, погибла и дочь - пошла на фронт добровольцем. Старший сын, видный экономист, был из-за слабого зрения негоден к военной службе. Пережил блокаду. Его расстреляли по "ленинградскому делу".

Когда при Хрущёве Илью Абрамовича выпустили из лагеря, ему, разумеется, не подумали возвратить жилплощадь в Ленинграде. Удалось устроиться преподавателем института в городе близ Каспия.

Илья Абрамович не снял башмаки с калошами, а ловко выпрыгнул из них, не заметил предложенные тапки и живо пошёл ко мне в серых шерстяных носках. Поцеловав меня в обе щёки, улыбнулся какой-то длинной, хитрой полуулыбкой, будто предвкушая подковырочку:

- Как звали полицейского, который преследовал Жана Вальжана?

Я ответил, и вопросы посыпались. Затем "Отверженные" Гюго уступили место всемирной истории…

Илья Абрамович со значительностью взглянул на других гостей и объявил громким шёпотом:

- Выкупленный стоит потраченных денег!

Гость, которого звали Зямой и чьё лицо было нетерпеливо-внимательно, сняв очки, раскрыл глаза так, что над радужкой обнажились полоски белков.

- Прямолинейно, однако…

Валтасар, помогавший Марфе расставлять на столе тарелки, объяснил: со мной "с самого начала не кокетничали на предмет больных вопросов", и я моей серьёзностью и неболтливостью доказал верность выбранного подхода.

- Он допущен к темам… - поведал обо мне Валтасар и, выжидательно помолчав, опустился на табуретку.

Зяма скептически поджал губы и вдруг задал мне вопрос:

- Кто такой Сталин?

Я, через силу умеряя страстность, ответил:

- Властолюб, который заставил диктатуру служить себе! Его сделало насилие, оно давало ему топтать народы!

Мой экзаменатор оценил:

- Уровень! - и, сидя, отвесил полупоклон Пенцову. - Поздравляю! - затем опять обратился ко мне, дружески-ироничный: - Но, мой юный Арно, остерегитесь сладенькой водички толстовства! Без насилия нет борьбы, а без борьбы мы не переделаем мир. Лишь революционная диктатура сокрушает угнетателей. А ренегату Сталину противостоит сам Маркс, противостоит гениальный практик Ленин.

Зяма носит фамилию матери; его отец, знаменитый командарм, был расстрелян по приказу Сталина. Сын считает себя верным ленинцем. По его мнению, Сталин - предатель, извративший марксизм-ленинизм. Например, то, что ликвидировали зажиточных крестьян, так называемых кулаков, есть широкомасштабное государственное преступление. Зажиточные крестьяне должны были мирно врасти в социализм.

- На столе сейчас высилась бы во-о-т такая горка белого хлеба!..

Валтасар встал с табуретки: - Сядьте! - протянул он руки, что вышло несколько картинно, и усадил гостя на своё место, хотя тот перед тем удобно сидел на стуле. - Страна, - продолжил Пенцов с вымученной сдержанностью, - живёт такой жизнью, что немыслимо размышлять о чём ином, как не о хлебе и о жестокости. Закоренело аморальный тип работает старшим воспитателем: я знаю, хотя и бездоказательно, что он тайком живёт с девочками-подростками. Наш директор покрывает его. Их связывает прошлое. После войны оба были заняты на одном поприще - вылавливали по стране беспризорников. Директор - тогда он был офицер известной службы - мне рассказывали, мог ударить пойманного малолетка… - Валтасар умолк и договорил с колебанием, как бы отступая перед необходимостью произнести это, - ударить по голове рукояткой пистолета… То есть наверняка кого-то убил. И этот детоубийца…

Илья Абрамович страдальчески поморщился и пророкотал в кротком гневе:

- Не может же у вас не быть никого - с потребностью добра к детям…

- Почему же, - сказал Валтасар сумрачно. - На днях уволили няню: девятнадцати лет, сама бывшая детдомовка. Позволяла мальчикам… Заявила: "Они так и так с семи лет всё знают. Жизнью безвинно обиженные, а мне горячо благодарны! Пусть вам кто-то будет так благодарен!"

- Что вы говорите… - пробормотал Илья Абрамович сконфуженно.

Зяма строго следил поверх очков и с жаром начал о том, что раз стали валить сталинские статуи - "будут, и это не за горами, грандиозно-позитивные сдвиги".

- Реабилитируют не только маршалов, командармов. Засияют имена Бухарина и Рыкова! Партия очистится от перерожденцев, железная метла не минует этого директора.

Валтасар потупился и осторожно произнёс:

- Уповать, что очистится сама? Она не должна быть чем-то священным. Чтобы мерзавцы не прикрывались партбилетом, нужны и другие партии… - он дружески, извиняющимся тоном добавил: - Конечно, партии с социалистической программой - безусловно левые.

Глаза Зямы ушли далеко за стёклышки очков.

- Надеюсь, сказано необдуманно, - начал он с вынужденной любезностью, в то время как втянутые его щёки загорелись синеватым румянцем, - а то ведь можно и понять - вы подводите мину под завоевания, которые не удалось погубить Сталину…

Валтасар протестующе вскинул руки и замотал головой. Илья Абрамович умоляюще, с лукавинкой, воззвал:

- Зяма, ради всего святого, не надо! К счастью, мы все тут беспартийные, и нет нужды доказывать идейность.

Тот, к кому он обращался, крепко сморщил лоб, очки вздрагивали на тонкой переносице:

- Партию создал Ленин. И теперь, когда ленинские нормы восстанавливаются, когда…

- Хотелось бы, - вставил Илья Абрамович, - небольшого довеска к газетным обещаниям! Вспомните: когда мы выкупали молодого человека, с хлебом были перебои, но чёрной икры хватало. А нынче?..

Привычно-пониженные голоса повели разбухающую перепалку о том, когда и благодаря чему "будет накормлен народ", "нравственность обретёт защиту не только на словах" и "незамаранность детства даст свои плоды - интимные отношения поднимутся над низменным".

Смуглый брюнет, чей нос опирался на стильно подстриженные усы, сливавшиеся с короткой красивой бородкой, требовательно сказал:

- Минуточку! - и произнёс: - Идеи - трёп, если у их поборников нет критически злого…

- Евсей за Евсеево! - перебил Зяма. - Ну скажите же ваше излюбленное: "За добро горло перерву!"

Евсей отвечал взглядом наблюдательно-лёгкого юморка.

- Мы забыли о герое нашего сбора, - проговорил осуждающе и повернулся ко мне: - Друг мой, кому сегодня тринадцать, не покажете - что вы поняли из всего услышанного?

Моё сознание утопало в едких клубах непроизвольно возникающего пережитого. Наш серый многоэтажный корпус, провонявший уборными и тошнотворной гарью кухни, гневливая праведница Замогиловна, свойски-снисходительный Давилыч. Дирек, который сейчас увиделся злобной, с чёрными макушкой и хребтом, овчаркой… Болезненно-зримым хлестали воображение и письма матери… Будоражащий океан не мог не выйти из берегов.

- Если никак ничего нельзя, то - индивидуальный террор! - выдохнул я мысль, поражаясь её чужой завидной взрослости.

Мгновенно все, кто был в комнате, взглянули на закрытую дверь. Немая минута окончилась на слабых звуках - Зяма, в каком-то крайнем упадке сил, пролепетал, адресуя Пенцову:

- Вы взбесились? вложили ему…

- Не было! - Тот, потемнев лицом, придвинулся ко мне, говоря глухо и жалобно: - Ты слышал от меня что-либо подобное?

- Конечно, нет! - Я внутренне ощетинился от остро-неприятного холода к нему.

- Пожалуйста, повтори всем, - попросил он, и я повторил.

Он испытал облегчение - сжал кулак, несколько раз взмахнул им, и мне бросилось в глаза, как опутана венами худая рука.

- Ты должен раз и навсегда осознать, - услышал я, - нельзя даже в мыслях присваивать право решать о… о чьей-то жизни.

Удручённый Илья Абрамович внёс свою лепту:

- Никому не дано лично осуждать на… на то, что ты взял себе в голову! С этим невозможно жить среди людей! Это - злая доля, зло съест самого тебя.

Зяма, тревожась до чрезвычайности, горячо зашептал:

- Напомню, я предостерегал! Вырывать из коллектива, пусть ужасного, но - коллектива! - чревато… риск есть и будет, мы не гарантированы от самого нежелательного…

Меня выкручивало в преодолении вызова. Я завёл руки назад, вцепился в спинку стула, скрючил пальцы здоровой ноги, стискивая всего себя, чтобы не закричать: "Но я же не могу не думать! А думая - никогда не обхожусь без выстрела! Я хочу-хочу-хочу хотеть того, о чём сказал!!!"

* * *

Лицо Евсея отразило как бы оттенок улыбки, что свойственна сдержанной натуре при виде чего-либо интересного.

- В Арно бродит ранимое самолюбие, и он поймал всех вас на эффекте, - сообщил он так, точно от него ждали объяснения. - Между тем, я чувствую, наш друг - вовсе не экзальтированный лирик, а неразвившийся рационалист. Проверим гипотезу? - спросил он меня и, отведя в угол, заслонив от взглядов, принялся "гонять по математике".

Его работа была связана с исследованиями в заливе Кара-Богаз-Гол: уникальный состав веществ в воде, происходящие процессы. Евсей занимался математической частью.

Удовлетворившись моими ответами, он сказал намекающе:

- Всё стоит на математике, из неё вытекает и в неё возвращается. Хочется кому того или нет, но повседневность планомерна! Разлад с рациональным оборачивается нолями и минусами.

Прибежала из кухни Марфа - позвала мужа, они принесли шипящие сковороды: рагу из баранины, поджаренную на сале лапшу. Последствие моих слов нашло себя в общем желании подстраховаться: включили магнитофон, чтобы упредить возможность сомнений - у нас, под предлогом моего дня рождения, нормальная бытовая гулянка.

Илья Абрамович, стараясь развеять неладное в обстановке, что цепко держалось после сказанного мной, поднял стопку жестом, полным достоинства и приятности:

- Царский пир! - и перед тем как чокнуться с Валтасаром, пожелал мне немного аффектированно: - Чтобы ты так жил!

Взрослые выпили, закусывают солёной килькой, подхватывая на вилки промасленные кольца лука. Мне и трёхлетнему Родьке дали компота из сухофруктов - понемногу, чтобы сладкое не перебило аппетит. Магнитофон выдаёт исполняемое с деланной заунывностью, кем-то безголосым:

Будет вьюга декабрьская выть -

То его понесут хоронить…

Родька стал приплясывать, и его вид был само чувство ответственности. Мои нервы ещё гудели, но не так воспалённо. Евсей скосил на меня глаза и, намазав кусок мяса горчицей, уклончиво улыбаясь, взял рюмку:

- Водка для рационалистов - вода жизни, - рассуждал он как бы сам с собой, - дозированная, она разгружает, чтобы не было крена в сторону невозможного…

В дальнейшем у меня будет вдоволь оснований вспоминать этот день, и однажды, уже в зрелую пору, я уловлю в себе то, что облеку в образ: пролито вино, и короткая струя разбилась бесформенно… Всплеск преобразуется в мысль, что не случайности редки в жизни, а редко понимание их естественности. По смыслу совершенно никак не связанное со всей этой историей, выступит на первый план место в Книге пророка Даниила: "Валтасар царь сделал большое пиршество…"

Валтасар, к которому отнесено: "…ты взвешен на весах и найден очень лёгким".

10.

Шины увязают в песке, мы слезаем с велосипеда. На пляже почти вся наша школа; беспрестанно кивая знакомым, двигаемся к нашему месту - неудобному глинистому обрывчику: там меньше народа. Гога знает - я стесняюсь моей ноги. Два-три года назад не так стеснялся, хотя носил тогда аппарат: друзья по очереди (делать это каждому так нравилось!) помогали мне его снимать и надевать - чужие мальчишки, гомозливо теснясь вокруг, ненасытно созерцали процедуру.

Но теперь я всё придумываю отговорки, чтобы остаться в брюках, мне кажется, наш обрывчик недостаточно удалён от толпы. Сколько купальщиков! Взгляд скользит по полуобнажённым фигурам, скользит - задерживается на одной: я прикусываю губу. С прикушенной до крови губой смотрю на стоящую шагах в двадцати, по щиколотку в воде: восхитительно сложённая, ко мне вполоборота, она ещё не увидела меня.

- Гога! Вон та - наша учительница! - я шепчу, а в моём пересохшем, будто передавленном горле катается комок. - Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики - два пальца…

При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на её уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: "Возьмём рейсфедер". - "Какой Федя?" - недоумеваю я. "Угольник…" Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: "Больно? Вы сказали, ему больно?" Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза - бередяще хочется, чтобы она взбешённо крикнула: "Шут!" Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое.

Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а как-то вообще - за то, что мне и самому непонятно… Иногда она на меня смотрит со сквозящим требованием встревоженной мысли - как мне тогда беспокойно! Едва не корчусь, точно мне льют воду за шиворот.

Все эти дни я разузнавал о ней - она живёт одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек.

Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывёт. Гога следит восхищённо.

Сижу на краю раскалённого обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блёстками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины.

Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас - мы встретились взглядами. Я заёрзал на искрошенной глине, колкой, как толчёное стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на неё, не прикрывать ладонью глаза.

Она взошла к нам на бугор.

- Почему ты не там? - кивнула на скопление купальщиков. - Там наши все.

Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по её взгляду на мою ногу.

- А вы почему не там? - спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.

- Вы уже взрослые ребята - мне неудобно. Думала - подальше… - сказала просто; в умных, всё понимающих глазах - ни тени раздражения.

Мне стыдно - она вовсе не высокомерная; как я мог считать её такой? Но я не в силах немудряще сдаться.

- Садитесь, посидите с нами! - сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.

Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:

- Туда перейдём.

Там открытое место, там с моей ногой я буду всё равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.

- Песочек. А тут илисто и тина.

Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.

Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!

Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу - в этот миг вожделенно для меня интимным, - пригласила:

- Загорай, Пенцов! И поговорим.

Сказала достаточно властным, учительским тоном - его я ещё у неё не слышал. Я удивился ему, но ещё раньше, чем удивился, - лёг.

- Ну - в брюках?! - она обернулась к Гоге: - Стащите с него!

И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому её слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.

Я лежал на животе, морщась размётывал щелчками песок; лицо пощипывало - наверно, я был кошмарно красен.

Она сказала с неловкостью в грустном голосе:

- Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий.

Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек.

- Надо бы с твоими родителями познакомиться.

Назад Дальше