Она засыпала. Смутно почувствовала холодный пот на щеке, снова услышала неприятный стрекот саранчи, предвещающий дождь, голос, говоривший:
- Помните, Элен, помните, когда мы жили в Уилсон-корт? В квартире? Помните свист - как он будил нас? Помните, Элен, когда появились Пейтон и Моди, как там стало тесно? Помните, как было жарко… Помните? - Он снова глотнул виски, опустошая стакан. - И помните…
Вспомнить. Ох, вспомнить. Как вспомнить мгновения забытого времени? Где теперь дорога, недоумевала она, сквозь этот темный раскинувшийся лес? Листва, саранча, в просвете солнце - все это она знала, все с годами улетело. А теперь тишина царит там, куда не падает свет, и она потеряла дорогу. Богатая. Бедная. Они были тогда бедными - до смерти матери, до того как получили наследство. Они любили друг друга. Не столько из-за бедности, а потому, что оба были еще молоды и им не надо было что-то из себя корчить. Квартира примыкала к стене судостроительной верфи; зимними утрами холодный голубой туман, поднимавшийся с реки, окутывал изящной дымкой фонари на улице, а в доме, в теплой постели, слыша, как по коридорам ходят люди, они чувствовали себя уверенно, собственниками - такая жизнь со всем, что им дорого, могла длиться вечно. Они тогда поздно вставали. Летом Моди плакала. ("Что не так с малышкой? - говорил он. - Не должна она так реветь".) Что с ней? Что с ней? На верфи раздавался гудок - страшный рев - и будил их. Прочь простыни. В летние ночи у него были такие длинные и белые ноги, слегка влажные от пота. "О-о, моя милая, - говорил он ей. - О-о, любовь моя".
Сейчас, подремывая, она вспоминает, как гудел гудок. Он связан с пространством, временем, сонными летними вечерами много лет назад - печальный вой, вызывающий в памяти сон, воспоминания и, так или иначе, любовь. Они ссорились летними ночами, потому что было жарко, и Моди плакала, и холодильник капал, и раздавался гудок. Но они любили друг друга, а гудок - сейчас он связан со сном и темнотой, с тем, что было давно, - дикий одинокий гудок, словно голос любви, пересекал темную комнату и, мягко завывая, уходил из сферы звука и из слуха.
- О-о, какие то были дни. И помните, как Пейтон… О-о… - И умолкал с испуганным страдальческим лицом, словно его рука попала в огонь и он только что почувствовал боль. Губы его дрожали.
"Сейчас он заплачет, - сказала она себе, - он заплачет".
- Пейтон.
Вот сейчас он это почувствовал. Ах, горе налетает как ветер. Он снова уткнулся головой в руки.
- Маленькая моя девочка.
Да, возможно, теперь перевернется эта чаша неизмеримой любви к себе, с какой он родился, однако менее сильной, чем тяга к греху…
- Маленькая моя девочка.
Придя в смятение в эту минуту скорби и позора, он обнаружил, что предмета гордости, который он мог бы прижать к сердцу, не было, а было лишь горе. Только горе.
Он встал с кресла и, пошатываясь, с протянутыми руками направился к Элен. Он с трудом передвигался. Седые волосы были растрепаны и взъерошены.
- Лапочка, - произнес он, - ох, лапочка. Отнесемся друг к другу по-доброму. Сейчас. Отнесемся по-доброму. Разрешите мне сегодня остаться здесь.
Она молча поднялась и направилась к лестнице.
- Лапочка, разрешите мне остаться. Просто разрешите остаться.
Она, не откликнувшись, вышла из комнаты и стала подниматься по лестнице.
- Вы не позвоните за меня мистеру Касперу? - сказал он. - Я не могу. Вы не позвоните за меня? Я просто не знаю, что ему сказать. - На минуту воцарилось молчание. - Лапочка, разрешите мне остаться. Даже если считаете, что это ваш дом… Да, - пробормотал он, - даже если считаете, что это ваш дом.
На какой-то миг, словно возникший в памяти музыкальный мотив, эти обрывочные, нетерпеливо произнесенные слова заставили ее осознать всю глубину отчаяния, какого она никогда в жизни прежде не чувствовала. Словно благодаря всего лишь этим словам ей открылась природа их совместной жизни, в этот момент она почувствовала то, чего годы не чувствовала, - насколько он близок ей. Глаза ее наполнились слезами, и она выпалила:
- Да оставайтесь, продолжайте в своем духе и оставайтесь, если хотите! - Взбежала вверх по лестнице и, остановившись в растерянности наверху, хрипло крикнула вниз: - Оставайтесь, если хотите! - И бросилась к себе в комнату, беспомощно рыдая незнакомыми ей слезами, а снизу голос прокричал:
- Элен, лапочка! Элен! Элен!
Она пробудилась - веточки остролиста тихонько царапали по стеклу окна.
"Ох, да возьми же меня сейчас".
Она заснула.
С залива подул бриз. Над станцией полетели большие тучи пыли цвета раскаленного железа - время от времени под порывом ветра они взмывали ввысь. В вышине тучи разделялись, распространяясь по небу этакой прозрачной пеленой ржавого цвета. Сквозь эту пелену слабо просвечивало солнце, освещая все внизу - станцию, людей и все вообще - медным светом, превращая пейзаж - как на картинах Тернера - в нечто смутное и не имеющее горизонта, где даже движущиеся объекты находились в как бы подвешенном состоянии, словно мухи, застывшие в янтаре. Внутренность лимузина, в котором сидел сейчас Лофтис, была обтянута голубоватой тканью, напоминавшей цветом синяк. Перед ним было складное сиденье, тоже обтянутое материей такого же безрадостного цвета, - на нем лежала его нога, которой он отбивал такт мелодии, доносившейся из ресторана через улицу. Жалобный голос из музыкального ящика, нежный и страдающий, пел вдалеке:
Ты знаешь, что ты волен уйти, дорогой,
Не волнуйся, если я заплачу…
И Лофтис, стремясь прежде всего забыть о своей страшной боли, пытался разобрать слова, распевая их тоненьким фальцетом. Мимо окна, которое он закрыл от пыли, проплыла дурацкая женская шляпа с розовыми матерчатыми цветами на вуали; затем появилась и сама женщина в зеркале заднего вида - крупная, медлительная, в дешевой пестрой одежде; полными загорелыми руками она ограждала себя от пыли, точно от снега или дождя со снегом, и послышался голос женщины, тихо причитавший:
- Батеньки, батеньки, ну и стыдоба.
А следом за ней шел Барклей с ведром воды. Глядя на него, Лофтис почувствовал приступ тошноты. Голова у него тупо болела от выпитого накануне вечером виски. Он выскочил за дверь и пошел вслед за Барклеем в направлении катафалка, слегка задыхаясь от пыли.
- Эй! Сынок! Сынок!
Парень, стоявший у капота катафалка, повернулся и замер в недоумении.
- Эй, сынок!
- Да, сэр? - произнес Барклей. Это был бледный тощий парень лет девятнадцати. Прыщавый, с робким пушком поросли над верхней губой, он стоял, таращась в удивлении на устремившегося к нему тяжело дышавшего Лофтиса.
- А-а, вот… Это ведь… - И Лофтис запнулся.
Парень молчал. Хотя он и был ни при чем, но боялся, что ему поставят в вину лопнувшую трубу радиатора. А он все утро волновался: угодит хозяину или нет, - каким покажется его новый черный костюм. Он был добросовестным, и честным, и добропорядочным молодым человеком, от природы склонным волноваться. Сложности жизни и то, что он стал гробовщиком, давили на него и представлялись несправедливыми; это его тоже тревожило. Утро принесло ему одни бесконечные заботы. Он чувствовал, что мистер Каспер уволит его, и, волнуясь по этому поводу, едва замечал Лофтиса, хотя и знал теперь, что стоявший перед ним человек - ближайший родственник останков, за которыми он сюда приехал.
- Да, сэр? - нерешительно повторил он.
На лице Лофтиса мелькнула слабая улыбка.
- М-м… что-то случилось?
Парень смущенно улыбнулся в ответ:
- Угу… Да, сэр. Правда, теперь уже все в порядке. - Он повернулся к мотору и открыл капот. - Трубка тут… - "Бедняга, - подумал он, - горе-то какое на него свалилось".
Лофтис заглянул через его плечо.
- Знаешь, эти паккардовские моторы странные какие-то, - услышал его Барклей. - Действительно странные. У меня в тридцать шестом был однажды "паккард". Теперь я люблю "паккарды" - у меня теперь "олдс", - я люблю "паккарды", они о’кей. Но мне пришлось чертовски туго с механизмом подачи. Я, по-моему, пять раз возил ту машину к Притчарду, прежде чем ее выправили.
- Да, сэр, - сказал Барклей. Он наливал воду в радиатор, высоко держа канистру, чуть не задевая локтем лицо Лофтиса.
- А "олдс" мне нравится из-за своего механического хода - точно скользит по воде. Ну-ка дай я тебе помогу. - Он взял канистру и оттеснил Барклея. - Я повыше тебя, - сказал он с легким смешком.
Вода стала выплескиваться на мотор, и Барклей подумал: "Черт, надо сходить принести еще".
- Есть люди, которые не любят чересчур быструю езду. А я люблю. Пикапы ездят медленнее - это правда. Но когда ездишь по городу столько, сколько я, то важнее скорость. - Он поставил на землю канистру. - Моя дочка вечно приставала ко мне, чтобы я купил машину с откидывающимся верхом, - ей всегда хотелось иметь такой "паккард". Я хочу сказать: для себя. Ты знаешь, как молодежь с ума сходит по машинам. - Он посмотрел на Барклея. - Сколько тебе лет - двадцать? Моя дочь была на несколько лет старше тебя, ей было… - Он взглянул на свои руки. - У тебя есть что-нибудь, чем я мог бы вытереть руки?
Барклей протянул ему тряпку, подумав: "Бедняга". Он видел, как дрожали руки Лофтиса, словно у парализованного, когда он усиленно вытирал их.
"Бедняга!" - подумал Барклей, недоумевая: что может сказать мистер Каспер, чтобы ему стало лучше?
Тут Лофтис перестал тереть руки, бесцельно посмотрел вокруг, словно решая отправиться в город. В лице его не было ни боли, ни страха. "Лицо у него, - растерянно подумал Барклей, - совсем ничего не выражает". Он стоял так, зажав тряпку в руке, лицо в каплях пота спокойное, как у дьякона. "Я должен был бы сказать, - подумал парень, - я, наверное, должен был бы сказать…" Но кожа у Лофтиса вдруг стала белой как мел, невероятно белой - такой, подумал Барклей, она не бывает даже у трупа, не то что у живого человека, - лицо по-прежнему спокойное, ничего не выражающее, но бесцветное, словно на нем никогда и не было красок, и на глазах у растерявшегося Барклея сухие бескровные губы вдруг зашевелились и произнесли:
- Мне плохо.
Лофтис больше ничего не сказал. Сознавая лишь, что вокруг него что-то происходит: передвигаются люди, несмотря на пыль, звучат удивленные голоса, словно голоса детей, попавших под внезапно хлынувший дождь, - он стоял, небрежно положив руку на крыло машины, а другой продолжая сжимать тряпку. Затем не спеша, словно сомнамбула, выпустил тряпку из руки и пошел, преодолевая пыль. Переходя через улицу, он подумал: "Я не должен здесь блевать. Надо дойти до такого места, где можно проблеваться…" Борясь с тошнотой, жаркими волнами поднимавшейся из желудка, и зайдя в полупустой ресторан, он прошел мимо молчавшего музыкального автомата, мигавшего калейдоскопом цветов - красным, синим, зеленым, и очутился в грязном туалете, где, согнувшись над нечищеным унитазом, стал спазматически выбрасывать из себя все, что мог.
Затем он вышел из туалета и сел на табурет в конце стойки, откуда ему виден был лимузин, - его все еще трясло, но он чувствовал себя уже лучше, поскольку тошнота проходила, и думал: "Я должен взять себя в руки. Я должен быть мужчиной". Таксист, евший в другом конце стойки, поднялся, расплатился и вышел со словами: "До скорой, Хейзел". Лофтис тупо наблюдал за ним в засиженное мухами окно: он прогуливался, посасывая зубочистку, лениво, инертно, с небрежной легкой непринужденностью поглядывая вокруг, - вылитый шофер такси к югу от Потомака. Затем он исчез, скрывшись за рамой окна. И Лофтис, озираясь с отсутствующим видом, обнаружил, что тут никого нет, кроме Хейзел.
- Хайя, что ж это творится-то? - сказала женщина. - Пылища ужас какая.
- Кофе, - сказал он.
- Послушайте, а вид-то у вас совсем больной, - сказала она. - Должно быть, вчера вечером высосали цельник.
Она вернулась к кофейнику. В помещении стоял знакомый кислый запах - не запах чистоты, но и не грязи, - запах жира, застоявшихся помоев, раскисших несъедобных кулинарных изделий, выпеченных много дней назад. Лофтис почувствовал спазм в желудке и подумал, что его сейчас вырвет, да его и вырвало бы, если бы этого с ним уже не произошло. Он решил уйти и уже приподнялся с табурета, но тут женщина вернулась с кофе, говоря:
- Я видела, как вы только что бежали в мужской туалет. Я решила, что вас, наверное, стошнило.
Он, ничего не говоря, стал пить кофе.
- Послушайте, да вас трясет. Надо вам что-нибудь принять.
Он ничего не сказал, думая: "Если я продержусь этот день, может, все и уладится. Я буду в полном порядке, прежде чем ты выйдешь замуж, - время все лечит, должно…"
- Я сказала Хейвусу - это таксист, который только что вышел, - я сказала ему, что вид у вас бледноватый. Я-то сама не пью, хоть и всегда говорю, пользуясь старой поговоркой: что хорошо для гусака, то хорошо и для гусыни…
"И Элен. Я верну ее, вылечу, она выздоровеет, я скажу ей, что наша любовь никогда не исчезала".
- …Господь знает: женщина несет такой груз, что ей иногда тоже хочется пропустить стаканчик. Собственно…
А он думал: "Успокойся, просто помолчи, успокойся", - зная, что в другое время сам завел бы разговор на любую тему, которая может представлять интерес: о погоде, ценах, даже о боге баптистов, - о чем угодно, лишь бы говорить. Будучи юристом, он ощущал потребность в контакте с людьми, а главное, хотел чувствовать, что его воспринимают и те люди, с которыми он ощущает себя не в своей тарелке. Имея дело - пусть самое пустячное - с людьми, чье социальное положение было ощутимо ниже его собственного, он терялся, чувствуя свою вину, но не доверяя им. Прачки, садовники, негры-поденщики, появлявшиеся у его задней двери с умоляющей улыбкой и просьбой пожертвовать старые вещи, - все они вызывали у него легкое смятение. Но уже давно, сознательно предприняв усилия, перешедшие в привычку, он обнаружил, что может избавиться от чувства неловкости, просто разговаривая с людьми. И он разговаривал, всегда первым затевая беседу даже на дико абсурдные темы, - не только потому, что хотел всем нравиться, хотя это было правдой, но и потому, что ему нравилось говорить, потому что ему нравились округлые фразы и потому что боялся одиночества.
Но сейчас эта женщина привела его в смятение, наполнила отчаянием, и он вдруг испугался, поскольку не понял ни слова из того, что она сказала. Казалось, это она была в смятении и страдала от пыли и тошноты - признака всего, что досаждает человеку, когда он больше всего нуждается в мире и покое. Это была высокая тощая блондинка лет сорока, с лицом землистого цвета, выпученными глазами и грубыми, мужскими чертами. Она стояла, небрежно прислонясь к застекленному стенду, полному бритвенных лезвий и завалявшихся сигар, поглядывала отсутствующим взглядом в окно, безостановочно болтая - пронзительно и без вдохновения, словно ей было безразлично, согласится ли кто-либо с ней и слушает ли ее сейчас Лофтис или, раньше, тот отзывчивый, никого не слушающий хор таксистов и железнодорожников, которые, налетая каждый полдень словно мухи, рассеянно мычали что-то между глотками пива ей в ответ, сидя по другую сторону стойки, где стоял гул их праздного разговора.
- Нет, - говорила она, - я лично ничего не имею против выпивки и, говорю вам, не понимаю, почему женщина тоже не может выпить, и ведь известно, что доктора часто прописывают токсины при определенных неполадках, и, ох, у моей невестки было хроническое заболевание матки, так что пришлось ее удалять, и доктор прописал ей пить виски каждый вечер перед сном…
"Пейтон, Пейтон", - думал он: ему удалось на несколько часов забыть обо всем, кроме утраты, и сейчас мысль о ней ворвалась в его сознание как удар кулака. Перед ним на стойку села муха - он понаблюдал, как черный мохнатый хоботок опустился на что-то липкое и отдернулся, радужные крылышки кокетливо взмахнули вверх, вниз. Где-то бесконечно гудел электровентилятор - негромко, но упорно, непрерывно.
- …это сестра моей помощницы, если можно так выразиться… - Она умолкла, и Лофтис, апатично глядя на нее, увидел, как она вдруг поджала губы с издевкой и презрением. - Вы, наверное, не видели его, потому как я редко, а то и вовсе вас тут не видала… малыша, - с издевкой произнесла она, - а она, бедняга, с таким-то грузом…
Пейтон… он видел ее сейчас - ее облик, формы, сущность. От мыслей о ней вдруг заполыхал огонь в груди. Утрачена? Исчезла? Ох, этот момент не должен был наступить, но он не растворится в воздухе как дым. Боже, выпить. Поднимая руку, он услышал легкий звук - словно зашуршала бумага в нагрудном кармане.
- Мужчины, - сказала женщина. - Мужчины! - говорила она.
Слепая, упрямая, она без устали болтала, перекрывая шум электровентилятора, звуки медленно капающей воды. Муха сделала круг и улетела.
Ах да, письмо - он совсем забыл о нем. Прежде чем уйти из дому час назад, он, не подумав, отложил его из страха, и сейчас с таким же страхом, дрожащими пальцами вытащив его из кармана, стал рассматривать конверт - зеленая марка, на которой трехмачтовая шхуна стоит на якоре, в память о чем-то затемненном извилистыми чернильными полосами почтовой печати. На секунду он положил конверт на стойку, подумав: "Я просто не в состоянии". А потом вскрыл конверт, увидел шесть исписанных страниц, знакомый женский почерк… Что-то - словно чьи-то руки - сжало его сердце, когда, дрожа, он нерешительно начал читать…
"Дорогой зайка, сегодня мне исполнилось 22, и я проснулась утром в грозу с чувством, что я такая старая - наверное, просто больная, и тут поступил денежный перевод с твоей милой вечерней запиской (люди на телеграфе, должно быть, думают, что ты мой возлюбленный), и, по-моему, теперь мне стало лучше. Я вышла и купила две кварты молока и концерт Моцарта, и, по-моему, теперь я чувствую себя лучше. И еще я купила прелестный большой будильник.
Зайка, ты и не представляешь себе, как мне тебя не хватает и как много значила для меня твоя большая замечательная телеграмма. Ты пыжишься изо всех сил и стараешься быть современным, а ты безнадежно старомоден. Все равно я люблю тебя, и мне ужасно тебя не хватает. Я чувствовала себя такой одинокой с тех пор, как уехал Гарри (эта новость действительно обошла город? Какой яд распространяли местные всезнайки? Что сказала она?). Дорогой зайка, я подозреваю: ты единственный, кто все понимает и кому это более или менее безразлично, во всяком случае, по части сплетен. В общем, мне одиноко - неприятно такое признавать, но, по-моему, это правда. Когда ты прожил с кем-то какое-то время, в твоей жизни образуется большая дыра, если они исчезают - даже если они невыносимы (это ты так считаешь) или просто ужасны (может, ты и так думаешь). Чувствовать этакую пустоту и тишину вокруг, когда ты прибираешься в квартире или ложишься спать, - это самое скверное, даже если этот человек вернется и ты захлопнешь перед его носом дверь (на самом-то деле нет).