Очарованье сатаны - Григорий Канович 4 стр.


Пнина, Шевкина мать, сухонькая, низкорослая женщина, передвигавшаяся, как подбитая из рогатки голубка, вприпрыжку, всегда угощала сорванца Повилюкаса какими-нибудь еврейскими яствами – картошкой с черносливом или гусиными шейками, а на праздники одаривала медовыми пряниками, пирожками с изюмом и печеньем с имбирем.

– Сон хороший приснился, – сказала Элишева, – вот и решила досмотреть до конца. Не вскакивать же из-за вас, молодцев, с теплой постели.

– Палестина, небось, снилась, – поддел ее Генис. – Оливковые рощи, верблюды…

В местечке ни для кого не было секретом, куда при первой возможности собиралась уехать младшая дочь Банквечера, которая мечтала построить на песке, посреди пустыни, свое – еврейское – государство.

– С каких это пор, Повилюк, ты женскими снами интересуешься? – не переставая расчесывать волосы, съязвила Элишева.

– Мы, Шевка, интересуемся не снами, – посерьезнел Генис, забыв про совместные игры в детстве на пустыре за казармами, субботние свечи и имбирное печенье.

– А что вас интересует? – Элишева сделала вид, что ничего не понимает.

– Не догадываешься?

– Нет! – отрубила Элишева. – И спрячь, пожалуйста, подальше свою цацку. От нее злом воняет.

Повилас Генис и Лука Андронов не стали спорить со свояченицей своего прямого начальника Арона Дудака, послушно сунули оружие в кобуры, но для острастки все же их не застегнули. Застегнешь, а тут в тебя как бабахнут с чердака или из-за угла овина. В такой глуши без оружия не обойтись. Чужаков и странников Ломсаргис, по слухам, никогда не жаловал, без лишних разговоров спускал на них своего кудлатого

Рекса, который не разбирался, какого роду-племени и звания тот, кто вышел из лесных дебрей и направился на хозяйское подворье, – еврей ли, литовец ли, старовер ли. Услышит команду: "Ату его, ату! " – и черной молнией вонзается в незнакомца. Из евреев никто, кроме

Элишевы и могильщика Иакова, в эту медвежью дыру забираться не отваживался. Да и нужды такой не было. Большинство евреев в отличие от Элишевы Банквечер переселяться в Палестину не спешило; особого желания переучиваться из портных и парикмахеров, шорников и жестянщиков в земледельцы не выказывало; дары природы покупало не на глухих хуторах, а по шумным четвергам и понедельникам на уютном местечковом базаре. От своих дальних предков, очутившихся в Литве в тринадцатом веке, их трудолюбивые потомки унаследовали убеждение, что северные плоды для желудка нисколько не хуже, может, даже куда полезнее, чем южные, а морозы, заставляющие крутиться и вертеться, намного лучше, чем жара, плодящая ленивцев и лежебок.

– Хозяин твой где? – спросил Повилас. – Только не юли – не говори, что не знаешь, если не хочешь, чтобы тебя привлекли за лжесвидетельство.

– Не знаю.

Элишева и в самом деле понятия не имела о том, куда ее учитель уехал. Никакого адреса Ломсаргис ей не оставил, просить его об этом она не посмела, попросишь – и в голове у него заворочаются только недобрые подозрения. Сказал человек: к родственникам в Занеманье, пожелай ему счастливого пути, и кончен разговор! У молчаливой и печальной, как придорожное распятье, Пране этих родичей целая дюжина не только в Занеманье, но и в Дзукии, и даже в Латвии, где-то под

Елгавой. Мог же Ломсаргис в последнюю минуту заартачиться и отправиться не к жениной родне в Приекуле, а свернуть, скажем, в

Клайпеду или в Дарбенай. Поначалу он вообще никуда не собирался перебираться, надеясь тут, в глуши, у себя дома переждать тяжелые времена, но после того, как над хутором, отрезанным от остального мира Черной пущей, угарным облаком повисли слухи о телячьих вагонах, пригнанных из глубины России на железнодорожную станцию в Мишкине для выселения в Сибирь всех кулаков-мироедов – врагов народа, он стал подумывать о том, что не мешало бы куда-нибудь на месяц-другой исчезнуть. Уж если, мол, его высокопревосходительство президент

Литвы Антанас Сметона с женой и свитой, начхав на всех, умотал за границу, то и ему, "президенту" (так Чеславас после третьей рюмки любил себя в шутку величать) не отмеченной ни на каких картах

"второй" республики – в Юодгиряе, сам Бог велел позаботиться о своей безопасности. Только куда схорониться? Пране с утра до вечера долдонила, что чем дальше, тем надежнее. С глаз долой – из приговорных списков вон. Но Чеславасу не хотелось уезжать из

Юодгиряя в такую даль и надолго расставаться с домом – может, прикидывал он в уме, окопаться где-нибудь неподалеку, в пуще, вырыть логово и зарыться, как медведь на зиму, чтобы время от времени вылезать из него и наведываться к своим любезным подданным – курам и гусям, овцам и пчелам, коровам и лошадям. Не бросать же на произвол судьбы ни в чем не повинных животных, преданно служивших ему столько лет. С кем посоветоваться, пока не захлопнулась западня и он с Пране не угодил на нары в вонючий скотный вагон? Пране в таких делах ничего не смыслила. Ксендз-настоятель Повилайтис по образцу и подобию Господа всуе уста никогда не размыкает. А когда размыкает, то с них только и слетает: "Молитесь, братья и сестры! И Господь вас услышит…" Разве объяснишь святому отцу, что время внемлющих Ему братьев и сестер давно кончилось, а началось дьявольское время вселенской ненависти и противоборства…

Чеславас долго колебался, прежде чем решился излить душу перед единственной исповедницей – Элишевой. Еще покойный отец Ломсаргиса

Йонас говорил: если хочешь узнать, что творится в этом сумасшедшем мире и получить дельный совет о том, как тебе надлежит поступать, ступай в бакалею или в лавку колониальных товаров к евреям, которые всегда готовятся к бедам загодя, чтобы те их не застигли врасплох, и обо всех возможных неприятностях и злоключениях узнают на полгода раньше, чем все остальные люди. Мол, все, что с вечера в далекой и денежной Америке узнаёт, например, какой-нибудь шустрый Хаим, то назавтра же утречком – на устах его соплеменника Ицика или Менделя в захолустном Мишкине и в другом зачуханном литовском местечке.

Пране то ли из ревности, то или из осторожности умоляла Чеславаса не распускать язык, не откровенничать с Элишевой, которую они оба на литовский манер называли Эленуте; все-таки она еврейка, раструбит на весь мир, а то возьмет и, не приведи Господь, предаст за тридцать сребреников. Ломсаргис не перечил жене, хвалил за осмотрительность, но, следуя старому и испытанному правилу соглашаться и поступать по-своему, все же поделился с ученицей своими страхами и тревогами.

Его подкупали отзывчивость и образованность Элишевы и, как Ломсаргис считал, несвойственное евреям прямодушие. Иногда ему казалось, что в поле и в огороде, в риге и на пасеке перед ним не еврейка-белоручка, которой втемяшилась в голову блажь стать крестьянкой и научиться сажать картошку, трепать лен, выкачивать из ульев мед, запрягать лошадь и стричь овец, а родная дочь, которую даровал ему Господь Бог за послушание и благочестие и которая против отцовской воли наладилась уехать за тридевять земель, чтобы применить свое умение хозяйствовать на полях Палестины, откуда был родом сам Иисус

Христос, висевший в горнице на почетном месте и вожделенно с забрызганного кровью кипарисового креста подглядывавший в глиняные миски с остатками горохового супа и обглоданными косточками. Нет, такая не предаст, на нее можно в трудную минуту положиться.

– Не строй из себя дурочку, – миролюбиво сказал Повилас Генис. -

Люди на тебя хутор свой оставили, а ты у них не удосужилась спросить, куда они едут и когда вернутся обратно. Кто в такую брехню поверит?

– Я никому лишних вопросов не задаю. Лишние вопросы укорачивают жизнь.

– Но и молчание, Шевочка, не продлевает ее, – сказал Генис, желая склонить подружку детства на свою сторону не жесткостью, а ласковостью. – Особенно если стараешься во что бы то ни стало выгородить вредного для советской власти человека, который в прошлом бессовестно угнетал трудящихся.

– У кого ты, Повилюк, эту мудрость вычитал? У Маркса? Или у Ленина?

А может, на досуге между двумя рюмочками сам придумал? Объясни мне, пожалуйста, кто, по-вашему, вредный для трудящихся человек – не тот ли, кто сам с утра до ночи ишачит? Кто богаче вас? Набожней? Умнее?

Привыкший к решительным действиям на лесопильне Лука Андронов ошпарил Элишеву суровым взглядом и процедил:

– Ты хоть знаешь, что такое классовый враг и что полагается за его укрывательство?

– Почему, Лука, для вас классовый враг только Ломсаргис? – с простодушной язвительностью осведомилась у Андронова Элишева. – А, например, его Рекс, который на вас обоих во всю глотку лает? Или его пчелы, которые сейчас кружат над вами и норовят ужалить в самое темечко? Или пуща, которая растит не только для вас, но и для тех, кто не согласен с вами, ягоды и грибы? Почему вы не гоняетесь с пистолетами на заднице за собаками и пчелами, не вырубаете в бору деревья, а носитесь по волостям и ищете среди невинных виноватых?

Такой отповеди от Элишевы местечковые людоловы не ждали. Оторопев от ее слов, они с какой-то непривычной растерянностью взглянули друг на друга.

– Сравнила хрен с пальцем, – по-русски выругался Лука Андронов, который сызмальства испытывал большие трудности с прихотливым литовским произношением и вынужден был перед каждым новым словом делать коротенькую передышку. – Что ты городишь? Думаешь, если мы с тобой в детстве дружили, а твой родственник – наш начальник, тебе все позволено? Причем тут, скажи на милость, пчелы, причем тут пуща?

Не хочешь отвечать – не надо. Мы никуда не торопимся. Подождем. Еды на хуторе навалом, хватит не на одни сутки, а не хватит – с голоду не помрем, свинью забьем, петуха зарежем…

– Делайте, что хотите. А мне пора корову доить. Сами слышите – мычит, бедняга, как перед светопреставлением, – процедила Элишева, повернулась и, не выдав своего волнения, заторопилась к хлеву.

Она корила себя, что не решилась спросить у Ломсаргиса адрес

Праниной родни. Если случится чудо и Советы пощадят Чеславаса, не угонят в Сибирь, а только отнимут у него землю, чтобы передать ее в вечное пользование кому-нибудь из их сторонников-горлопанов, как же она, Элишева, оставшаяся тут за хозяйку, сообщит об этом Ломсаргису?

Еще совсем недавно она и думать не думала, что за Чеславасом и Пране могут явиться вооруженные Повилас Генис и Лука Андронов. Чем же

Ломсаргисы так провинились? Не тем ли, что вся их жизнь вертелась вокруг пахоты, сева и жатвы, как земля вокруг солнца? Тем ли, что каждый день гнули на своем наделе спину, потом своим поливали каждую сотку, или тем, что, кроме Бога, никого на своем веку не славили, и никого, кроме засухи и распутицы, не кляли? За что же их под стражу и в телячий вагон?

Элишева из набухшего вымени цедила в ведерко молоко, струйки весело обстреливали жестяное днище; бурая, в белых проплешинах корова голландской породы то и дело поворачивала в загородке свою большую, величавую голову и полными нездешней печали глазами косилась на приунывшую доярку. Тоненьким фитильком в крохотное, засиженное мухами оконце хлева пробивался ранний луч солнца, который падал на глиняный, выстланный унавоженной соломой пол. Со двора изредка долетали хриплые голоса Гениса и Андронова, которые, видно, в упругой, натянутой, как тетива, тишине договаривались о своих дальнейших действиях и в замусоренном казенными приказами и лозунгами уме расставляли силки для поимки Чеславаса Ломсаргиса.

Прислушиваясь к их говору, Элишева мысленно переносилась в Занеманье и молила Бога, чтобы Ломсаргис не вздумал сорваться с места и под покровом ночи через кишевшую дикими зверьми и ядовитыми змеями пущу примчаться в Юодгиряй. Она предчувствовала, что рано или поздно он не вытерпит, не вынесет разлуки со своими крылатыми и рогатыми подданными, с некошеным лугом и лупоглазыми карпами, не станет дожидаться, когда в Литве все устоится, возьмет и, несмотря на уговоры жены и родичей, пустится – хоть ненадолго – к родному порогу…

Подоив корову, Элишева вышла из хлева и, не обращая внимания на не прошенных гостей, лузгавших под старой и бесплодной яблоней семечки, направилась мимо них с ведерком к избе.

– Давненько я, Шевка, парного не пивал… – напрашиваясь на угощение, зацепил ее Генис.

– По-моему, раньше ты больше баловался самогонкой, – уколола его

Элишева. – Неужто партия велела перейти на молочко? – невесело пошутила она, понимая, что угощениями их с хутора не спровадишь, хотя и тешила себя надеждой, что дружки до ночи под старой яблоней не засидятся. Ведь по хуторам на воле вон еще сколько классовых врагов разгуливает, а их, людоловов, на всю волость – раз-два и обчелся. Полузгают до вечера семечки, в крайнем случае – до ночи и отправятся либо обратно в Мишкине, либо за добычей в другую волость к каким-нибудь зажиточным Йонайтисам или Петрайтисам, не успевшим от них скрыться.

– Грешен был, Шевка, грешен – баловался. Но и от кружки парного никогда не отказывался.

– Заработаете – налью, – вдруг пообещала Элишева. – Как там ваши вожаки любят повторять: кто не работает, тот не ест и не пьет. Чем семечки лузгать и плеваться, лучше взяли бы в руки косы, отправились бы на луг и покосили бы до сумерек. Такое богатство на солнце выгорает. Просто сердце болит. А когда косы у вас затупятся, я каждого не только молоком напою, но и чем-нибудь покрепче, да еще вам этого вашего любимого зелья по бутыли в дорогу дам.

– Посторонними делами нам строго-настрого запрещено заниматься, – сказал Лука и сплюнул себе под ноги лузгу. Помолчал и неожиданно с каким-то вызовом добавил: – Сама знаешь, какую мы с Повиласом травушку косим. Хочешь, чтобы тебе помогли, а нам помочь наотрез отказываешься. Тебе что, этого паразита жалко?

– Жалко. Мне всех жалко.

– Смотри, как бы твоя жалость не обернулась для тебя бедой. -

Грузный, небритый, с выпиравшим, как спелый кочан капусты, животом

Андронов встал с лавки, сколоченной из сосны, расстегнул ворот ситцевой рубахи, со сладким стоном зевнул и выдавил: – Пока мы тут с

Пашкой осмотримся, пошевели-ка мозгами, может, наконец, вспомнишь, куда твой хозяин улизнул. Ты ведь девка – не дура!.. – Он снова во весь рот зевнул и обратился к Генису: – С чего, браток, начнем?

– А мне все равно, – пробурчал тот. – Давай с риги.

Лука и Повилас начали с риги, потом обыскали хлев, потом конюшню и сеновал, потом даже курятник, взбаламутив кур, вдруг вспомнивших, что они не пресмыкающиеся, и вылетевших тут же с истерическим кудахтаньем во двор; потом спустились в вырытый около избы погреб, в прохладе которого хранились окорока, соленья, колбасы, смородиновое и брусничное варенье. Через некоторое время сыщики, как и подобает настоящим большевикам, не ждущим милостей от природы, поднялись на поверхность не с пустыми руками, а с двумя банками засоленных на зиму белых грибов и двумя бутылками сваренного Ломсаргисом впрок отборного пшеничного самогона.

Элишева из окна горницы внимательно наблюдала за всеми их сумбурными и бестолковыми передвижениями и ждала, когда Генис и Андронов, убедившись в бессмысленности своих усилий, прекратят поиски

"паразита Ломсаргиса", вломятся в избу и прикажут ей следовать за ними в Мишкине, где у какого-нибудь важного чина – подполковника

Варфоломеева или Передреева – она перестанет запираться и выложит как миленькая все, что от нее потребуют, а не выложит, то не уедет в любезную сердцу Палестину, а вместе с Ломсаргисом загремит в Сибирь.

На помощь своего родича Арона Дудака, пребывающего в Москве и изучающего на каких-то офицерских курсах передовые методы борьбы с классовыми врагами, ей рассчитывать нечего.

Элишеву окатил какой-то противный жар, когда она услышала жизнерадостный басок Луки Андронова, а затем настойчивый стук в запертую на защелку дубовую дверь. Сейчас, подумала Элишева, оба грохнутся от усталости на лавку, попросят у нее какой-нибудь еды, наспех опрокинут под иконой Спасителя по стаканчику холодного самогона, перекусят, велят упрямице быстренько собрать свои манатки и доставят на допрос в Мишкине.

– Это все, что вы нашли? – удивляясь собственной дерзости и косясь на бутылку в руке Гениса, спросила Элишева.

– Пока все, – огорошил ее своим согласием Повилас. – Но мы не унываем. Литва – не Америка, найдем. Будь уверена, найдем. А ты, вместо того чтобы подтрунивать, лучше бы чем-нибудь покормила нас и поехала бы вместе с нами.

– Куда? Других ловить?

– С другими мы, даст Бог, сами справимся, – погасил улыбкой разгорающиеся угли Повилас.- Разве тебе не хочется повидаться с отцом?

Неожиданное предложение Гениса обескуражило ее.

– Хочется, – сказала Элишева. – Мы с ним давненько не виделись.

– И, наверно, к сестре и к Иакову хочется?

– Хочется… Мало ли чего хочется.

Предложение Повиласа озадачило и его напарника. Что же, ядрена палка, получается: приехали брать кулака Ломсаргиса, а повезем к родителям в Мишкине его пособницу?

Уловив укоризненный взгляд Луки, Генис похлопал дружка по плечу и с легким командирским нажимом промолвил:

– Правильно, Лука, говорю? Зачем Шевке, нашей старой подружке, торчать на этом хуторе и отдуваться за чужие грехи?

– Правильно, правильно, – неохотно поддержал старшего по званию сбитый с толку Андронов. – В самом деле – зачем отдуваться?

Элишева слушала их и пыталась понять, что кроется за странным предложением шустрого и говорливого Повиласа, который до того, как попал на службу в "карательные органы", столярничал на местной мебельной фабрике Баруха Брухиса и частенько по старой памяти захаживал к Банквечерам в дом, где искусница Пнина, как и прежде, при Сметоне, угощала его имбирным печеньем и медовыми пряниками, а ее зять Арон вел с Генисом долгие и нудные разговоры о победе мировой революции. С чего это Повилас-Повилюкас вдруг стал таким добреньким? Как ни задабривай, как ни подкатывайся к ней, она,

Элишева, любому следователю скажет то же самое, что говорила в

Юодгиряе: ничего не знаю, адреса никто мне не оставлял, Ломсаргис сел в телегу, стеганул саврасого и укатил. Стоит ли им прибегать к уловкам и задабриваниям, если можно не церемониться с ней, без напускного великодушия заломить ей за спину руки, затолкать в "эмку" и доставить куда следует – хоть в Мишкине, хоть в Каунас, хоть куда.

– Отец обрадуется твоему приезду. И Рейзл. И дружок твой Иаков. Ну чего молчишь, как Богородица? Видно, думаешь, что хотим тебя обдурить и увезти не к родителям, а в каталажку. Ведь думаешь так?

– Думаю, – ответила Элишева.

– Напрасно. Кому-нибудь другому бы я этого никогда не предложил.

Его благородство не тронуло Элишеву.

– Хоть ты, Шевка, я знаю, не с нами, но ты и не против нас, – неуверенно произнес Генис и, не дождавшись в ответ ни кивка, ни одобрительного взгляда, ни обязывающего или уклончивого слова, продолжил: – А пока решишь, ехать или не ехать, принеси нам чего-нибудь поесть. У меня кишки похоронный марш играют.

– И у меня, – с удовольствием потянулся к столу решительный Андронов.

Элишева выскользнула в сени и вскоре вернулась с закуской – ветчиной, ржаным хлебом, первыми овощами, головкой сыра с тмином.

– Ну как решила? – поинтересовался Генис, наворачивая за обе щеки ветчину и похрустывая малосольными, в пупырышках, одурело пахнущими огурцами.

– А куры, а корова, а лошадь?.. Что будет с ними? – у самой себя спросила Элишева.

Назад Дальше