Я очнулся в комнате, освещенной неяркой лампой. В воздухе пахло какой-то тошнотворной сыростью. Я лежал поперек большой кровати в мокрой одежде. Возле двери, на полу, выложенном коричнево-красной плиткой, я заметил какой-то неподвижный предмет, который я поначалу принял за ежа, но это оказалась неизвестно как закатившаяся туда моя собственная шляпа, потерявшая форму и пропитавшаяся водой. Где я? И кто этот человек, сидящий возле кровати и обращающийся ко мне с упреками?
- Не мог бы ты обставить свое появление более скромным образом? Обязательно тебе надо всех поднять на ноги…
- Кто вы?
- Ты прекрасно это знаешь.
- Где я?
- В доме Мореито, и никто не настроен развлекаться.
На этот раз никакого сомнения. Это баритон Жозефа, его голос, о котором я как-то сказал, что им можно очаровать даже кобру. После нескольких попыток мне наконец удалось сесть на кровати, привалившись спиной к стене. Было слышно, как где-то в доме двигают стулья по паркету. Что там происходило? Может быть, гости уже собираются уходить? Пока я задавался этими вопросами, дверь отворилась, и вошел хозяин дома. Жозеф отодвинулся в сторону, я попытался улыбнуться.
- Вижу, что цвет вашего лица почти пришел в норму, - сказал приветливо Мореито, подходя ко мне.
Я было подумал, что сейчас он даст мне подзатыльник, и втянул голову в плечи. Но он вдруг нагнулся, ловким движением поднял с пола мою шляпу и повесил ее на оконный шпингалет, где с нее немедленно стало капать.
- Не знаю, что со мной случилось, - пискнул я, словно пойманная мышь.
- Вы врезались в большой платан, стоящий не в ряду.
- Я очень сожалею.
- Я тоже, ведь, насколько мне известно, этому дереву больше двухсот лет!
Вот каким гротескным образом я познакомился с поместьем Трамбль и его хозяином, который был последним любовником Орелин! Рассказ о дружбе, внезапно возникшей между нами, я отложу на потом. Пока скажу только, что, переступая порог этого большого дома, я не мог отделаться от мысли, что Орелин жила здесь и что она, так же как и я, смотрела на этих задумчиво жующих от рассвета до заката коров, что она бесшумно ходила по этому же выложенному плиткой полу и вдыхала запах букетов, которые Мореито каждое утро присылал к ней в комнату. Может быть здесь, в этих стенах, она наконец нашла для себя немного счастья, которым так щедро одаряла каждого из нас.
Вот два хайку посвященные Орелин.
Осеннее небо.
Увы, закрыл свою лавку
торговец зонтиками.
После дождя
кошки снова крадутся
по влажной земле…
Вчера я писал весь день почти без перерыва. Сегодня утром, пока ливень стучит в окно, которое мне неохота закрывать, я снова достаю свою тетрадь в мелкую клетку и говорю себе, что из этого пресного запаха дождя, поливающего кипарисы, я должен, прежде чем потеряю память, во что бы то ни стало соткать образ Орелин. Той Орелин, что живет во мне, первой женщины, которую я любил, и единственной, которая смогла понять то пугливое животное, каким я в действительности являюсь, несмотря на то, что могу часами импровизировать за роялем перед слушателями на преследующую меня тему.
В какой момент та, которую мой отец называл Орелу, вошла в нашу жизнь? Этого я не знаю. Если верить ей самой, то она стала бывать в нашем доме еще в то время, когда я носил ползунки. Будучи старше Жозефа на год, а меня на пять лет, она, должно быть, часто баюкала меня, таскала как одну из своих кукол на спине и, если я капризничал, пугала букой.
Не странно ли, что я полностью забыл все эти игры и детскую возню, длившуюся, наверное, не один год, а сегодня вглядываюсь в это время с такой неуместной пытливостью. Разве возможно оживить эти мимолетные ощущения, сохранившиеся в памяти в виде мелких осколков, подобно растертым морским прибоем ракушкам? Но наверное, для дела, за которое я взялся, это необходимо. Сегодня я убежден, что только воскрешение мелких, незначительных и потаенных событий способно возвратить краски прошлому. Дыхание жаркого воздуха над дюнами, шуршанье пляжной гальки под ногами, запах спелых абрикосов, исходящий от груди Орелин, манера Зиты, этого, по выражению матери, сорванца в юбке, насвистывать песенку, услышанную по радио, какая-нибудь идиотская фраза, бездумно произнесенная кем-то из взрослых, неизвестно зачем запавшая в память, - таковы для меня камешки, из которых складывается тропинка, ведущая к прошедшим дням или в страну мертвых, что, в сущности, почти одно и то же.
Только что я говорил о перламутровых ракушках и о раскаленных на солнце дюнах. И вот эти несколько слов снова привели меня к тем песчаным пространствам, поросшим лебедой, которые окружают маяк Эспигета и тянутся в жарком дрожащем мареве до Сент-Мари-де-ла-Мер. Поскольку все наши желания с неизбежностью должны начинаться с некой потери рая, здесь я и обозначу первое появление Орелин в моей жизни, - встречу, откуда берут начало все мои мучения, до сих пор не оставившие меня.
В тот момент мне было тринадцать лет. Может, двенадцать. Стало быть, это было лето 56-го или 55-го. Никакого желания уточнять. Но можно с уверенностью сказать, что в моем уже тогда упитанном теле жила душа без кожи. На посторонний взгляд (то есть на взгляд моих близких), я еще всего лишь ребенок, и это совершенно верно, несмотря на то, что мое похожее на полную луну отражение в витрине кондитерской, мимо которой я прохожу два раза в день, желало бы выглядеть взрослым, который всякого повидал. Бедняга.
Каждый сентябрь наша семья проводит в Гро-дю-Руа. Там мы снимаем виллу вблизи пляжа, что позволяет нам играть у моря с утра до вечера. Когда я говорю "мы", то кроме родителей имею в виду моего старшего брата Жозефа, чемпиона по плаванию кролем, мою сестру-близняшку Зиту и нашего фокстерьера Непоседу, который в конце концов удрал от нас, увязавшись за бродячим цирком.
Теперь я снова возвращаюсь к Орелин, оставленной на солнце среди песчаных дюн. Она представляется моему зрению под углом, соответствующим углу зрения наблюдателя, лежащего на животе. Почему я оказался так далеко от дома? Дело в том, что отец должен был доставить одному своему клиенту из Эг-Морта проигрыватель. То ли это был электрофон в виде чемоданчика с динамиком на крышке производства "Дюкрете-Томсон", то ли "Теппаз-336", самая ходовая в тот год модель, я уже не помню. Мы с отцом сели в машину, а у маяка он меня высадил, взяв обещание, что я никому об этом не скажу.
- Я вернусь еще до полудня, - добавил он, - а ты пока поиграй здесь. Панаму с головы не снимай и в воду не заходи, даже ног не мочи.
Чтобы скрепить наше сообщничество, отец дал мне поиграть свои часы фирмы "Лип", и мне ничего не оставалось, кроме как слоняться среди дюн или лежать, глядя на пульсирующее движение секундной стрелки.
Итак, я остался один на пляже Эспигета, мать ничего об этом не знала. Близился полдень, глаза болели от яркого света, и мне хотелось поскорее умотать оттуда. Но пришлось набраться терпения. А потом там, за дюнами, в дрожании раскаленного воздуха я увидел Орелин. На ней было темное платье и синяя рыбацкая фуражка, которую она со смехом отняла у своего спутника. Вот уже несколько минут, как я заметил парочку и тайком наблюдал за ней, уткнувшись носом в песок. О! Будет о чем потом рассказать Зите, которая вообще-то ничему не удивляется, за что я зову ее мадмуазель Всезнайка. Сначала это была всего лишь игра в индейцев, выслеживающих бледнолицых. Но через несколько секунд открывшееся моим глазам зрелище приняло неожиданный характер. Орелин сняла платье, сбросила туфли, рыбацкую кепку и осталась совершенно обнаженной, какой она не рисовалась мне в самых смелых мечтах и какой я никогда ее больше не видел - даже в ту ночь, когда держал ее в своих объятиях пятнадцать лет спустя.
Мне нравится читать в романах фразы вроде: "мне никогда не забыть обстоятельств встречи с такой-то особой и тех последствий, которые она за собой повлекла", или: "подробности этой сцены никогда не сотрутся в моей памяти, проживи я еще хоть сто двадцать лет", и тому подобное. Далее следует описание на тридцать страниц. Такие сильные заявления доказывают, что романисты принадлежат к особой породе сверхсуществ, в немыслимой степени развивших в себе способность воспроизводить очарование утраченного времени до мельчайших деталей. Спустя полвека они помнят, что во время прогулки в горах какое-нибудь облако приняло форму лодки, плывущей по пастбищу, или с закрытыми глазами могут по памяти описать расположение родинок на бедре своей возлюбленной.
Признаюсь, я был бы рад причислить себя к этим титанам мнемоники, чтобы с полным основанием заявить, что мне по силам восстановить в памяти каждую минуту того замечательного сентябрьского дня тысяча девятьсот пятьдесят какого-то года, когда на солнцепеке, в воздухе, насыщенном запахом соли и высохших водорослей, я увидел обнаженную Орелин. Конечно, для моего самолюбия было бы весьма лестно впоследствии утверждать, что эта сцена, с которой я до сих пор получаю дивиденды, навсегда врезалась мне в память и что ослепительное зрелище обнаженной Орелин моментально превратило меня из нормального пацана во взрослого невротика. Но истина, которой я остаюсь верен, несмотря на ее ничтожный вес в истории наших страстей, вынуждает меня скромно признать, что, судя по тому, с каким упоением я в последующие дни предавался своим обычным мальчишеским занятиям, состоявшим из морских купаний и ловли креветок, мое потрясение оказалось не так уж велико, как можно было бы ожидать.
В действительности самое важное событие того времени случилось вечером двадцатого сентября, то есть в день моего рождения и, соответственно, в день рождения Зиты. Переживать свой день рождения - само по себе уже весьма неприятное испытание, - достаточно вспомнить обо всех ненужных приготовлениях в твою честь и о неизбежном идиотском "Happy Birthday", которое я даже издали не мог слышать, не завидуя счастью глухих, - но двойной день рождения - это, пожалуй, самое худшее, что только можно вообразить. Весь положенный для этого дня набор автоматически умножается на два: поздравления, выражения восторга, поцелуи, объятия и снисходительные похлопывания по щекам, не говоря уже о двух тортах, утыканных горящими свечками, и двойном шорохе разрываемой оберточной бумаги в цветочек, в которую упакованы навязанные подарки: Зите - красное бикини в синий горошек, мне - комплект нот с произведениями юного Моцарта.
По какой-то причине сестра захотела, чтобы мы праздновали наш день рождения вечером. Вообще-то так оно было лучше: на целый день я мог забыть о том, что уже вырос, и до самого вечера без помехи играть в индейцев с перочинным ножом брата. И на том спасибо.
Однако на этот раз я ошибся. Вопреки всем ожиданиям вечер, от которого я не ждал для себя ничего хорошего, оказался самым лучшим за все время нашей совместной жизни. Несколько часов чистой радости, которые всепожирающее время странным образом пощадило. Мне надо всего лишь закрыть глаза, и я снова вижу длинный стол в лучах закатного солнца, поставленный прямо на пляже, и отца, который вдвоем с братом укладывает поверх белой скатерти гирлянду из бумажных фонариков. Вот так. Я еще крепче зажмуриваю глаза и пишу вслепую. Строчки налезают друг на друга, но это не важно - позже я перепишу все набело. А пока я лишь записываю картины, которые мне подсказывает память: вот отец оперся на плечо Жозефа, фонарики покачиваются, Зита аплодирует, собака заливается лаем, появляется мать в платье из виши и овальном переднике с подносом горячих телин. С интонацией, которую я никогда не смог бы воспроизвести, она кричит:
- Дети, да садитесь же вы, наконец! Они вкусные, только пока горячие! Господи, какие же вы неловкие! А где хлеб? Вы его даже не поставили на стол!
- Потому что моя мать, наполовину итальянка, наполовину француженка из Прованса, всегда так и кипела энергией, не щадя себя. В этом непрестанном горении сгорали и ее любовь, и ее печаль. Она никогда не знала ни отдыха, ни праздности. Для нее не существовало дел, которыми можно пренебречь, или вещей незначительных, - может быть, именно потому, что, в конце концов, все в жизни напрасно. Каждая минута имела свое место и свое назначение. Любые мелочи - складка на скатерти, расположение приборов и гостей за столом, нечетное число цветов в букете и чистота наших рук - были важны для нее и имели свой смысл. В этом выразилась ее вера в то, что самое неважное дело и самое ничтожное действие дают право на счастье и надежду на чудо.
Как это часто бывает в дни осеннего равноденствия, лето все еще отказывалось уступить место осени, так что вечер выдался изумительный. За ужином мы пели, а после играли в чехарду, веревочку, жучка и купались. Море было спокойное, и на его поверхности отражались звезды. Зита утверждала, что видела летающую рыбу, а я, чтобы не отстать от нее, указал на пару дельфинов вдалеке, хотя на самом деле это была рыбачья лодка. Жозеф, опытный скаут, разжег среди дюн костер из досок, возле которого мы согревались, вытираясь шершавыми полотенцами и приплясывая на месте. Затем, поскольку всякому дню рождения приходит конец, я задул свои двенадцать (или тринадцать) свечей и пробормотал слова благодарности, которые вообще-то от меня можно было услышать нечасто.
Если верить моей памяти, которая склонна путать события разных лет, то чуть позже этим же вечером мы отправились в Гро-дю-Руа на праздник урожая. Там возле вокзала выстроились ряды палаток и балаганчиков с различными лотереями, сладостями и пневматическим тиром.
Жозеф продырявил три шара из пяти, отцу повезло больше - он поразил все мишени, в которые целился. Зита забралась на качели, сделанные в форме лодки, и качалась на них до одури. Что касается меня, то все свои карманные деньги я решил потратить на электромобили, площадка для которых была сооружена в конце ярмарки. Там толпились желающие покататься и с боем занимали места в игрушечных машинках. Я до полуночи простоял у аттракциона, безуспешно пытаясь сесть за руль - ребята постарше отпихивали меня локтями, а более худые неизменно оказывались и более юркими. Я бы, наверное, не вспомнил об этом эпизоде, если бы Орелин, управлявшая моделью гоночного автомобиля под восхищенными взглядами зевак, не пригласила меня сесть на свободное место рядом с ней, подарив мне таким образом на день рождения запах своих духов и теплое, волнующее соседство своего бедра.
В ту ночь мы легли поздно, намного позже закрытия аттракционов, наверное часа в два ночи или даже в половине третьего. Отец, сказав, что хочет показать нам соляные фигуры на солончаках, повел нас по дороге в Эг-Морт и показал нам эти странные образования. Мы долго разглядывали эти штуковины, сравнивая их с пирамидами и храмами из соли, пытались рассчитать их объем и количество солонок, которые можно ими наполнить. В расчетах мы, конечно, ошиблись, но это не важно.
Было тепло, полная луна низко висела над соленым прудом, и россыпи звезд, отражаясь в соляных кристаллах, придавали всей картине какой-то совершенно фантастический характер. Мы возвращались домой пешком вдоль канала, рыба выпрыгивала из воды, блестя серебристой чешуей в лунном свете.
Отец прижал нас троих к себе и спел нам любимую песню своей молодости.
Кому пионы, розы? - Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А сено и солома? - Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.
Кому кишмиш и фиги? - Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А ветер, дождь, усталость? - Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.
Кому ручьи и реки? - Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А хлыст, седло и шпоры? - Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.
Кому луна и солнце? - Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А сон в сырой могиле? - Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.
И все-таки, как ни приятно мне вспоминать о тех сентябрьских днях, я должен ускорить ход моего повествования, чего бы мне это ни стоило, чтобы не затеряться среди миражей того времени, которые невольно уводят меня в сторону от Орелин. Итак, прощайте солнечные осенние дни героической праздности, песчаные замки, луна над соленым прудом, ярмарочная толкотня, призраки летней ночи, пахнущей морем, горячие телины и береговые дюны, залитые солнцем! Прощайте, пионы и розы! Прощай и ты, моя старая кляча.
Когда летние каникулы подошли к концу, мы погрузили чемоданы в багажник нашего драндулета, закрепили на крыше спиннинги и сачки и вернулись в Ним. Как раз в это время родители на условиях пожизненной ренты приобрели дом у одной набожной старушки, удалившейся доживать свой век в монастырь Сен-Мор. Этот дом, уже считавшийся нашим, хотя в действительности еще не принадлежал нам в полной мере, был расположен на южной окраине города, там, где сейчас проходит Лангедокское шоссе. Отец его заново окрестил, и теперь он назывался "Country Club", в честь рэгтайма Скотта Джоплина, сочиненного им в 1908 году, который мне не раз случалось играть. Это была не вилла, как утверждал Жозеф, не водокачка, как саркастически называла его Зита, имея в виду лужицы, образовывавшиеся после дождей у изножья ее кровати, а огромный и мало приспособленный для жилья загородный дом конца прошлого века, оставленный чередой сменявших друг друга владельцев, часть которого сгорела незадолго до Освобождения. Из тринадцати комнат зимой были пригодны для жилья пять, весной семь, а летом десять или одиннадцать, - положение, имевшее своим следствием постоянное движение мебели, переселения и связанные с этим неудобства, которые нетрудно вообразить.
Конечно же мать, которой были абсолютно чужды какой-либо снобизм и мания величия, предпочла бы поселиться в обычной квартире где-нибудь неподалеку от рынка, где ей было бы удобнее ходить за покупками и встречаться с подругами. Не с легким сердцем согласилась она переехать в этот дом, расположенный так далеко от города и который невозможно было содержать в надлежащем порядке. В сумрачные дни она называла его мавзолеем, а в моменты восторженности, становившиеся все более редкими по мере того, как седина ложилась на ее виски, - нашим Трианоном. И все же мне кажется, что, несмотря на все это, наше новое обиталище обладало в ее глазах своеобразным очарованием. Над девственной гарригой, поросшей оливковыми деревцами, которая начиналась сразу за ветшающими стенами наших владений, витал дух заброшенной и пышной старины, как нельзя лучше гармонировавший с нашей семейной меланхолией.