Французское завещание - Андрей Макин 2 стр.


Она была в наших глазах чем-то вроде божества, справедливого и снисходительного, всегда ровная, ничем не омраченная. История ее жизни, давно уже ставшая мифом, возвышала ее над горестями простых смертных. Нет, слез мы не увидели. Только скорбно сжались ее губы, стали мелко подергиваться щеки и часто заморгали ресницы…

Мы сидели на ковре, усеянном смятыми бумажками, и самозабвенно играли в захватывающую игру: извлекали камешки из белых "папильоток", в которые они были завернуты, и сравнивали их: вот поблескивает кварц, а вот гладкая, приятная на ощупь галька. На бумажках были написаны слова, которые мы по своему невежеству приняли за загадочные названия минералов: "Фекан", "Ла-Рошель", "Байонна"… В одной из бумажек мы даже обнаружили какой-то похожий на железо шершавый обломок со следами ржавчины. Мы решили, что прочли название странного металла: "Верден". Так мы распотрошили многие образцы этой коллекции. За несколько мгновений до того, как вошла бабушка, игра приняла более бурный оборот. Мы стали отнимать друг у друга самые красивые камни, испытывали их на прочность, стуча одним о другой, иногда их разбивали. Те, что показались нам уродливыми, вроде этого самого "Вердена", мы выкинули в окно на клумбу с георгинами. Некоторые бумажки порвались…

Бабушка замерла на краю поля битвы, усеянного белой шелухой. Мы подняли на нее взгляд. И в эту самую минуту нам и показалось, что ее серые глаза наполнились слезами, во всяком случае, мы не смогли выдержать их блеск.

Нет, наша бабушка не была бесстрастной богиней. Ее тоже могло что-то расстроить, причинить внезапное горе. Она, которая в нашем представлении спокойно шествовала сквозь мирную череду дней, – она тоже иногда едва удерживалась от слез!

Именно начиная с этого лета жизнь бабушки повернулась ко мне новыми неожиданными гранями. И главное, гораздо более личными.

До сих пор ее прошлое сводилось к кое-каким талисманам, семейным реликвиям, как, например, этот шелковый веер, напоминавший мне тонкий кленовый листок, или как пресловутая "сумочка с Нового моста". Согласно семейному преданию, ее нашла на упомянутом мосту Шарлотта Лемонье, которой в ту пору было четыре года. Девочка бежала впереди матери и вдруг, внезапно остановившись, воскликнула: "Ой! Сумочка!" И вот теперь, спустя полвека, ее звонкий голосок слабым эхом отзывался в городе, затерянном среди русской необозримости под солнцем степей. Именно в этой сумочке из свиной кожи с голубыми пластинками эмали на замке бабушка хранила свою коллекцию камней из прошлой жизни.

Старая сумочка олицетворяла для бабушки одно из самых первых ее воспоминаний, а для нас – источник волшебного мира ее памяти: Париж, Новый мост – Пон-Нёф… Зарождение удивительной галактики, которая очерчивала свой пока еще зыбкий контур перед нашим очарованным взглядом.

Впрочем, было среди следов прошлого (помню, с каким наслаждением мы проводили рукой по гладким позолоченным обрезам "Записок пуделя", "Сестры Грибуй-ля"…) одно еще более старое свидетельство. Фотография, снятая уже в Сибири: Аль-бертина, Норбер, а перед ними на сиденье вроде одноногого столика, очень странном, как вообще любая мебель в фотоателье, – двухлетняя Шарлотта, в обшитом кружевом чепчике и кукольном платье. Нас всегда поражал этот снимок на плотном картоне с фамилией фотографа и изображением полученных им медалей: "Что у них общего, у этой восхитительной женщины с чистым и тонким лицом, обрамленным шелковистыми кудрями, и у этого старика с седой бородой, которая разделена на два жестких клина, похожих на моржовые бивни?"

Мы уже знали, что этот старик, наш прадед, был на двадцать шесть лет старше Альбертины. "Будто на своей дочери женился!" – говорила в негодовании моя сестра. Этот союз казался нам каким-то двусмысленным, нездоровым. Наши школьные хрестоматии пестрели историями о браках между юными бесприданницами и богатыми скупыми стариками, охочими до молодости. Нам вообще казалось, что в буржуазном обществе никакой другой брак просто невозможен. Мы старались уловить в чертах Норбера следы порочного коварства, гримасу плохо замаскированного самодовольства. Но лицо его оставалось простым и открытым, как лица бесстрашных путешественников на иллюстрациях к книгам Жюля Верна. Да к тому же этому белобородому старцу было в ту пору всего сорок восемь лет.

Что до предполагаемой жертвы буржуазных нравов, Альбертины, она вскоре окажется на скользком краю открытой могилы, куда уже улетят с лопаты первые комья земли. Она будет так неистово рваться из удерживающих ее рук, испускать такие душераздирающие вопли, что ошеломит даже русских, пришедших проводить покойного на это кладбище в далеком сибирском городе. Привыкшие к трагической громогласности похорон у себя на родине, к потокам слез и патетическим причитаниям, эти люди были потрясены искаженной страданием красотой молодой француженки. Она билась над могилой, крича на своем звучном языке: "Бросьте туда и меня! Бросьте меня!"

Этот страшный вопль долго отдавался в наших детских ушах.

– Может, она… она его любила, – сказала мне однажды сестра, которая была старше меня. И покраснела.

Но еще в большей мере, нежели необыкновенный союз Норбера и Альбертины, мое любопытство на этой фотографии начала века будила Шарлотта. И в особенности маленькие пальчики ее босых ног. По иронии случая или из невольного кокетства она сильно подогнула их к ступне. Эта безобидная подробность придавала фотографии, в остальном вполне заурядной, какой-то особый смысл. Не умея еще сформулировать свою мысль, я мечтательно повторял про себя: "Вот эта маленькая девочка, неизвестно почему сидящая на этом странном столике в тот летний навсегда исчезнувший день, 22 июля 1905 года, в самой глубине Сибири, да, вот эта маленькая француженка, которой в тот день исполнилось два года, ребенок, который смотрит с фотографии, по неосознанной прихоти поджимая свои крохотные пальчики и тем самым позволяя мне проникнуть в этот день, ощутить его атмосферу, погоду, цвет…"

Я зажмуривался, настолько ошеломляло меня удивительное присутствие здесь этого ребенка.

Эта девочка была… нашей бабушкой. Да, это была она, та самая женщина, которая сегодня у нас на глазах нагнулась и молча стала собирать обломки камешков, рассыпанные по ковру. Растерянные и пристыженные, мы с сестрой прижались спиной к стене, не решаясь пробормотать извинение или помочь бабушке подобрать разбросанные талисманы. Мы угадывали, что в ее опущенных глазах стоят слезы…

В тот вечер, когда мы затеяли нашу кощунственную игру, перед нами предстала не прежняя доброжелательная фея, которая рассказывала нам сказки о Синей бороде или о Спящей красавице, но ранимая, несмотря на всю силу души, женщина, которой нанесли обиду. Для нее настал тот горестный миг, когда взрослый человек вдруг выдает себя, не умея скрыть свою слабость, и под внимательным взглядом ребенка чувствует себя голым королем. Он напоминает тогда канатоходца, который, оступившись, несколько секунд не может найти равновесия и которого в эти мгновения поддерживает только взгляд зрителя, а тот и сам смущен своей неожиданной властью…

Бабушка защелкнула "сумочку с Нового моста", унесла ее к себе в комнату, потом позвала нас к столу. Помолчав, она ровным, спокойным голосом заговорила по-французски, привычным движением разливая чай:

– Среди камешков, которые вы выбросили, был один, который мне очень хотелось бы найти…

И тем же тоном, без всякого выражения, по-французски, хотя за едой мы почти всегда говорили по-русски (потому что к нам часто неожиданно заходили на огонек друзья или соседи), она рассказала нам о том, как проходила маршем Великая армия, и историю камешка под названием "Верден". Мы почти не понимали смысла ее рассказа – нас покорил его тон. Бабушка говорила с нами как со взрослыми! Мы видели только усатого красавца офицера, который отделился от победоносной колонны, подошел к юной женщине, стиснутой восторженной толпой, и протянул ей маленький обломок коричневого металла…

После ужина, вооружившись электрическим фонариком, я прочесал все посадки георгинов перед нашим домом, "Вердена" там не оказалось. Я нашел его на другое утро на тротуаре – маленький железистый камешек среди окурков, бутылочного стекла, кучек песка. Под моим взглядом он словно бы вырывался из этого будничного окружения, как метеорит, явившийся из неведомой галактики и едва не смешавшийся с гравием, которым посыпана дорожка…

Вот так мы поняли, что бабушка скрывает от нас свои слезы, и угадали, что до нашего деда Федора в ее сердце когда-то существовал далекий возлюбленный – француз. Да, удалой офицер Великой армии, который вложил в руку Шарлотты шершавый осколок "Вердена". Это открытие нас потрясло. Мы почувствовали, что нас с бабушкой объединила тайна, в которую ни один из взрослых членов семьи, быть может, не был посвящен. За датами и историями, сохраненными семейным преданием, мы расслышали теперь биение жизни во всей ее скорбной красоте.

Вечером мы подсели к бабушке на маленький балкон ее квартиры. Весь в цветах, он, казалось, нависал над жарким маревом степей. Раскаленное медное солнце коснулось горизонта, мгновение поколебалось, потом быстро село. В небе замерцали первые звезды. Вечерний ветер донес до нас крепкие, пронзительные ароматы.

Мы молчали. Пока было еще светло, бабушка чинила блузку, разложенную на коленях. Потом, когда воздух налился ультрамариновой тенью, она подняла голову и, отложив рукоделие, устремила взгляд вдаль, на туманную равнину. Не смея прервать молчание, мы время от времени украдкой косились в ее сторону: поведает ли она нам какую-нибудь еще более сокровенную тайну или принесет лампу под бирюзовым абажуром и, как ни в чем не бывало, станет читать вслух что-нибудь из Доде или Жюля Верна, которые так часто делили с нами длинные летние вечера? Сами себе в том не признаваясь, мы подстерегали ее первое слово, ее интонацию. Наше ожидание – ожидание зрителя, наблюдающего за канатоходцем, – было смесью довольно жестокого любопытства и смутной неловкости. У нас было такое чувство, будто мы пытаемся расставить западню этой женщине – одной против нас двоих.

А она, казалось, не замечает нашего выжидательного присутствия. Руки ее все так же неподвижно лежали на коленях, взгляд терялся в прозрачности неба. На губах играла тень улыбки…

Мало-помалу мы отдались этому молчанию. Перегнувшись через перила балкона и расширив глаза, мы старались обнять взглядом как можно большее пространство неба. Балкон потихоньку раскачивался, уходил из-под наших ног, поднимался в воздух. Горизонт приближался, словно мы устремлялись к нему, пробиваясь сквозь дыхание ночи.

Как раз за его чертой различили мы это тусклое свечение – как бы чешуйки маленьких волн на поверхности реки. Мы недоверчиво всматривались в темноту, которая затопляла наш парящий балкон. Да, ширь темной воды искрилась в недрах степи, поднималась, распространяла едкий запах ливней. Ее гладь, казалось, освещается все ярче – матовым зимним светом.

Теперь из этого фантастического разлива стали выступать группы черных домов, стрелы соборов, стволы фонарных столбов – целый город! Огромный призрачный город, гармоничный, несмотря на воду, заливающую его проспекты, рождался у нас на глазах…

И тут мы вдруг осознали, что кто-то уже некоторое время что-то нам говорит. Это говорила наша бабушка!

– В ту пору мне, наверно, было столько, сколько вам сейчас. Случилось это зимой 1910 года. Сена превратилась в самое настоящее море. Парижане перемещались на лодках. Улицы стали похожи на реки, площади – на широкие озера. Но больше всего удивляло меня безмолвие…

Сидя на нашем балконе, мы слышали это сонное безмолвие затопленного Парижа. Изредка всплеск волн, когда проплывала лодка, приглушенный голос где-то в конце ушедшей под воду улицы.

Из волн, подобная туманной Атлантиде, всплывала Франция нашей бабушки.

2

– Даже Президент вынужден был есть холодную пищу!

Такова была первая реплика, прозвучавшая в столице нашей Франции-Атлантиды. Мы воображали почтенного старца с белоснежной бородой (в его внешности благородная представительность нашего прадеда Норбера сливалась с фараоновой важностью Сталина), сидящего у стола, на котором печально горит свеча..

Новость сообщил тот сорокалетний человек с живыми глазами и решительным выражением лица, который был изображен на самых старых фотографиях из альбома бабушки. Причалив в лодке к стене дома, он по приставной лестнице взбирался на одно из окон второго этажа. Это был дядя Шарлотты, Венсан, репортер газеты "Эксельсиор". С тех пор как началось наводнение, он бороздил таким способом улицы столицы в поисках ключевой новости дня. Холодная пища Президента оказалась одной из таких новостей. Именно с лодки Венсана и была снята потрясающая фотография, которую мы рассматривали на пожелтелой газетной вырезке: трое мужчин в утлой лодчонке плывут по громадному водному пространству, обведенному домами. Подпись под фотографией поясняла: "Г-да депутаты отправляются на заседание Национального собрания".

Перешагнув через подоконник, Венсан спрыгивал прямо в объятья своей сестры Альбертины и Шарлотты, которые нашли у него приют во время своего пребывания в Париже… Безмолвная до этого мгновения Атлантида наполнялась звуками, чувствами, словами. Каждый вечер рассказы бабушки высвобождали новую частицу этого поглощенного временем мира.

И было еще это потаенное сокровище. Чемодан, набитый старыми бумагами; когда мы отваживались забраться под большую кровать в комнате Шарлотты, он томил нас своей непроницаемой массой. Мы открывали замки, мы поднимали крышку. Какая уйма бумажек! У нас перехватывало дыхание от затхлости и пыли, которые источала взрослая жизнь во всей ее скуке и тревожной серьезности… Могли ли мы предполагать, что именно в этом ворохе старых газет бабушка отыщет для нас фотографию трех депутатов в лодке?

…Это Венсан привил Шарлотте вкус к журналистским очеркам, научив ее вырезать из газет и собирать эти скоротечные отражения действительности. Со временем, наверно думал он, они приобретут особенную ценность, как серебряные монеты, покрытые патиной веков.

В один из таких летних вечеров, напоенных пахучим дыханием степей, слова какого-то прохожего под нашим балконом оторвали нас от наших грез.

– Да клянусь тебе, это сказали по радио: он вышел в космос! А другой голос, удаляясь, с сомнением возразил:

– Ты что, за дурака меня принимаешь? "Вышел…" Куда там выйдешь-то, наверху? Это все равно что без парашюта с самолета прыгнуть…

Подслушанный спор вернул нас к действительности. Вокруг простиралась гигантская империя, черпавшая особенную гордость в исследовании бездонного неба над нашей головой. Империя с ее грозной армией, с ее атомными ледоколами, взрезающими Северный полюс, с ее фабриками, которые вскоре станут производить больше стали, чем все страны мира, вместе взятые, с ее хлебными полями, колосящимися от Черного моря до Тихого океана… С этой бескрайней степью.

А на нашем балконе француженка рассказывала нам о лодке, плывущей по затопленному городу и причаливающей к стене дома… Мы встряхивались, пытаясь понять, где же мы находимся. Здесь? Или там? Шепот волн замирал в наших ушах.

Уже не в первый раз замечали мы это раздвоение в нашей жизни. Жить возле нашей бабушки само по себе означало существовать в другом мире. Проходя по двору, Шарлотта никогда не присаживалась на скамейку, где сидели "бабули" – явление, без которого невозможно представить себе ни один русский двор. Это, однако, не мешало ей самым дружеским образом с ними здороваться, осведомляться, как себя чувствует та, кого несколько дней не было видно, и оказывать им мелкие услуги, например давая совет, как избавить соленые рыжики от кисловатого привкуса… Но обращаясь к ним с этими дружелюбными словами, Шарлотта продолжала стоять. И старые дворовые кумушки мирились с этим различием. Все понимали, что Шарлотту все-таки нельзя без оговорок назвать русской бабулей.

Это вовсе не означало, что она держалась особняком или подчинялась каким-то социальным предрассудкам. Рано утром нас, спавших крепким детским сном, будил иногда звонкий крик посреди двора:

– Приходи за молоком!

Сквозь сон мы узнавали голос и в особенности интонацию молочницы Авдотьи из соседней деревни. Хозяйки с бидонами спускались во двор к двум огромным алюминиевым емкостям, которые эта крепкая крестьянка лет пятидесяти тащила от дома к дому. Однажды, разбуженный криком Авдотьи, я больше не уснул… И услышал, как тихонько хлопнула наша входная дверь и в столовой послышались приглушенные голоса. Спустя минуту один из них в блаженной расслабленности выдохнул:

– Ох, до чего же хорошо у тебя, Шура! Прямо будто на облаке лежишь… Заинтригованный этими словами, я выглянул за занавеску, отгораживавшую нашу комнату от столовой. Авдотья лежала на полу, разбросав руки и ноги и прикрыв глаза. Все ее тело – от босых запыленных ног до разметавшихся по полу волос – вкушало глубокий покой. Рассеянная улыбка блуждала на ее приоткрытых губах.

– До чего же хорошо у тебя, Шура! – тихонько повторила она, называя бабушку уменьшительным, которым окружающие, как правило, заменяли ее необычное имя.

Я угадывал усталость этого крупного женского тела, распластавшегося посреди столовой. Я пони мал – позволить себе так расслабиться Авдотья могла только в квартире у моей бабушки. Потому что была уверена – ее не одернут и не осудят… Она заканчивала свой утомительный обход, сгибаясь под тяжестью громадных бидонов. А когда все молоко было продано, с отекшими ногами, с набрякшими руками поднималась к "Шуре". Ничем не покрытый, всегда чистый пол хранил приятную утреннюю прохладу. Авдотья входила, здоровалась с бабушкой, сбрасывала свои грубые башмаки и растягивалась на полу. "Шура" приносила ей стакан воды и присаживалась рядом на низенькую табуретку. И они тихонько разговаривали, пока Авдотья не набиралась решимости пуститься в обратный путь…

В тот день я уловил несколько слов, которые бабушка сказала молочнице, простертой на полу в блаженном забытьи… Женщины говорили о полевых работах, о сборе гречихи… И я был поражен, услышав, как Шарлотта с полным знанием дела толкует о крестьянских делах. И главное, ее русский язык, всегда такой чистый, такой изящный, ничуть не диссонировал с пряным, шершавым и образным языком Авдотьи. Коснулся разговор и неизбежного сюжета – войны: муж молочницы был убит на фронте. Жатва, гречиха, Сталинград… А вечером Шарлотта будет рассказывать нам о наводнении в Париже или прочтет несколько страниц из Гектора Мало! Я чувствовал, как далекое, смутное прошлое – на этот раз русское – поднимается из глубин ее минувшей жизни.

Назад Дальше