Французское завещание - Андрей Макин 4 стр.


Елисейский дворец представал перед нами в блеске люстр и в отражениях з кал. Опера ослепляла обнаженностью женских плеч, опьяняла ароматами, которые исходили от великолепных причесок. Собор Парижской Богоматери рождал у нас ощущение холодного камня под грозовым небом. Да, мы почти прикасались к этим шершавым пористым стенам – гигантской скале, сотворенной, как нам казалось, причудливой эрозией веков…

Эти грани ощущений очерчивали пока еще расплывчатый контур французского мира. Всплывший континент наполнялся предметами и людьми. Императрица преклоняла колени на загадочную "при-Дьё", молитвенную скамеечку, которая не вызывала у нас никаких ассоциаций ни с чем, известным нам по опыту. "Это что-то вроде стула с обрезанными ножками", – объясняла Шарлотта, и образ искалеченной мебели ставил нас в тупик. Как Николай, мы подавляли в себе желание дотронуться до пурпурной мантии с потускневшей позолотой, которая была на Наполеоне в день его коронации. Мы не могли обойтись без этого кощунственного прикосновения. Нарождавшемуся миру не хватало материальности. В Сент-Шапель точно такое же желание пробудила в нас шероховатость старого пергамента – Шарлотта поведала нам, что эти длинные послания были написаны рукой королевы Франции, супруги Генриха I, которая была русской женщиной по имени Анна Ярославна.

Но самым потрясающим было то, что Атлантида возводилась на наших глазах. Николай брал в руки золотую лопатку и размазывал строительный раствор по большому гранитному блоку – так был заложен первый камень моста Александра III… Потом Николай протягивал лопатку Феликсу Фору: "Ваш черед, господин Президент!" И вольный ветер, вспенивавший воды Сены, уносил слова, которые чеканил министр торговли, стараясь перекричать хлопки плещущихся знамен:

– Государь! Франция пожелала посвятить памяти Вашего Августейшего отца одно из самых величественных сооружений своей столицы. От имени правительства Республики я прошу Ваше императорское величество соизволить освятить эту дань, укрепив вместе с Президентом Республики первый камень моста Александра III, который свяжет Париж с выставкой 1900 года, и тем самым даровать великому творению цивилизации и мира высочайшее одобрение Вашего величества и милостивое покровительство Императрицы.

Президент только-только успел дважды символически ударить лопаткой по гранитному блоку, как случилось невероятное. Перед царской четой возник человек, не принадлежавший ни к императорской свите, ни к числу именитых деятелей Франции, он обратился к царю на "ты" и со светской обходительностью поцеловал ручку царице! Потрясенные такой развязностью, мы затаили дыхание…

Мало-помалу сцена прояснилась. Слова самозванца, побеждая отдаленность прошлого и пробелы в нашем французском языке, обретали смысл. И мы, трепеща, ловили их отголосок:

О Царь! Великий день прибытья твоего
Моими Франция приветствует устами:
Ведь говорить на "ты" с богами и царями
Есть привилегия поэта одного .

Мы испустили облегченное "уф!". Дерзкий фанфарон оказался просто-напросто поэтом, Шарлотта назвала его имя: Жозе Мариа де Эредиа!

А в Вас, сударыня, позвольте поклониться Той высшей красоте, что это торжество Облагородила, а более всего – Прелестной кротости, божественной в Царице.

Ритм строф нас опьянял. Перекличка рифм пела в наших ушах славу удивительным сочетаниям далеких слов: "fleuve – neuve, or – encore". Мы чувствовали, что только эти словесные ухищрения и способны выразить экзотику нашей французской Атлантиды.

В убранстве праздничном, взволнован, оживлен,
Возносит к вам Париж приветственные клики,
И вместе плещутся над городом великим
Три цвета, общие для наших двух знамен…

С прекрасных берегов, где Сена катит воды,
Текут к вам голоса ее счастливых чад:
То царственным гостям сердечное "виват!"
От животворных сил французского народа.

Согласье утвердит и возведет в закон
Та Сила, что стоит за делом мира правым,
И мост, из века в век шагнувший величаво,
Уже скрепляет связь народов и времен:

Он уходящее с грядущим свел столетьем.
С тобой же породнил французские сердца:
Здесь имя твоего начертано отца –
То память Франции об Александре Третьем!

Как он, могуч и благ, держись его путей;
Прославленный твой меч да не кровавят войны:
Стой твердо и взирай в величии спокойном,
Как шар земной в руке вращается твоей.

Так! в равновесии неси его сквозь годы
Недрогнувшей рукой – вдвойне крепка она:
Ведь с Царством от отца тебе передана
И честь снискать любовь свободного народа.

"И честь снискать любовь свободного народа" – нас поразила эта фраза, которую, завороженные мелодичным потоком стихов, вначале мы едва не пропустили мимо ушей. Французы, свободный народ… Теперь мы поняли, почему поэт осмелился давать советы властелину самой могущественной в мире империи. И почему заслужить любовь этих свободных граждан было честью. В тот вечер в перегретом воздухе ночной степи эта свобода предстала перед нами порывом свежего и терпкого ветра, который волновал Сену и наполнял наши легкие своим пьянящим и немного шальным дыханием…

Позднее мы сумеем оценить тяжеловесную напыщенность декламации Эредиа. Но в ту пору эта выспренность на случай не помешала нам уловить в его строках "нечто французское", чему пока еще мы не умели дать имя. Французский дух? Французская учтивость? Мы еще не могли обозначить это словами.

А тем временем поэт обернулся лицом к Сене и вытянутой рукой указал на другой берег, где высился купол Дворца инвалидов. Его рифмованная речь дошла до болевой точки в истории франко-русских отношений: Наполеон, горящая Москва, Березина… В тревожном напряжении, кусая губы, ждали мы, что произнесет поэт в этом рискованнейшем месте. Лицо царя замкнулось. Александра потупила глаза. Не лучше ли было обойти этот период молчанием, сделать вид, будто ничего не было, и от Петра Великого перекинуться прямо к сердечному согласию?

Но голос Эредиа зазвучал словно бы еще более патетически:

А там, вдали – смотри! – главу свою вознес Собор, где дан приют минувших битв героям… Так вспомним же турнир без ненависти, в коем, Провидя братство, кровь смешали Галл и Росс.

В полной растерянности мы ломали себе голову над неотступной загадкой: "Почему мы так ненавидим немцев, вспоминая не только последнюю войну, но и тевтонскую агрессию семисотлетней давности при Александре Невском? Почему мы не можем забыть злодеяния польских и шведских захватчиков, совершенные больше трехсот лет назад? Не говоря уж о татарах… И почему в представлении русских страшная катастрофа 1812 года не запятнала репутацию французов? Может, именно из-за словесного изящества этого "турнира без ненависти"?"

Но в особенности это "нечто французское" выразило себя присутствием женщины. Там находилась Александра, на которой сосредоточивалось всеобщее деликатное внимание, которую в каждой речи приветствовали менее велеречиво, чем ее супруга, но зато с тем большей учтивостью. Даже в стенах Французской академии, где мы задохнулись от запаха старой мебели и пыльных фолиантов, это самое "нечто" позволило царице остаться женщиной. Да, она оставалась ею даже в присутствии старцев академиков, которые представлялись нам брюзгливыми педантами, глуховатыми оттого, что уши у них заросли волосами. Один из них, президент, встал и с угрюмым видом объявил заседание открытым. Потом помолчал, словно собираясь с мыслями, узнав которые – мы не сомневались в этом, – слушатели вскоре заерзают на своих жестких деревянных сиденьях. Запах пыли сгустился. И вдруг старый президент поднял голову, в его глазах вспыхнула лукавая искорка, и он сказал:

– Государь, Государыня! Однажды, почти двести лет тому назад, Петр Великий неожиданно явился туда, где собирались члены Академии, и принял участие в их работе… Ваше величество сделали сегодня более: вы оказали нам двойную честь, прибыв к нам не один. (Оборачиваясь к императрице.) Ваше присутствие, Государыня, внесет в наши серьезные заседания нечто им несвойственное… Очарование.

Николай и Александра обменялись взглядами. А оратор, словно почувствовав, что настала пора сказать о главном, голосом более полнозвучным, риторически вопросил себя:

– Позволено ли мне будет высказать мою мысль? Это выражение симпатии адресовано не только Академии, но и нашему национальному языку… языку для вас не чужому, и в этом чувствуется какое-то особенное желание войти в более сокровенное общение с французским духом и вкусом…

"Наш язык"! Поверх страниц, которые нам читала бабушка, мы с сестрой уставились друг на друга, потрясенные одним и тем же открытием: "…языку для вас не чужому". Так вот где ключ к нашей Атлантиде! Язык, таинственная материя, невидимая и вездесущая, – она пронизывала своим звучным веществом каждый уголок мира, который мы исследовали. Этот язык лепил людей, ваял предметы, струился стихами, ревел на улицах, затопленных толпой, вызывал улыбку на устах царицы, явившейся с другого конца света… Но, главное, он трепетал в нас, словно волшебный черенок, привитый нашим сердцам, уже покрывшийся листьями и цветами и несший в себе плод целой цивилизации. Да, привитый нам черенок – французский язык.

Благодаря этой расцветшей ветке мы смогли проникнуть вечером в ложу, приготовленную для приема царской четы во Французской комедии. Мы развернули программку: "Каприз" Мюссе, отрывок из "Сида", третье действие "Ученых женщин". В ту пору мы ничего этого еще не прочли. Но по слегка изменившемуся тембру голоса нашей бабушки мы поняли, как много значат эти имена для обитателей Атлантиды.

Занавес поднялся. На сцене в парадной одежде собралась вся труппа. Старейший из актеров выступил вперед и стал говорить о стране, которую мы узнали не сразу:

Страна, где вдаль и вширь в пространство мировое
Уводит горизонт завороженный взгляд,
Страна со щедрою душою,
Великая в былом, а в будущем стократ.

Край снежной белизны и светло-русой нивы,
Сынами стойкими издревле славный край…
Да будет их судьба счастливой
И золотым земель бескрайних урожай…

Впервые в жизни я смотрел на свою родину со стороны, издали, словно я уже не имел к ней отношения. Перенесенный в великую европейскую столицу, я оглянулся, чтобы полюбоваться бескрайностью хлебных полей и заснеженными равнинами при лунном свете. Я видел Россию взглядом француза! Я был далеко. Вне моей русской жизни. Это раздвоение было таким пронзительным и в то же время таким захватывающим, что я невольно зажмурил глаза. Я испугался, что больше не смогу вернуться к себе, так и останусь в этом парижском вечере. Жмурясь, я сделал глубокий вдох. И мою грудь снова наполнил жаркий ветер ночной степи.

В тот день я решил украсть у бабушки ее чародейство. Опередить Шарлотту, проникнуть в праздничный город раньше нее, присоединиться к царской свите, прежде чем вспыхнет гипнотический нимб бирюзового абажура.

День был тихий, серенький – бесцветный и унылый летний день, один из тех, которые, как ни странно, остаются в памяти. Воздух, пропахший мокрой землей, надувал белую кисею на открытом окне – легкая ткань оживала, становилась объемной, потом опадала, впуская в комнату какого-то невидимку.

Счастливый тем, что оказался дома один, я приступил к исполнению своего замысла. Я вытащил сибирский чемодан на коврик перед кроватью. Замочки открылись с тем самым легким звяканьем, которое мы поджидали каждый вечер. Я откинул большую крышку, я склонился над старыми бумагами, как пират над сундуком с сокровищами…

Сверху я увидел уже знакомые мне фотографии – царя и царицу перед Пантеоном, потом на набережной Сены. Нет, то, что я искал, находилось в глубине, в плотной массе, чернеющей печатными знаками. Словно археолог, я снимал пласт за пластом. Николай и Александра стали появляться в тех местах, которые были мне незнакомы. Еще один пласт, и я потерял их из виду. Передо мной оказались длинные крейсера на глади моря, аэропланы со смешными короткими крыльями, солдаты в траншеях. Пытаясь обнаружить следы императорской четы, я копал уже наугад, перепутывая вырезки. На какое-то мгновение царь появился вновь, верхом, с иконой в руках, перед строем коленопреклоненных пехотинцев… Лицо его показалось мне постаревшим, пасмурным. Мне хотелось, чтобы он снова стал молодым, чтобы с ним рядом была Александра, чтобы его приветствовала толпа и славили восторженные стихи.

Только в самой глубине чемодана я напал наконец на его след. Набранный крупными буквами заголовок обмануть не мог: "Слава России". Я развернул газетную страницу у себя на коленях, как это делала Шарлотта, и вполголоса начал по складам разбирать стихи.

Славную весть празднуем ныне,
Трепет восторга сердца объял:
Радуйтесь все! Пала твердыня,
Где угнетаемый раб стонал!
Целый народ голову поднял
И факелом Права свой путь осветил!
Други, великий праздник сегодня!
Рейте, знамена! Народ победил!

Только дойдя до рефрена, я вдруг остановился, охваченный сомнением. "Слава России"? Но где же та страна, край снежной белизны и светло-русой нивы? Страна со щедрою душою? При чем здесь стоны угнетаемого раба? И кто этот тиран, чье низвержение славят стихи?

В смущении я стал читать рефрен:

Хвала и слава вам,
Народ и воинство России!
Хвала и слава вам –
Вы ниспровергли тиранию!
И Дума – слава ей! –
Вас новой властию своею
Навек избавит от цепей,
О вашем счастии радея .

Вдруг мне бросились в глаза крупные буквы заголовков над стихами: ОТРЕЧЕНИЕ НИКОЛАЯ II! РЕВОЛЮЦИЯ: РУССКИЙ 89 ГОД. РОССИЯ ОТКРЫВАЕТ ДЛЯ СЕБЯ СВОБОДУ. КЕРЕНСКИЙ – РУССКИЙ ДАНТОН. ВЗЯТИЕ ПЕТРОПАВЛОВСКОЙ КРЕПОСТИ, ЭТОЙ РУССКОЙ БАСТИЛИИ. КОНЕЦ АВТОКРАТИЧЕСКОГО СТРОЯ…

Большая часть этих слов мне ничего не говорила. Но я понял главное: Николай больше не был царем, и его свержению исступленно радовались те, кто еще накануне вечером приветствовал его восторженными кликами, желая ему долгого благополучного царствования. Я ведь хорошо помнил голос Эредиа, эхо которого все еще звучало на нашем балконе:

В убранстве праздничном, взволнован, оживлен,
Возносит к вам Париж приветственные клики,
И вместе плещутся над городом великим
Три цвета, общие для наших двух знамен…

Я не мог уразуметь, как вдруг все так перевернулось. Не мог поверить в такое подлое предательство. В особенности со стороны Президента Республики!

Хлопнула входная дверь. Я торопливо собрал все бумаги, захлопнул чемодан и затолкал его под кровать.

Вечером пошел дождь, и Шарлотта зажгла свою лампу в комнате. Мы расположились рядом с ней, как во время наших бдений на балконе. Я слушал бабушкин рассказ: Николай и Александра из своей ложи аплодировали "Сиду"… Я следил за выражением их лиц печальным и трезвым взглядом. Я был тем, кто уже заглянул в будущее. Это знание тяжелым бременем легло на мое детское сердце.

"Где же правда? – спрашивал я себя, рассеянно слушая бабушку (царь и царица встают, зрители, обернувшись к ним, устраивают им овацию). – Скоро эти зрители станут их проклинать. И от нескольких волшебных дней не останется ничего. Ничего…"

Конец, который я был приговорен узнать заранее, показался мне вдруг таким абсурдным, таким несправедливым, в особенности в разгар праздника, среди огней Французской комедии, что я разрыдался и, отбросив низенькую табуретку, на которой сидел, убежал в кухню. Никогда еще я не плакал так взахлеб. Я в ярости отталкивал руки сестры, пытавшейся меня утешить. (Я так злился на нее – ведь она еще ничего не знала!) Сквозь рыдания иногда прорывались мои отчаянные выкрики:

– Все вранье! Предатели, предатели… Этот усатый лгун… А еще Президент… Неправда…

Не знаю, поняла ли Шарлотта причину моего горя (она наверняка заметила беспорядок, учиненный мной при раскопках в сибирском чемодане, и, может, даже обнаружила ту страницу-вещунью). Так или иначе, тронутая моими неожиданными слезами, она присела ко мне на кровать, несколько мгновений прислушивалась к моим судорожным вздохам, потом нашарила в потемках мою ладонь и вложила в нее шершавый камешек. Я зажал его в кулаке. Не открывая глаз, я на ощупь узнал "Верден". Отныне он был мой.

4

По окончании каникул мы уезжали от бабушки. И тогда Атлантида истаивала в осенних туманах и первых снежных бурях – в нашей русской жизни.

Потому что город, куда мы возвращались, не имел ничего общего с тихой Саранзой. Раскинувшийся по обоим берегам Волги, этот город, с его полуторамиллионным населением, военными заводами и широкими проспектами, огражденными большими домами в сталинском стиле, воплощал могущество империи. Гигантская гидроэлектростанция в низовьях, строящееся метро, громадный речной порт укрепляли во всеобщем представлении образ нашего соотечественника, покоряющего силы природы, живущего во имя светлого будущего и в своем динамическом порыве не задающего смешных пережитков прошлого. К тому же из-за своих заводов наш город был закрыт для иностранцев… Да, это был город, где в полную меру ощущался пульс империи.

И когда мы возвращались, его ритм начинал определять наши движения и мысли. Мы растворялись в снежном дыхании нашей родины.

Французский привой не мешал ни сестре, ни мне самому жить той же жизнью, что и наши товарищи: обиходным языком становился русский, школа лепила из нас образцовых представителей советской молодежи, военизированные игры приучали к запаху пороха, ко взрывам учебных гранат, к образу западного врага, с которым в один прекрасный день придется схватиться.

Вечера на бабушкином балконе начинали казаться всего-навсего детской фантазией. И когда на уроках истории учитель рассказывал нам о "Николае II, которого народ прозвал Николаем Кровавым", у нас не возникало никакой связи между этим мифическим палачом и молодым монархом, аплодировавшим "Сиду". Нет, эти два человека не были знакомы друг с другом.

Правда, однажды – и, пожалуй, случайно – они сблизились в моем сознании; хотя учитель меня не вызывал, я вдруг начал рассказывать о Николае и Александре, об их поездке в Париж. Я выступил так неожиданно, оснастив свой рассказ таким количеством биографических подробностей, что учитель растерялся. По классу прокатились озадаченные смешки: ребята не знали, как отнестись к моей речи – то ли это хулиганская выходка, то ли чистейшей воды бред. Но учитель уже овладел обстановкой и, отчеканивая каждый слог, заявил:

– Это на царе лежит ответственность за страшную давку на Ходынском поле – растоптаны были тысячи людей. Это он приказал открыть огонь против мирной демонстрации 9 января 1905 года – жертвами оказались сотни. Это его режим повинен в бойне на реке Лене – 102 человека убитых! Не случайно великий Ленин взял себе это имя – самим своим псевдонимом он хотел заклеймить преступления царизма!

Назад Дальше