Французское завещание - Андрей Макин 9 стр.


Саранза погружалась в пряный степной сумрак. Его ароматы смешивались с благоуханием женского тела, утопающего в драгоценностях и в горностае. Шарлотта описывала похождения божественной Отеро. С недоверчивым изумлением взирал я на эту последнюю великую куртизанку, изогнувшуюся на прихотливом канапе. Вся ее экстравагантная жизнь была служением одной только любви. А вокруг этого трона мельтешили мужчины -одни подсчитывали скудные наполеондоры, оставшиеся от их пущенных по ветру состояний, другие медленно подносили к виску дуло своего револьвера. Но даже в этом последнем жесте они умели проявить изысканность, достойную прустовской грозди винограда: один из несчастных любовников застрелился в том самом месте, где впервые увидел Каролину Отеро!

Впрочем, в этой экзотической стране культ любви не ведал социальных границ – вдали от роскошных будуаров, в бедных кварталах, где обитало простонародье, у нас на глазах две соперничающие банды Бельвиля перебили друг друга из-за женщины. Разница заключалась в одном: волосы прекрасной Отеро были цвета воронова крыла, тогда как у возлюбленной, из-за которой шел спор, шевелюра золотилась, как спелая пшеница на закате. Бельвильские бандиты прозвали ее Золотая Каска.

Тут критический дух в нас возмутился. Мы готовы были поверить в существование пожирателей лягушек, но чтобы гангстеры убивали друг друга ради прекрасных женских глаз?!

И все же, как видно, для нашей Атлантиды в этом не было ничего необычного: разве нам уже не пришлось быть свидетелями того, как дядя Шарлотты вылезает из фиакра, пошатываясь, с мутным взглядом и с рукой, которая обмотана окровавленным платком – он только что дрался на дуэли в лесу Марли, защищая честь дамы… А генерал Буланже, этот павший диктатор, разве он не пустил себе пулю в лоб на могиле возлюбленной?

Однажды, возвращаясь с прогулки, мы все втроем были застигнуты ливнем… Мы шли по старым улицам Саранзы, сплошь обставленным большими деревянными избами, почерневшими от времени. Под навесом одной из них мы и нашли себе приют. Улица, минуту назад задыхавшаяся от жары, погрузилась в холодный сумрак, который прочесывали шквалы града. Вымощена она была по старинке – большими гранитными булыжниками. Под дождем от них исходил резкий запах мокрого камня. Уходящие вдаль дома заволокла водяная завеса, и благодаря этому запаху можно было вообразить, что ты в большом городе, вечером, под осенним дождем. Голос Шарлотты, сначала едва различимый в шуме струй, казался эхом, заглушаемым волнами ливня.

– Благодаря дождю я как раз и увидела эту надпись, выгравированную на влажной стене дома на аллее Арбалетчиков в Париже. Мы с матерью укрылись под аркой и ждали там, пока дождь перестанет, а перед глазами у нас все время маячил мемориальный щит. Я выучила надпись наизусть: "В этом проходе в ночь с 23 на 24 ноября 1407 года брат короля Карла VI, герцог Людовик Орлеанский, выходивший из отеля "Барбет", был убит герцогом Бургундским, Иоанном Неустрашимым…" Выходил Людовик Орлеанский от королевы Изабеллы Баварской…

Бабушка умолкла, но в шуршанье капель мы по-прежнему слышали сказочные имена, вплетенные в трагическую монограмму любви и смерти: Людовик Орлеанский, Изабелла Баварская, Иоанн Неустрашимый…

Вдруг, сам не знаю почему, я вспомнил о Президенте. Ясная, простая, очевидная мысль: в продолжение всех церемоний, посвященных императорской чете, -да, да, когда кортеж двигался по Елисейским полям, и перед могилой Наполеона, и в Опере, – он все время думал о ней, о своей любовнице, о Маргарите Стенель. Он обращался к царю, произносил речи, отвечал царице, обменивался взглядами с женой. Но каждую минуту рядом была она.

Дождь струился по замшелой крыше старой избы, приютившей нас на своем крыльце. Я забыл, где нахожусь. Город, который я когда-то посетил вместе с царем, преображался на глазах. Теперь я видел его взглядом влюбленного Президента.

В тот раз я уезжал из Саранзы с ощущением, что побывал в экспедиции. Я увозил с собой некоторую сумму знаний, обзор нравов и обычаев, описание, еще с пробелами, таинственной цивилизации, которая каждый вечер возрождалась в глубине степной глуши.

Всякий подросток по своей природе – классификатор; таков защитный рефлекс перед сложностью взрослого мира, который затягивает его с порога детства. Возможно, мне было свойственно классифицировать в большей мере, чем другим. Потому что страна, которую мне предстояло исследовать, уже не существовала, и я должен был восстанавливать топографию ее памятных и святых мест сквозь плотную мглу прошлого.

В особенности гордился я галереей человеческих типов в моей коллекции. Кроме Президента-любовника, депутатов в лодке и денди с гроздью винограда, были в ней персонажи более скромные, хоть и не менее необычные. Например, дети, совсем юные шахтеры, с улыбкой в черном ободке. Или разносчик газет (мы и представить себе не решались безумца, который пробежал бы по улицам, выкрикивая: "Правда! Правда!"). Собачий парикмахер, занимавшийся своим ремеслом на набережных. Сельский полицейский с его барабаном. Забастовщики, сидящие вокруг "коммунистической похлебки". И даже продавец собачьего помета. Я кичился тем, что знал: в то время собачий помет использовали при выделке кожи для придания ей эластичности…

Но главное, в это лето я приобщился к пониманию того, что значит быть французом. Бесчисленные грани этой ускользающей субстанции составили живое целое. Несмотря на его эксцентричные стороны, это был очень упорядоченный способ существования.

Франция перестала быть для меня кунсткамерой, став осязаемым во плоти существом, частица которого однажды была привита мне.

2

– Нет, чего я не пойму, так это почему она захотела похоронить себя в этой Саранзе. Могла бы прекрасно жить здесь, рядом с вами.

Я чуть не подпрыгнул на своей табуретке у телевизора. Ведь я так хорошо пони мал, почему Шарлотта держится за свой маленький провинциальный городок. Мне бы ничего не стоило объяснить ее выбор взрослым, собравшимся в нашей кухне. Я описал бы им сухой воздух широкой степи, в безмолвной прозрачности которого кристаллизовалось прошлое. Рассказал бы о пыльных улицах, которые никуда не ведут и выходят на все ту же неохватную глазом бескрайнюю равнину. Об этом городке, из которого история, обезглавив церкви и сорвав все "архитектурные излишества", изгнала само понятие времени. Городок, жить в котором означало без конца вновь и вновь переживать свое прошлое, продолжая машинально выполнять будничные дела.

Но я промолчал. Я боялся, что меня прогонят из кухни. С некоторых пор я заметил, что взрослые терпимее относятся к моему присутствию среди них. Похоже было, что в свои четырнадцать лет я завоевал право присутствовать при их поздних разговорах. При условии, что остаюсь невидимкой. Очень довольный такой переменой, я не хотел лишиться своей привилегии.

Во время этих зимних бдений имя Шарлотты повторялось так же часто, как и раньше. Жизнь нашей бабушки по-прежнему предоставляла нашим гостям тему разговора, который не задевал ничьего самолюбия.

К тому же этой молодой француженке выпала судьба вобрать в свою биографию узловые моменты истории нашей страны. Она жила при царе и пережила сталинские чистки, была свидетельницей войны и присутствовала при падении многих идолов. Ее жизнь, наложенная на самый кровавый век империи, приобретала в их глазах эпический размах.

Это она, француженка, родившаяся на другом конце света, пустым взглядом глядела на песчаные волны за открытой дверью вагона. ("Какого черта понадобилось ей в этой распроклятой пустыне?" – воскликнул однажды друг отца, военный летчик.) Рядом с ней так же неподвижно застыл ее муж Федор. Несмотря на то что поезд шел быстро, врывавшийся в вагон воздух не приносил прохлады. Долго стояли они так в амбразуре света и жары. Ветер шлифовал их лбы, как наждачная бумага. Солнце слепило глаза мириадами бликов. Но они не двигались с места, словно хотели, чтобы это трение и этот ожог стерли мучительное прошлое. Они уезжали из Бухары.

И это она после возвращения в Сибирь проводила бесконечные часы у темного окна, время от времени дыша на стекло, покрытое густым слоем инея, чтобы сохранить маленький подтаявший кружок. Через этот водянистый глазок Шарлотта видела белую ночную улицу. Иногда по ней медленно проезжала машина, подкатывала к их дому и после минутного колебания уезжала. Било три часа утра, и несколько минут спустя Шарлотта слышала пронзительное скрипение снега на крыльце. На мгновение она закрывала глаза, потом шла отпирать дверь. Муж всегда возвращался в этот час… Люди исчезали иногда с работы, иногда среди ночи из дома, после того как по заснеженным улицам проехала черная машина. Шарлотта была уверена, что, пока она ждет мужа у окна, дыша на заиндевелое стекло, с ним ничего не случится. В три часа Федор вставал из-за стола в своем кабинете, прибирал бумаги и уходил. Как все остальные чиновники на всем пространстве громадной империи. Они знали, что хозяин страны в Кремле заканчивает свой рабочий день в три часа. И без раздумий старались следовать его расписанию. Им и в голову не приходило, что при расстоянии в несколько часовых поясов московские "три часа утра" в Сибири уже ничему не соответствуют. И что Сталин уже поднимался с постели и набивал первую утреннюю трубку, когда в сибирском городе наступала ночь и его верные подданные боролись со сном на своих стульях, превращавшихся в орудие пытки. Казалось, хозяин страны определяет из Кремля и течение времени, и движение самого солнца. Когда он ложился спать, все часы страны показывали три часа утра. По крайней мере, так казалось всем в ту эпоху.

Однажды, измученная ночными ожиданиями, Шарлотта задремала на несколько минут до этого планетарного часа. Мгновение спустя, рывком пробудившись, она услышала шаги мужа в детской. Войдя туда, Шарлотта увидела, что муж наклонился над кроваткой их сына, мальчика с черными гладкими волосами, не похожего ни на кого из семьи…

Федора арестовали не среди бела дня на работе, не ранним утром, разбудив повелительным стуком в дверь. Нет, это случилось вечером в канун Нового года. Федор нарядился в красную шубу Деда Мороза – дети (тот самый двенадцати летний мальчик и его младшая сестра, моя мать) зачарованно глядели на его лицо, до неузнаваемости измененное длинной бородой. Шарлотта водружала на голову мужа большую шапку, когда они вошли в квартиру. Стучать им не пришлось – дверь была открыта, ждали гостей.

Декорацией сцены ареста, которая за одно только десятилетие в жизни страны разыгрывалась миллионы раз, на сей раз послужила новогодняя елка и двое детей в масках: он – зайца, она – белочки. А посереди комнаты застыл Дед Мороз, понимая, каково будет продолжение спектакля, и почти радуясь тому, что под бородой из ваты дети не заметят, как он побледнел. Шарлотта спокойным голосом сказала зайцу и белочке, которые, не снимая масок, глядели на незваных гостей:

– Пойдемте в соседнюю комнату, дети. Будем зажигать бенгальские огни.

Она говорила по-французски. Двое оперуполномоченных обменялись многозначительными взглядами…

Федора спасло то, что, по логике, должно было его погубить: национальность его жены… Когда за несколько лет до его ареста люди начали исчезать целыми семьями, целыми домами, он сразу же подумал об этом. У Шарлотты было два серьезных изъяна, которые чаще всего вменялись в вину "врагам народа": "буржуазное" происхождение и связь с заграницей. Женатый на "буржуазном элементе", к тому же еще на француженке, Федор представлял себе – его неминуемо обвинят в том, что он "шпион, продавшийся французским и британским империалистам". С некоторых пор эта формула стала привычной.

И, однако, именно благодаря этой неопровержимой очевидности великолепно отлаженная машина репрессий дала сбой. Обычно тем, кто фабриковал процесс, надо было доказать, что обвиняемый в течение многих лет ловко прятал свои связи с заграницей. Когда речь шла о сибиряке, который не говорил ни на одном языке, кроме своего родного, никогда не выезжал за пределы родной страны и никогда не встречался ни с одним иностранцем, чтобы составить такое доказательство, пусть даже сфабрикованное от начала до конца, требовалось известное искусство.

Но Федор ничего не скрывал. В паспорте Шарлотты черным по белому была прописана ее национальность – француженка. Город Нёйи-сюр-Сен, в котором она родилась, в русской транскрипции только подчеркивал ее чужеземность. Ее поездки во Францию, ее "буржуазные" родственники, по-прежнему жившие за рубежом, ее дети, которые говорили по-французски так же свободно, как по-русски, – все было слишком явно. Ложные признания, которые обыкновенно вырывались под пытками после многонедельных допросов, на сей раз были сделаны сразу же и добровольно. Машина забуксовала. Федора посадили в тюрьму, потом, поскольку он становился все более неудобным, отправили на другой конец империи в город, отнятый у Польши.

Они провели вместе одну неделю. Пока катили через всю страну и весь тот долгий беспорядочный день, когда устраивались на новом месте. На другое утро Федор уезжал в Москву, чтобы восстановиться в партии, из которой его успели поспешно исключить. "Управлюсь в два дня", – говорил он Шарлотте, провожавшей его на вокзал. Возвратившись домой, она обнаружила, что он забыл свой портсигар. "Не беда, – подумала она, – через два дня…" И этот близкий день (Федор войдет в комнату, увидит на столе портсигар и, хлопнув себя по лбу, воскликнет: "Вот дурак! Повсюду его искал…"), это июньское утро станет первым в длинной череде счастливых дней…

Они встретились через четыре года. И Федору не пришлось больше увидеть свой портсигар – в разгар войны Шарлотта выменяла его на буханку черного хлеба.

Взрослые разговаривали. Телевизор, с его лучезарными новостями дня, сводкой достижений народного хозяйства, трансляцией концертов из Большого, служил мирным звуковым фоном. Водка смягчала горечь прошлого. И я чувствовал, что наши гости, даже те, кто приходил к нам в первый раз, любили эту француженку, которая не моргнув глазом приняла судьбу их родной страны.

Я многое почерпнул из этих разговоров. Понял, например, почему у новогодних праздников в нашей семье всегда был привкус тревоги, похожей на неслышное дуновение ветра, от которого в сумерках хлопают двери в пустом жилище. Неосязаемое беспокойство не могли вытеснить ни отцовское веселье, ни подарки, ни треск хлопушек и сверканье елки. Словно в разгар тостов, хлопанья пробок и смеха ждали, что кто-то придет. Мне даже кажется, что, сами себе в том не признаваясь, мои родители испытывали некоторое облегчение, когда наступала будничная снежная тишина первых январских дней. Во всяком случае, мы с сестрой предпочитали это послепраздничное время самому празднику…

Русские дни моей бабушки – дни, которые с определенного момента перестали быть "русским периодом" перед возвращением во Францию, а стали просто ее жизнью, имели для меня особый затаенный оттенок, которого другие не замечали. Словно бы Шарлотту окружала невидимая аура, которую она пронесла через прошлое, воскресавшее в нашей прокуренной кухне. "Эта женщина, в течение долгих месяцев ожидавшая у обледенелого окна, пока пробьет пресловутых три часа утра, – говорил я себе с восторженным удивлением, – то самое таинственное и такое близкое существо, которое когда-то видело серебряные чарки в кафе в Нёйи".

Если разговор шел о Шарлотте, взрослые никогда не упускали случая рассказать о том утре…

Ее сын вдруг проснулся среди ночи. Он соскочил с раскладушки и босиком, с вытянутыми вперед руками направился к окну. Ступая по комнате в темноте, он наткнулся на кровать сестренки. Шарлотта тоже не спала. Лежа в темноте с открытыми глазами, она пыталась понять, откуда доносится этот густой монотонный гул, от которого, казалось, глухо вибрируют стены. От этого медленного, вязкого шума сотрясалось ее тело, ее голова. Проснувшиеся дети стояли у окна. Шарлотта услышала -удивленный возглас дочери:

– Ой, сколько звезд! И все движутся…

Не зажигая света, Шарлотта подошла к детям. Мимоходом она заметила на столе неяркий металлический отблеск – Федоров портсигар. Муж должен был утром вернуться из Москвы. Она увидела ряды сверкающих точек, медленно скользящих по ночному небу.

Самолеты, – сказал мальчик своим спокойным голосом, никогда не менявшим интонации. – Целые эскадрильи…

Но куда они все летят? – удивилась девочка и вздохнула, расширив заспанные глаза.

Шарлотта обняла обоих за плечи.

– Идите спать! Наверно, это наша армия проводит маневры. Вы же знаете, граница совсем рядом. Маневры, а может, тренировка перед воздушным парадом…

Мальчик кашлянул и сказал тихо, словно про себя, все с той же спокойной печалью, так удивлявшей всех в этом подростке:

– А может, война…

– Не говори глупостей, Сергей, – одернула его Шарлотта. – Живо в постель. Завтра пойдем на вокзал встречать отца.

Она зажгла ночник у изголовья и взглянула на часы. "Половина третьего. Значит, уже сегодня…"

Заснуть они не успели. Темноту вспороли взрывы первых бомб. Эскадрильи, часом ранее пролетевшие над городом, направлялись бомбить более отдаленные районы в глубине страны, где их налет стал похож на землетрясение. Только с половины четвертого утра немцы начали бомбить линию фронта, расчищая путь для наземных войск. Заспанная девочка-подросток, моя мать, очарованная странными, слишком стройными созвездиями, на самом деле оказалась в это мгновение в мимолетных огненных скобках между миром и войной.

Выйти из дома было почти уже невозможно. Земля колебалась, черепицы, ряд за рядом, слетали с крыши, с сухим звоном разбиваясь о ступени крыльца. Движения и слова глохли в плотном облаке взрывов.

Наконец Шарлотте удалось вытолкнуть детей на улицу и выйти самой, унося тяжелый чемодан, который оттягивал ей руку. В доме напротив стекла были выбиты. Легкий ветерок полоскал занавеску. В колыхании светлой ткани еще сохранялась вся безмятежность мирного утра.

Улица, которая вела к вокзалу, была усыпана осколками стекла, сорванными ветками. Иногда путь преграждало сломанное пополам дерево. Где-то пришлось обогнуть огромную воронку. В этом месте толпа беженцев стала гуще. Обходя впадину, обвешанные чемоданами люди толкались и вдруг внезапно узнавали друг друга. Они пытались что-то друг другу сказать, но оглушительное эхо взрывной волны, блуждавшей между домами, вдруг докатывалось до них, затыкало им рты. Они бессильно размахивали руками и снова пускались бегом.

Когда в конце улицы Шарлотта увидела вокзал, она физически ощутила, как ее вчерашняя жизнь обваливается в невозвратное прошлое. Уцелела только стена фасада – через пустые глазницы окон глядело бледное утреннее небо… Наконец сквозь грохот бомб прорвалась новость, повторенная сотнями уст. Последний поезд на восток только что ушел, с абсурдной точностью следуя обычному расписанию. Толпа, наткнувшаяся на развалины вокзала, застыла, потом, разметанная гудением самолета, рассыпалась по соседним улицам и под деревья сквера.

Растерянная Шарлотта огляделась вокруг. Под ногами у нее валялся щит с надписью: "Не переходить железнодорожные пути! Опасно!" Но железная дорога, взорванная бомбой, теперь представляла собой просто шальные рельсы, крутой дугой выгнувшиеся у бетонной опоры виадука. Они торчком устремлялись в небо, а шпалы напоминали фантасмагорическую лестницу, которая ведет прямо в облака.

Назад Дальше