- Краткий смысл этой заповеди: не пиши ложных доносов. В человеческом обществе должны существовать такие табу, нарушение которых внушает ужас. Упразднение их - одна из причин распространенности в наше время так называемых немотивированных преступлений. "Почему ты его ударил ножом?" - "А так…" Заметьте, что классические мотивы преступлений - корысть, желание получить наследство, устранить соперника и прочее - отошли, по крайней мере у нас, на второй план. В каноническом детективе прежде всего ищут, кому бы это могло быть выгодно? В условиях, когда преобладают немотивированные преступления, эта схема не годится. Надо бы создать новый жанр "антидетектив" - специально по расследованию абсурдных, нелогичных преступлений, не приносящих никакой выгоды преступнику…
- А вы напишите такой антидетективный роман, - посоветовал Толбин. - У вас хорошо получится.
- Нет, я работаю только в устном жанре. Так сказать, устный графоман.
10. Диалог
- Анна Кирилловна, меня всегда поражает, как вы, такая пожилая, можете войти в психологию молодой женщины. Ну не совсем молодой, а такой, как я. Мы с вами говорим - правда? - как две подружки. Я вам все про себя рассказываю…
- Кстати, Даная, сколько вам лет?
- Не выдадите? Сорок два. Но я всем говорю, что тридцать девять. На этом я решила остановиться. Сорок - ужасное число. Слышите, как оно звучит? Со-рок. Рок. Что-то роковое. Из тридцати девяти я когда-нибудь сразу перейду в пятьдесят. Или даже в пятьдесят пять. Пенсионный возраст. Я думаю, в пенсионном возрасте мне будет уже спокойно. Получай свои сто двадцать, и никакой любви.
- Боюсь, у вас это не выйдет.
- Я тоже боюсь. Я о вас часто думаю: как вы пережили этот ужасный рубеж, пятьдесят пять? Это ужасно - пенсия! Не сама пенсия, а право ее получать. Песенка твоя спета, пора на заслуженный отдых. Когда я лично бездельничаю, это отдых не заслуженный, а незаконный, тем и хорош. Я вообще вся незаконная.
- Как беззаконная комета в кругу расчисленном светил.
- Это Евтушенко?
- Нет, Пушкин. Даная, вы порой до ужаса необразованны. Пушкина надо знать.
- Прочту как-нибудь. Когда проходили Пушкина, я была влюблена. В Кольку Бакшеева, из соседней мужской. Тогда мы раздельно учились с мальчиками, но не помогало, все равно влюблялись. С Колькой мы взаимодействовали по комсомольской линии: он активист, и я активистка. И вот довзаимодействовались! Встречались в саду на скамейке. В этих встречах тоже было что-то беззаконное. Как вы сказали? "Как беззаконная комета…"
- В кругу расчисленном светил.
- Неплохо. Так вот, я про Кольку Бакшеева. Мы выходили в сад после уроков, садились рядом на скамейку и перещипывались.
- Как это?
- Просто щипались по очереди. Главная задача - щипнуть побольнее, но чтобы не крикнуть, не вздрогнуть, даже не сморщиться. Мы с ним тогда все в синяках ходили. Я на уроке, бывало, задеру рукав и смотрю, и все сердце во мне обмирает. От этих синяков я чувствовала к нему какое-то рабство. А больше между нами ничего не было, платоническая любовь, если не считать того, что однажды он меня поцеловал в синяк.
- Где был синяк?
- На ноге, повыше колена. Но вы не думайте, это тоже было на платоническом уровне. Я тогда худая была прехудая, на таких параллельных ногах, как римское "два". Ни тени будущей красоты. Он-то был красив, как греческий бог. Ему бы не школьную форму, а фиговый лист. Между прочим, меня всегда интересовало, как у них эти листы держались. На клею, что ли?
- Никак они не держались. Их вообще живые люди не носили, делали их только на статуях.
- Интересно. Так вот, я о Кольке Бакшееве. Расстались мы с ним из-за Данаи. То есть из-за меня, потому что я Даная.
- Как так?
- Очень просто. Меня в школе Дашей звали. Он от кого-то узнал, что я не Дарья, а Даная, и обалдел от восторга. Какое, говорит, счастье, и ведет меня в Эрмитаж. И показывает мне картину Рембрандта. Знаете?
- Конечно.
- Я обхохоталась. Картина самая глупая. Неужели он меня такой видит? Лежит баба голая, коротконогая и руку вперед протягивает, будто на бедность просит. Колька мне объясняет: на нее, мол, идет Юпитер в форме золотого дождя, и это, мол, прекрасно. А на меня смехунчик напал. Кругом маринованные старики и старушки дореволюционного производства, глядят на меня с осуждением, ржу - и все. Колька прошипел, как змея: "Пошли отсюда". Вышли на площадь. Все еще ржу, хотя слабее. Спрашиваю: "Тебе эта Даная нравится?" Отвечает грозным голосом: "Это гениально". А я говорю: "Она же коротконогая, поставь ее во весь рост, и тебе будет стыдно". Ничего не ответил и провожать меня не пошел, даже не попрощался и исчез за Александровской колонной… Как подумаю я, как вспомню свою жизнь - все они от меня уходили, каждый за свою Александровскую колонну…
- Даная, не огорчайтесь, вы еще молоды, у вас все впереди.
- Это с высоты вашего возраста я могу казаться молодой, а по абсолютной шкале…
- Вот помяните мое слово: вы еще найдете свое счастье. Вы полюбите, и вас полюбят. И тогда вы придете ко мне и скажете: "Анна Кирилловна, вы были правы". Хотите пари?
- Идет. Американку?
- Пускай американку, хотя я и не знаю, что это такое.
- Вот видите, я не знаю Пушкина, а вы - американку. Баш на баш. Пари-американка - это когда можно требовать все, что захочешь. Раз в институте я выиграла американку у одного парня. Велела ему купить в аптеке соску-пустышку с кольцом, взять ее в рот и так пройти весь Невский от Московского вокзала до Адмиралтейства. Шел и сосал. Смеху было!
- Вот вы уже и смеетесь, я очень рада. Ваш смех, Даная, как золотой дождь.
- Правда? Удачное выражение, когда-нибудь употреблю. У меня вообще талант быть счастливой, но жизнь не дает ему развернуться. Знаете, когда я родилась, еще не было Второй мировой, повсюду был мир, и этот мир осветил меня изнутри. На меня все смотрели и смеялись. На фотографии я похожа на маленький чемодан, знаете, такой желтый, кожаный, с мягкой ручкой. В раннем детстве я себя вижу таким желтеньким чемоданом. И волосы у меня были желтые-желтые, мягкие-мягкие, один локон сохранился. В блокаду они почти совсем вылезли, свалялись под шапкой, ни разу не мытые.
- Вы, значит, пережили блокаду?
- Да. Но я почти не помню ужасов голода. Помню, как мы с мамой поджаривали на железной печке ломтики черного хлеба. А еще отдирали обои и варили из них суп, они же на клею, а клей - из муки. Совсем ничего получался суп, только бумага горьковатая. Мама говорила: ешь, это органическое. Я тогда не понимала, что значит "органическое", думала - вкусное. Когда потом, в школе, начали проходить органическую химию, я узнала, что это значит, и тут же разревелась от этого слова. Никто не понимает, почему я реву, как чокнутая, а про себя все "мама, мама". Она была красивая, вроде меня, но, конечно, очень исхудала за блокаду. Теперь я понимаю, что она голодала больше других, почти все отдавала мне. Если бы у меня были дети, я бы тоже так поступала. Но у меня не было детей, ни от одного мужа.
- Сколько же у вас было мужей?
- Два.
- Вы их любили?
- Нет. Особенно второго: такой широкий, лицо как зад автомобиля. Но я о маме. Она была ужасно самоотверженная. В принципе она была оптимистка, а вот когда мы пережили блокадную зиму и все вокруг нас умерли, она стала все чаще говорить, что и мы вернее всего умрем. Я в это не верила, я чувствовала в себе необычайную, яркую, сильную жизнь. Я говорила ей: "Мама, держись за меня, во мне жизни много, ты не умрешь". Может быть, не такими словами, я была еще маленькая, но смысл такой. Потом нас эвакуировали. Дорогу туда я почти не помню, какие-то деревья бежали мимо, ягиный лес. По такому лесу должна была курсировать Баба-яга в ступе. А когда мы приехали в какой-то большой город, кажется Свердловск, нас, ленинградцев, повели в столовую и хорошо накормили. Столовая просторная, высокая, столы большие, светлые, один к одному, и никакого затемнения - это особенно нас поразило. За каждым столом сидели люди, перед каждым - тарелка. И они ели. Это было что-то фантастическое, такой грандиозный пир. Мама немножко поела, больше не могла с непривычки, сидит, глаза большие, и все время повторяет одно и то же: "Тепло… люди… едят…" И плачет. Поплачет - и опять как заведенная: "Тепло… люди… едят…" Я на всю жизнь это запомнила. Иногда тяжело до невозможности, кажется, лучше не жить. Тогда я вспоминаю эту столовую и говорю себе маминым голосом: "Тепло… люди… едят…" И, представьте, помогает.
- Молодец, Даная. Я у вас эту фразу позаимствую. А дальше что было?
- В Свердловске нас не оставили, а повезли дальше, в село, где была разнарядка на эвакуированных. Привели в избу. Хозяин страшный, черный, в волчьей шапке, похож на Пугачева, борода валяная. Спрашивает: "А ло́поть-то есть? Давай лопоти́ну!" Я потом уж узнала, что "лопоть", "лопотина" - по-уральски "одежда". А тогда мы поняли так, будто "лопать" - значит "есть". Мама говорит: "Нет, откуда же, мы из Ленинграда". Хмыкнул в бороду и сказал что-то вроде того, чтобы ложиться нам на полу, авось не провалится. Говорят они там, на Урале, быстро-быстро, все как будто спрашивают, с повышением на конце, я не сразу научилась понимать. Он ушел. Мы с мамой легли на полу, все, что было, на себя навертели, холодно, пол ледяной. А через щели в перегородке свет пробивается. "Что там, мама? Можно я погляжу?" Поглядела в щелку. И, батюшки, что там было! Горит керосиновая лампа, накрыт стол, а на нем чего только нет! И капуста, и огурцы, и яйца, и мясо какое-то, наверно, соленое. Хозяин яичницу ест, капустой закусывает, хрустит. "Мама, - шепчу, - что там делается, посмотри!" Она тоже заглянула и говорит: "Тайная вечеря". Спрашиваю: "А нас они покормят?" - "Судя по всему, нет". И легли мы опять на холодный пол, обнялись и не спали до утра. Сени были нетопленые. Мама тогда, видно, и простудилась.
А утром приходит хозяин - веселый, борода расчесана - и говорит: "Ну-ка, гости незваные, убирайтесь отсель, вас к Митрофановне поставили". И отвел нас на другой конец деревни к старушке Митрофановне, мягкая такая, белая, у нее кот и чижик, и кот чижика не ест. И сама Митрофановна добрая-предобрая, солнышко в морщинах. Говорит: "Я гостям всегда рада, особенно ленинградцам. Поживите у меня, все веселее будет. Картошки много, целый подпол, не пропадем". И первым делом она нас накормила. Вынула из печи горшок похлебки. Картофельная с луком. Ничего я ни раньше, ни позже вкуснее не ела.
На другой день мама слегла больная. Наверно, воспаление легких. Привезли из дальнего села фельдшерицу, девчонка молодая, ничем помочь не могла. Я плачу: "Мама, не умирай!" Держу ее за руку, силу свою вдуваю. Не вдула. Все-таки умерла. Осталась я одна с Митрофановной. Она меня и воспитывала, пока не приехал за мной дядя-полковник, мамин брат. Увез к себе в Ленинград, восстановил прописку. Я училась в школе, он меня воспитывал, но не воспитал. Жена его воспитывала - не воспитала. Это у Пушкина хорошо сказано про беззаконную комету, в точности про меня. Окончила школу, ушла от них, поселилась отдельно, теперь и не видимся. Очень им с теткой мой образ жизни не нравится. А какой образ жизни? Живу и живу… Да, Анна Кирилловна, чуть не забыла вам сказать. Я влюбилась.
- В кого же это?
- В Нешатова.
- Боже мой! Прошлый раз это был Феликс.
- С Феликсом вышло недопонимание. Однажды он меня приглашает кататься. У него машина, желтый "жигуль". Поехали за город. Прекрасное озеро, все в кругах-кругах, камыши, а вдали закат, такой пламенный, именно не огненный, а пламенный, говоря красивым слогом. Самая обстановка. Вышли из машины. Думаю: для чего он меня сюда привез? Не для разговоров же о фортране? А он - на берег. Молчит, а я жду. Начал копать ногой песок. А я все жду. И вдруг он говорит, что любит Магду. Как вам это понравится? Вывез на природу, чтобы излагать свою любовь к Магде. Я так и села.
- На песок?
- Нет, в фигуральном смысле. Вообще-то у меня чутье, но на этот раз оно меня обмануло. Я не очень переживала, недолго. Мне Феликс даже не особо нравится. На его лице написано благополучие, не мой жанр. Подумала-подумала и влюбилась в Нешатова. Вы его знаете?
- Очень хорошо. И именно потому не советую вам в него влюбляться. Человек тяжелый, сложный, с фокусами. Он вас измучает.
- Поздно. Неси назад.
- Куда назад? И что назад?
- Это у нас с мамой была такая поговорка. Когда уже ничего не сделаешь: поздно, неси назад. А откуда она пошла? Давно, еще до войны, мы были с ней в театре. Я сама-то не помню, она рассказывала. Сидим, смотрим на сцену. Я мало что смыслю, но смотрю. И вдруг мне захотелось - понимаете? Говорю маме на ушко. А она какой-то трагический момент досматривает. Досмотрела, взяла меня под мышку и несет из ложи. А я ей: "Поздно, неси назад".
11. Ольга Филипповна
Дни шли однообразно, не быстро. Вот уже и листья облетели, подувать стало из окна. Нешатов все сидел над журналами, отчетами, бился как рыба об лед. В отделе он по-прежнему чувствовал себя чужим. Только дома с Ольгой Филипповной отводил душу. С нею он был откровенен. Пропадало взрослое самолюбие, появлялся ребенок - незащищенный.
- Не гожусь я для этой работы, - жаловался он. - Стараюсь, стараюсь, ничего не могу понять. Как будто по-египетски читаю или на языке майя.
- Что и говорить, тяжело вашему брату, - говорила Ольга Филипповна. - Пастуху легче: кнут на руку - и пошел. А ты поднатужься!
- Пробую, не выходит.
- А ты встряхивай свою энергию, ты ее взбалтывай, во как!
Она трясла в воздухе воображаемой энергией.
- Голова у меня пустая, нечего взбалтывать.
- Голова пустая от недостатка сахара в организме. У каждого организма свой индивидуум. Твоему сахар нужен. Слушай-ка жизненный факт, не в газете прочитала, а знаю. Племянница в школе училась ну на одни тройки. Мать-то, сестра моя, ее кормила, но не ахти. Тут соседка надоумила, говорит, сахару ей давай пять раз по пять кусков. Можешь себе позволить. Начала давать. И веришь не веришь, у девки стали одни четверки да пятерки. В институт поступила, окончила, теперь инженером. А ты, я смотрю, сахару вовсе не ешь. Откуда у тебя уму взяться?
- Не люблю я сахара.
- А ты насилушки. Поправиться тебе надо, штаны валятся, где душа, где тело. Я тоже не из таких чтобы толстых, кость широкая, а сала нет. Не липнет ко мне сало. Запрошлым годом в санатории была, питание четырехразовое и все по калориям. Мне врач контрольное задание дал. Сначала как будто на лад пошло, на полтора кило поправилась, а потом стало мне скучно, отдала кило четыреста назад, только сто грамм и привезла.
- А почему вам скучно стало?
- Все питайся да питайся. Я этого не люблю. Иной раз покушаю с аппетитом, а разом станет мне скучно, и не хочу я вовсе кушать, не берет душа. Икру красную и ту не надо, не то чтобы нормальный стол. Наверно, рак во мне есть.
- Бросьте, Ольга Филипповна! Никакого рака у вас нет, - говорил Нешатов, а сам холодел.
- А что? Я рака не боюсь. Все равно помирать в скором времени. Конечно, лучше бы от инфаркта, чем от рака. Экая хитрая! Все бы так хотели. На всех инфарктов не напасешься. Их, наверно, по спецталонам дают. А помереть не имею против. Я свое пожила, сына вырастила, выучила, внуков нет. Отчего не помереть?
- А я-то как же, Ольга Филипповна?
- Ты мужик, без бабы не останешься. Какая-нибудь да возьмет. Больно ты сам переборчив. Ну Марьяна, бог с ней, она сама от тебя отгульнула. А чем тебе Алла плоха? Девка крупная, спелая, наливная. Жил бы себе да жил, и никакая Филипповна не нужна.
- Вы мне всегда будете нужны, Ольга Филипповна.
- Ай-ай-ай! Так я и поверила. Старуха нужна, молодая нет.
…А и в самом деле, нужна была ему старуха! Что-то в ней извечное, неисчерпаемое. Суровость и доброта. Он любил слушать истории, которые она рассказывала. Все поучительные, все как одна грустные, все как одна про любовь. Любовь как таковую Ольга Филипповна не одобряла.
- Ты послушай, Юрь Иваныч. Вот на нашей улице, в доме двенадцать, аккурат где булочная, какая беда приключилась. Живет женщина-вдова, пенсионерка, у ней дочь в институте учится. Живут ничего, у нее пенсия шестьдесят, у дочери стипендия сорок, да и старик им оставил на книжке не то две тысячи, не то три. Квартира двухкомнатная, дом новый, не панельный, кирпичиками, вода холодная-горячая, мусоропровод, отчего не жить? Живут. Так вот беда - полюбила дочка молодого человека. Хочу, говорит, замуж. А он без профессии. Учился - бросил. На завод - бросил. Нигде не приживется, все не по нем. Смотри, говорит мать, он и тебя бросит. А они, молодые, разве мать слушают? Люблю, говорит, и точка. Что поделаешь? Выдала ее мать за ее паразита за ненаглядного. Все как по чину: кольца, фата, ресторан, не справишь - осудят. Почти всю книжку очистила, на донышке осталось. Въехал к ним, значит, этот самый муж. Волосья длинные, задница обтянутая, ничего не работает, только требует. "Столичные" смолит с утра до ночи. Тещу дискредитирует, кричит на нее голосом: продай обстановку, ковры-вазы, деньги подай на урок английского. Хочу, говорит, в институт международных отношений. Старуха - дочери: уйми своего паразита. А та от паразита без ума, только свечки ему не ставит. Мать-то, теща, от таких переживаний сама не своя. Была баба ничего, стала страшная. Встречаю ее, спрашиваю: "Что с тобой, Глаша?" - ее Глашей зовут. "Ничего", - говорит. "Как живешь-то?" - "Живу, - говорит, - хорошо". Вот какая скрытная! А у самой уже были они, эти мысли. Одно утро подумала: не хочу больше жить на белом свете. Подумала, приспособила в сдвоенном санузле веревку сквозь вентилятор, захлестнула себя за шею, ручки сложила и удавилася. Приходят - она уж похолодела. Этому-то паразиту как с гуся вода, есть или нет матери, а дочь переживает, в положении была. Разом почернела и скинула. А он, паразит, на ней развелся, разделил личный счет и другую к себе прописал. Та на него работает, а он только и знай смолит. Как есть тунеядец. Вот что она, любовь-то, делает!
Таких историй о кознях любви у Ольги Филипповны было множество. И к каждой припев: вот она какая, любовь! Где она, тут и горе.
- Не у всех же так, - возражал Нешатов. - Вот вы же с мужем счастливы были?
- Была. Так я не по любви выходила, а по сватовству.