Но и сам Охлопков здорово переменился. Малыш с пустоши отшатнулся бы, хе-хе, заглянув в это лицо с вспухшими веками, серое, усталое, с красной вязью прожилок в набрякших глазах, с бородой, как будто бы прожженной известью. Ну и что с того, что он зарабатывает по-другому и сидит здесь, бесконечно далеко… проделав долгий путь из одной точки живописного пространства до этой, конечной. (Или один шаг, один взгляд, переведенный с "Весенних гор после дождя" на "Дождливый день в Париже".) Несомненно конечной. Он заперт здесь. И никакой дервиш не вызволит его. Как это сделаешь ты?.. Хм, черт его знает. Мне нечего ответить.
Если только попытаться что-то изменить – в прошлом. Ведь оно на ладони, и ты его господин. Ну а коли расстояния здесь ничего не значат, то надо просто встать, расплатиться и выйти. Допить вино, дослушать мрачную песню… Раньше он любил Джо Дассена. И брат Вик не одобрял его пристрастий. Ну а что бы сказал об этом готическом парне с каким-то задушенным голосом?
Вот этому горбоносому кавказскому гостю в кожаном плаще явно нравится. А лицо его сумрачной подруги непроницаемо. Тинейджерам, ржущим над какими-то своими приколами, как говорится, по барабану, что за музыка, лишь бы было громко Громко ГРОМЧЕ! Вику тоже теперь все равно, даже если он жив в эту минуту, а если жив – значит, обдолбан, но если обдолбан, то жив ли? Приколоченному к доске гербария не до музыки, его песенка спета.
Вот его дружка с отпиленными пальцами хватило на большее. Он написал даже музыку и стихи для нескольких пьес молодежного театра. Потом уехал во Владивосток и там пытался создать группу, устроить музыкальную студию, – но еле ноги унес от тамошних бандитов. Вернувшись в Глинск, играл в лучшем ресторане. Даже, пожалуй, и сейчас подрабатывает?
Под конец готический певец сыпанул по головам и бутылкам горсть пуль. Горбоносый в кожаном плаще отер вспотевшие ладони. Охлопков закурил. Но тут же тинейджеры зашумели: эй! дядя! дедушка! хватит смолить!
Но разве здесь не курят всюду? в кафе? даже в кинотеатрах? "Если куришь и пьешь пиво, ты пособник Тель-Авива!" – проскандировали девчушки, топая толстыми черными башмаками в заклепках. Он загасил сигарету, радуясь за тинейджеров и печалясь о себе: его-то легкие уже как траурные паруса – отец бросился бы со скалы, увидев. Впрочем, он не был таким сентиментальным. Сентиментальные охранники рано или поздно упускали сидельцев, падая с раскроенной головой или проткнутым заточкой горлом. Отец ни одного не упустил. Нет, он не был сентиментален. И не любил чрезмерных чувств, восторги пресекал; как-то в ответ на возглас сына о закате – это тропики! – заметил меланхолично: выдумываете вы все.
И Охлопкову потом не раз хотелось спросить: кто же все это выдумал, отец? Но отец давно скрылся в мире теней. И не его вина, что сын так долго предавался чрезмерным чувствам и пытался их сгустить в краски. Но настоящие краски так и остались, как некие чудесные рыбки, на глубине. Он так и не смог постичь "возвышенный смысл лесов и потоков". И даже выразить отчаяние отсутствия этого смысла.
Если бы Начальство железных дорог позволило еще раз проделать весь путь.
Все было бы по-другому?.. Теперь-то он знает, что, гоняясь за призрачным символом пространства, упустил последнее, что у всех осталось здесь.
Ну, если попробовать еще раз. Выстроить все иначе.
Оу! вау! – затараторила ведущая музыкальной программы, вы стали обладателем двенадцатипроцентной скидки на аппаратуру… поздравляю! Она была в эйфории, того и гляди, пустится в пляс по студии вместе с сотрудниками и счастливым обладателем двенадцатипроцентной скидки.
Нет, это была явно какая-то зависимая радиостанция.
В свое время Боря Чекусов мечтал открыть Независимую радиостанцию. И дела у него шли неплохо. Он даже слетал в Америку – за опытом делания денег вместе с другими глинскими предпринимателями. Потом мотался в Москву на старом "Москвиче", привозил товар, продавал его, отправлялся за новой партией – это были швейцарские перочинные ножи, американские сигары, фонарики, батарейки, корейские авторучки, диски, плейеры. На трассе Москва – Минск его пытались перехватить ушкуйники – но им так и не удалось затереть "Москвич", только бока себе ободрали. Ушкуйники отстали. Впрочем, его все же нагрели – другие, московские, и без всяких гонок, скрежета, пыли, тихо, вежливо – на приличную сумму. Чекусов немного, как водится, попил… заправил "Москвич" с боевыми царапинами, без задних сидений – и покатил в столицу. В ларьке сам торговал, в том числе и мороженым, холодильник стоял на улице, если кто хотел – стучал монеткой по стеклу…
Очередное и окончательное крушение надежд на Независимую радиостанцию произошло в августе девяносто восьмого.
Оу! вау! всем дозвонившимся светит счастье двенадцатипроцентной скидки! Спешите!
Луна в старом городе, лошади, пасущиеся на дне Каньона; узкие каменные улочки студенческого квартала с ароматными кабачками; серый плац, штаб с красным флагом; заснеженный лес, галереи, мосты, улицы с захватывающими свето-воздушными перспективами гигантского города, школьный сад с четырехэтажной громадой здания, волнующий свет закатного солнца в его окнах.
Одно соседствует с другим, создавая причудливую фантастическую картину…
И на дне Каньона стоит почерневший дом с прогнившими половицами, растрескавшейся печкой, вещами в углу, железной койкой, устланной кедровыми плахами, – и там пахнет хлебом, подгоревшим в двух ржавых железных формах, – это первый хлеб, испеченный ими; он ставит на угли черный чайник, вдруг просит ее надеть платье, единственное ее платье; зачем? отметим новоселье; да?.. ну хорошо, она копается в дорожной сумке; чайник вскипает, засыпать заварки, на подоконнике – стола еще нет – кусковой сахар, свежая смородина, железные кружки; он поворачивается, она все еще сидит на корточках перед сумкой; он приближается, заглядывает ей в лицо: мутные слезы выкатывались из-под плотно сомкнутых мокрых, слипшихся ресниц, сыпались на щеки, на бледные руки, сжимающие праздничную ткань платья; она плакала беззвучно, как будто все оглохло от грохота водопада, хотя здесь, внизу, он был совсем не слышен…
Ну ладно, хватит.
Он встает, заправляет шарф, застегивает черное пальто и выходит, обрывая голоса и музыку.
Тут же на рукав падает белый лоскут. Еще один трепещет на фоне черной арки. Он в замешательстве оглядывается, поднимает голову, стоит, хрипло дыша, смотрит на ткущееся черно-белое полотнище.
Ночью крыши и улицы за его окном были чисто выстланы.
Поля Средней России остались позади, – поля и тысяча городов (как называли Русь викинги). К вагонам подкатились гигантские мшистые валуны; всюду хмуро зеленели ельники, – иногда они расступались, обнажая серые закопченные стены и трубы, это был Урал, страна тысячи заводов. По высоковольтным линиям в просеках тек уже, наверное, азиатский ток. Как и во времена Демидовых, Строгановых, здесь что-то ковали и отливали, – трубы густо дымили.
Печальные места, Вергилий!
Караван вагонов, звеня ложечками в стаканах и грохоча чугунными колесами, пробирался дальше среди скал и елей, городов и поселков.
Пограничный столп: Европа – Азия.
Поезд спускался в Низменность.
Над болотами и степями, над чахлоберезовыми лесами колыхалось марево.
В поезде было душно, лица пассажиров лоснились. Слышны были обычные дорожные разговоры, смех, плач ребенка, кашель.
Трудно почувствовать себя в Азии, как ни воображай эту часть материка в наслоениях религий, культур.
Тщетные помыслы!.. они по миллиметру продвигаются гусеницей в траве где-то между речками Вагай и Емец. Отсюда еще четыреста верст до Омска, только до Омска, – и тысяча до Новосибирска…
Раньше Азия была еще больше, для путешествий на лодках, подводах, с зимовками в острожках ясачных государевых татар. Походы царских послов в Китай занимали многие месяцы. Посол Байков шел, шел, пришел и отказался слезть с лошади, чтобы по этикету поклониться кумирницам. То есть даже не кумирницам, а императору. Но сам император был в столице, а кланяться заставляли уже на подъезде. У нас так не принято. Потом им подали чай: с маслом и молоком. Байков снова свое: пост, по вере никак нельзя. Не хочешь нашего чаю? Ну и завернули посольство. Сходили в белый свет, год возвращались.
Так что тут нахоженные пути. На Байкал, на Дальний Восток, на Алтай.
И гусеница ползла, огибая стебли, сухие веточки, камни, клочья засохшего навоза, изъеденные кости лошадей, шлепки мазута, куски резины, груды железа. Ветер вылизывал ковыль.
В Новосибирске была пересадка. Вокзал переполнен, всюду очереди, запах тысяч тел, гомон, осоловевшие взгляды, непрекращающееся движение.
Сдали вещи в камеру хранения и вышли в город.
Ночью Новосибирск казался напоенным мощью всех сибирских рек, пропущенных сквозь турбины гидроэлектростанций. Она смотрела немного растерянно.
– Куда мы пойдем?
– В какой-нибудь сквер.
– А не опасно?
– Но ты же говоришь, на вокзале слишком душно. Хотя, по-моему, нигде не найти свежести.
– Такое впечатление, – сказала она, – что мы все-таки попали в Туркмению. Ну, или по крайней мере движемся по направлению к ней.
Мимо проезжали такси. В темноте белели рубашки, футболки, платья прогуливающихся.
Набрели на скверик, показавшийся укромным. Посидели на скамейке, потягивая теплую газировку; он курил.
– Просто невероятно, как мы далеко уже. Все так быстро. Кажется, еще мгновенье назад были в Москве.
– Ну нет, – возразил он. – От движения сквозь эти просторы болят мышцы. И голова чугунная. Как вагонное колесо.
Она устало улыбнулась:
– Да. Я отлежала все ребра. И копчик отсидела.
– Мы пересекли несколько часовых поясов. Наше время с прежним уже не совпадает.
– На сколько?
– На четыре. У нас там еще светло.
– Значит, мы едем дальше в ночь.
– Чем дальше в ночь, тем больше снов. Поговорка сторожей-пожарников. Кстати, на другом краю уже рассвет. А мы где-то посередине. Так что давай спать.
– Где? зде-есь?
– Ну да. Довольно тихо, листья шелестят. Вроде бы неплохо. Ляжем валетом. На, возьми под голову. А этим укройся.
– И так жарко.
– Ну как?..
– Жестковато.
– Вообще путешественники берут с собой надувные матрасы, но они тяжелые. Шьют сами коврики из кусочков пенопласта. Но это тоже не перина.
У фонаря толклись мотыльки, высветлялись и так-то хорошо видные бабочки. Где-то неподалеку изредка проезжали автомобили.
Послышались шаги. Кто-то направлялся сюда. Но остановился. Постоял и повернул обратно.
Утром по скверу шли и шли люди, взрослые и дети. Дети удивленно таращились на лежащих. Возле скамейки стояли босоножки. Она открыла глаза и в ужасе уставилась на прохожих. Он тоже проснулся, сел. Она зажмурилась.
– Проснись, уже утро.
Наносило запахи сигарет, одеколонов, духов. Она встала, принялась натягивать босоножки, стараясь не смотреть по сторонам.
– Немного заспались, – пробормотал он смущенно. Полез за сигаретами.
– Где можно умыться?
Он поскреб щеку в русых завитках, хмыкнул.
– Может, ты потом покуришь? – не поднимая глаз, спросила она.
– Да, пойдем.
Он курил на ходу. Они пристроились к шествию новосибирцев, вышли на широкий проспект с мчащимися машинами. Между домов над деревьями висело красное солнце.
– Ого.
– Ты думала, здесь ездят на собачьих упряжках?
Она взглянула на него:
– Просто я удивляюсь, неужели вчера мы не заметили, как перешли через эту дорогу?
– Нет, мы идем здесь впервые. Еще целый день впереди. Или лучше провести его на вокзале?
– Нет. Но где тут можно умыться? И… мне хочется.
– Здесь один из научных центров страны.
– Академгородок, – сказала она. – Ну и что?
– Ну, наверное, и туалеты есть.
– Ладно, пошли… Смотри, написано: Красный проспект.
Они шли сначала вдоль проспекта, потом углубились во дворы панельных и кирпичных домов. Он предлагал ей просто зайти за железные гаражи, но она отказывалась. Из домов выходили все новые новосибирцы, умытые и причесанные, кто-то закуривал; все спешили к Красному проспекту; из открытых форточек доносились голоса радиодикторов, бодрая музычка. Все та же музычка, что и четыре часовых пояса назад. Автомобилисты выгоняли из гаражей "Москвичи", "Жигули", "Запорожцы", торопливо протирали тряпками лобовые стекла, заводили моторы; пахло бензином. Куда-то бежал задыхающийся толстый мужчина в мокрой футболке. Зевающий мальчишка выгуливал лохматую собачку неопределенной породы, он сомнамбулически безвольно следовал туда, куда его тянула собачка за поводок, и спотыкался.
Внезапно посреди асфальта, стекла, железа и кирпича блеснула вода. Или, может быть, какое-то химическое соединение? жидкое стекло, что-то еще в таком роде… бензиново-асфальтовый мираж.
Нет, это была настоящая вода.
– Вода!..
Они оказались на набережной. Он повел ее к мосту. Осторожно они прошли среди бутылочных осколков и всякой дряни. Она сказала, что умываться здесь ни за что не станет. Он ответил, что умыться можно подальше, а здесь – справить нужду. Кто же виноват, что академики не удосужились нигде построить обычный сортир из досок.
Умывались они поодаль от моста. Вода пахла керосином. Она тщательно вытерлась носовым платком.
– Посмотри, чистое лицо?
Он посмотрел и кивнул.
– Поцелуй в подтверждение.
Он поцеловал ее в щеку.
– И в другую.
Он поцеловал в другую.
– Мог бы это сделать и без просьб, – заметила она.
Он полез за сигаретами.
По воде проплывали масляные пятна. Откуда-то доносились гудки.
– Как называется?
– Река?.. Не знаю.
– У тебя даже нет карты.
– Настоящие места не наносят на карты.
Из-за поворота выплыла моторная лодка, ею управлял человек в кепи с длинным солнцезащитным козырьком. И на миг шар солнца повис прямо над его головой, затем его повело в сторону… солнце? моториста?
Она сказала, что реки в Сибири нечистые. Он ответил, что чистые воды будут дальше. Это намек на легенду?
Моторка проплывала мимо.
– Нет, в самом деле, – ответил он. – Объективно чистые. Никаких намеков.
Они поднялись на набережную, пошли неторопливо.
В открывшемся магазине купили две бутылки яблочного сока, печенье. Полки там ломились от банок с зелеными маринованными помидорами, от макарон и рыбных консервов, больше ничего не было, новосибирцы жили аскетами, держали пост, как и прочие жители азиатско-европейской страны, изобилующей пастбищами и всяческими угодьями для птиц и одомашненных зверей… нет, даже в магазинах чувствовался этот особый, никому не понятный дух самости и таинственности.
Над Красным проспектом кадил жаркий и шумный день.
Они заприметили древесный клочок с лавками прямо посреди проспекта и забрались туда, думая, что никто там не помешает.
Она взялась за булку из столовой, но тут же отложила, скривившись.
– Так невкусно?
Печенье ей тоже не понравилось, но надо же было что-то есть, и она откусывала от квадратиков с узорами и запивала соком. Им бы поучиться у бабушки, вот у нее было печенье. Такое вроде овсяного, но не овсяное, а из ржаной черной муки, которую она замешивала с маслом, сметаной, жиром, делала кругляши, клала на сковородку и – в печь. Ну, это просто у нее такое сердце было. Я где-то читала, в "Крестьянке", что ли: готовьте с добрыми помыслами. Даже так: это и есть ваши помыслы. Вот глупость. Не люблю готовить. Всегда удивлялась бабушке: встать чуть свет, растопить печку, месить тесто, возиться часа два-три, чтоб потом мы все сразу смели.
– К нам кто-то идет?.. Или просто мимо.
Но мужик в грязно-белой футболке и синих спортивных штанах подошел к ним.
Был он морщинист, ушаст, шея заросла сивой шерстью, из-под густых бровей ярко синели маленькие глазки. Кого-то он напоминал.
Мужик оскалил прокуренные редкие зубы и сказал:
– А я видел вас. Как вы в парке кантовались. Еще удивился, что туфельки как у кроватки стоят.
– Босоножки, – поправила его девушка.
– Ага. Не помешаю? – Он сел рядом. – Но кто ж так поступает. Не по уму. Тут у нас, конечно, можно сказать, всемирный перекресток, ко всему привыкли, народ отовсюду и по разным параллелям кочует, геологи, бичи, таежники. А у странника кто украдет?.. – Он почесал выпуклыми провяленными табачным дымом ногтями загривок, прокашлялся. – Но бывают казусы. – Он покосился на спутника девушки. – Дайте, пожалуйста, сигаретку, если есть, конечно.
Закурил.
– Сами-то, извиняюсь, откуда?.. Мм, и далече?
– На Алтай.
– А там?..
– В заповедник.
Лицо цветом в древесную кору скукожила улыбка.