Прежняя дежурная была на месте. По ее полным губам, щекам скользили блики солнца. Или даже отсветы внутреннего тепла, здоровья, желания. Он почувствовал, как вдруг подобралось, замерло это деревенское тело, задернутое сиреневой тканью с крупными розовыми узорами.
Если он сейчас что-то скажет, из его рта вырвется пламя.
И он молчит.
Но она здоровается.
Надо ответить.
Он приближается. Сочетание светлых волос и карих глаз, в которых мерцают золотинки, завораживает.
– Как ваша супруга? – спрашивает, старательно выговаривая "г".
– А вы купались? Смотрите, река очень… – подыскивает слово, – вероломная.
Спрашивает, хотя волосы у него уже как сноп лучей и борода дымится. Что это – дежурная доброжелательность или что-то еще? Поди пойми, если у тебя гудит все иерихонскими трубами, кровь в голове. Он медлит. Что ей сказать. Попросить позировать. Написать ее плечи… Она ожидающе смотрит снизу. Или насмешливо-вопросительно. Но появляются два парня в брезентовых брюках, просоленных футболках, в кедах, обросшие туристы, сверкают зубами, говорят громко, она отвечает им улыбкой и все-таки успевает еще раз взглянуть на него.
Солнце напитало плоть протуберанцами, они переплетаются, рушатся.
Знобило сильней, в глазах вспыхивало и темнело. Разделся, накрылся двумя одеялами. Ра, ликующий…
на небосклоне. Выпивающий чашу росы.
Миродержец, диаметром около полутора миллионов километров. В нем утонут все эти острова.
…Дирижер жизни в жемчужной короне и плазменной мантии
она развевается, стекает огненным ветром в ночь.
Лижет ночь.
Окно, зеркало, стены. Густеющее небо. Потолок, пластмассовый плафон. Мычание коров. Возвращается стадо. Отбросить одно одеяло. Выпить воды. Ерунда, сейчас все пройдет.
…На Красном проспекте всюду пылали огни, это солнце отражалось в окнах кусками золота. Конечно, было жарко. Асфальт горячил ступни сквозь подошвы башмаков. Запах асфальта, гари, словно тут только что потрудились дорожные бригады. Запах асфальта, свежего горячего асфальта. Плавящиеся окна. Надо было побежать, чтобы быстрее миновать Красный проспект. Побежал. Остановился, задыхаясь. Нет, лучше попытаться свернуть, и всего-то. Он свернул к какому-то зданию. Войдя в вестибюль, увидел билетершу. Значит, это был кинотеатр. Она положила ногу на ногу, оголив спелое колено. Необходимо было ответить на ее вопросы… Но зазвонил телефон. Билетерша взяла трубку. "Вас".
– Да?.. алло?
– …
Птичий писк в ответ, звуки царапающей лапки. Гудки.
Он хотел опустить руку на ее колено. Она засмеялась, и он увидел, что у нее прокуренные косые зубы.
Выскочил вон. В руке оказался билет. Или что?
ПАМЯТКА: Ночуя на чердаках,
утром тщательно осмотри одежду, волосы – не прилипли ли перья или голубиный помет, это сразу выдаст;
изучай лестницы, запасные выходы;
поведение кошек;
детей.
Наибольшую опасность представляют помещения без окон,
зеркала,
солнце: уже через 8 мин. после вспышки наносится удар по компасу в твоей ключице, и стрелка может указывать неверное направление.
Но и ночь обманчива:
летящая звезда может обернуться техническим агрегатом,
созвездия – россыпью светляков среди трав и корней
или огнями Красного проспекта -
Он оглянулся: все то же: горящие окна, духота; надо отыскать другое место и там свернуть. Вот здесь
Он пошел между домами. Дома уже были какие-то другие, старинные, с колоннами, обветшавшие; костлявые деревья, фонтаны – без воды, скульптуры – без голов, растрескавшиеся; звенящее стекло под ногами, солнечный свет извивался между домами, колоннами, деревьями; на зубах песок. Доносился какой-то однообразный звук. Подняв голову, увидел на углу дома железную покореженную табличку на ржавом гвозде, горячий воздух шевелил ее, и она скребла по стене. Удалось прочитать: Кр… с… кт. Черт! Ему же был дан шанс пройти все заново.
Крскт, звук таблички.
Крскт.
…Увидел в стекле звезды. Приподнял голову. Соседняя пустая кровать. Стол. На столе графин. Крскт, скрежетнула стеклянная пробка в горле. Ни капли воды. Стеклянная иерихонская роза. Нечем смочить губы, распухший язык. Если только встать и выйти, там в конце коридора, – ведь это-то не метафора из стекла или чего-нибудь другого? Быть жестче, зорче, не верить метафорам, этим восходящим потокам, которые могут быть обусловлены различными причинами: препятствиями, отклоняющими воздушную струю вверх, такими, как океанская волна, берег, склон холма или нагретое солнцем поле, отдающее свое тепло воздуху, который в результате расширяется и поднимается вверх; а если поле окружено более прохладным лесом, нагретый воздух будет подниматься в виде большого пузыря или столба; над океаном же образовываются целые группы воздушных столбов, при сильном ветре они наклоняются так, что лежат горизонтально над поверхностью воды, выталкивая вверх поток воздуха в виде гребня, и вдоль него можно скользить!
…Опустил ноги, встал, подошел к двери, дверь скрипнула, едва успел отпрянуть: мчались автомобили, сияя лобовыми стеклами, по Красному дымящемуся проспекту.
– Что с вами?
– Не знаю. Я хотел спросить, нет ли чего-нибудь. Каких-нибудь таблеток. Голова раскалывается.
– Я же говорила – это коварная речка-то.
– Это от солнца. Плывешь как будто по проспекту солнц. В Новосибирске есть…
– Так и называется?.. Проспект солнц?
– А-а, нет. Красный проспект. У меня даже мелькнула мысль такая – написать его. Но было очень жарко.
– Как "написать"?..
– То есть нарисовать, намалевать.
– А вы художник?.. У нас здесь бывают. Места-то, да? Но это еще что. Вот дальше. Там прямо живая живопись.
– Мне и здесь понравилось. Скалы как зубы. Сопки. Выразительные лица. Хотя, конечно, не полезешь же: остановитесь, попозируйте. Скажут – а, бездельники.
– Ну почему. Уж не такие мы тут непонимающие. У каждого свое дело.
– Звучит обнадеживающе. А вы?
– Чё?
– Любите живопись?..
– Да, само собой. Красиво, все как-то лучше, чище.
– Ни жары, ни мух… Мух никто почему-то не изображает. Птичек, бабочек, стрекозок. А мухи бывают красивые, перламутровые, изумрудные.
– Это вы юморите?
– Не до шуток. Когда голова полна мух. А начиналось все… гимнически.
– А ваша жена?
– Жена?
– Супруга.
– У нее отравление.
– Понимаю.
Ну так что же? Придешь ты? Я нарисую тебя Алтайской Венерой а-ля Веласкес, только зеркало маловато и может рассыпаться, если начнешь вынимать. Но его-то Венера тощеватая. А у этой представляю, какие бедра, душистые плечи.
– Вы знаете, нет ничего такого. Тут только бинт, вата, йод, ну, на всякий случай. Вот еще валидол. Сердце не болит?
– В порядке.
– А больше ничего. К жалости. Надо будет пополнить аптечку.
– Тогда пойду отлеживаться… Спокойной ночи?
– Спасибо, и вам.
Идет мимо номера: храп.
Лег. За стеклом снова звезды, то есть солнца, гимнические. Плотно закрыл глаза. Красные круги, пятна медленно превращались в огни фар, из серого пепла вырастали дома, черные линии ветвились деревьями, – вдаль уходил нескончаемый пышущий окнами Красный проспект. Он что-то не так делал. Он чего-то не знал. Или не был способен узнать. Возможно, ошибка заключалась в том, что он не взял с собой "Путеводные указатели для странников" из библиотеки с гипсовыми бюстами, высохшими веточками в вазах, пыльными разнокалиберными глобусами, – но как он мог взять? если в процессе чаепития вдруг обнаружил, что неприятный запах источают именно его носки, а не кусок застаревшего сыра, завалившегося куда-нибудь за батарею или под полку, – и пока Лина Георгиевна отсутствовала, может быть, приходила в себя, дыша у открытой форточки, тихо, по-английски выскользнул в коридор, схватил обувь, выскочил на площадку и кинулся головой вниз, проклиная опрометчивую поспешность, с которой он собирался и, не найдя свежих носков, надел старые.
Там должна быть схема Красного проспекта, где он начинается и когда заканчивается. И куда можно свернуть. Схема в виде красного свитка.
Стук?
– Можно?.. у вас открыто?
– Да!
– Тшш! Я вас разбудила?
– Нет.
– Тшш, извиняюсь. Но вы просили какое-нибудь средство.
– Средство?.. А, да.
– Я принесла.
– Входите, входите.
Перекрещенные нити, срезанные под углом стержни перьев или тростника – они равномерно двигались вверх-вниз, вверх-вниз, сплетая влажные нити, и по мягкому валику медленно набегала ткань, грубая, неокрашенная, она неясно серела в душной тьме, свисая и тяжело покачиваясь.
С кружащейся головой очнулся на смятой постели, разодрал заплывшие глаза. Сел, осмотрелся.
Солнечное похмелье.
Уже рассвело.
Воды ни капли.
Снова лег.
Все путалось. Был ли он у нее в больнице вчера?
А откуда этот обрывок какого-то предписания, что-де никто из цеха не должен начинать работу раньше восхода солнца под угрозой – чего? штрафа, смерти?
И еще вот это: если за день не выработает он достаточно тканья, он связан, как лотос в болоте.
Какое-то время лежал, потом встал, натянул штаны и полуголый подошел к двери, опасливо приоткрыл, но за порогом был крепкий деревянный пол, и он направился в умывальную комнату, приник к крану, сунул голову под струю. На обратном пути столкнулся с семейством, выходившим из соседнего номера: тучным мужчиной и оплывшей женщиной в спортивных синих костюмах и разноцветных шапочках с длинными козырьками, бросавшими оранжевые отсветы на их лица; с ними были дети, мальчик и девочка; они удивленно – а взрослые недружелюбно – уставились на него, полуголого, со спутанными волосами, мокрой бородой; впрочем, во взгляде главы семейства мелькнуло что-то цеховое. Да, ведь нельзя начинать до восхода… Откуда это предписание. Но черт возьми, все бред.
Он зашел в номер и лег.
Начал припоминать. Ночной кошмар с Красным проспектом. Ходил ли он вниз? Кажется, да. Но поднималась ли дежурная Венера?
Притронулся к чреслам.
Путеводные указатели, это из перуанской пустыни Наски. Наска. Наско? Гигантские рисунки на камнях, неизвестно для чего выполненные.
Провалялся весь день. Снова вышел и набрал в графин воды. Попробовал есть хлеб со шпротами, не смог. Напился воды. Уснул.
Утром уже было лучше.
В окне небо, на склонах гор леса, белеют скальные выступы, похожие на грубо вылепленные облака, вызревающие из земли. В небесной синеве тоже появлялись скалы, меняя очертания, они катились, и, если заслоняли солнце на каком-нибудь склоне, внизу загустевал провал почти черного цвета. Земля отражала небо, как карту с островами и заливами. Дул ветер, но из окна гостиницы нельзя было заметить движения крон на склонах.
Он наблюдал за этой изменчивой картой, в голове вертелось что-то ночное.
Путеводные указатели для странников, это из перуанской пустыни Наски. Наска. Наско?
Гигантские указатели для странников или просто масштабная живопись, гигантомания.
Внезапно что-то произошло, вдруг вспыхнуло мощное дерево, далекая сосна – или это был кедр – с соломинками ветвей и кроной цвета морской волны, вцепившаяся в серый лоб каменного облака.
Он замер, всматриваясь, потом достал папку, лист, карандаш, поглядел, сразу нашел это дерево. Грифель с шуршанием побежал по бумаге… Но здесь надо было схватить цвет кроны, необычайно насыщенный, высоко звучащий, словно бы кто-то дул в морскую раковину, и медно-спелый, золотистый, тугой цвет ствола, вызревающий из глыбы белого камня.
Он раздвинул мольберт, прикрепил к нему холст, взял палитру, разложил тюбики.
Первое движение, вот что.
Единая черта сквозь запястье и кисть.
Только тогда возможен первый вздох пейзажа.
Точка касания, мгновенно превращающаяся в линию. Точка пространственна и вневременна, в линии уже бьется пульс, она уходит куда-то вглубь, вглубь, словно кисть взламывает паузу, вскрывает вену, из которой исходит цвет, лазурь, цвет и звук – основа всего, форма обманчива, смотри, смотри хищно, холодно, шершавые наслоения солнца – ствол, спрессованная плазма, окунуть кисть в змеящиеся протуберанцы желтой, годовые кольца – загустевшее время, в вещах сковано оно… он скосил глаза на жужжание, взглянул снова в окно… взгляд зигзагами заметался по склонам, пересек всю плоскость, вернулся к центру, опустился до подоконника, затем поднялся к верхней перекладине рамы, еще и еще раз, многажды обегал склоны, облака, заслонившие солнце, – дерева, вспыхнувшего словно факел, нигде не было видно, оно как будто вправду сгорело, он напряженно глядел, пытаясь отыскать его среди тысяч зеленых крон и тонких стволов, не понимая, как он мог так хорошо его видеть… ведь он видел или ощущал его шершавость, корявость сучьев, грубость и мощь корней… где-то в углу настырно жужжала муха, он распахнул окно, слышнее стали чьи-то голоса, звуки работающей техники, свист птиц, лай, шум ветра. Он ждал, что подует ветер и дерево снова появится. Древесное море с глубинами теней от облаков, яркими заливами, пенящееся, гудящее – если оказаться там, услышишь, – эта ассоциация неизбежна.
Солнце осветило большую часть пейзажа, но это дерево не выступило нигде с той же необыкновенной выразительностью.
Ну что ж, это можно было оставить: пустое место. И писать все остальное: небо, склоны. В крайнем случае дерево написать по памяти. Оно выросло в мозгу. И погрузилось в него, утонуло с изумрудно-синей кроной. Надо лишь вызволить его.
Стабильность и тайна коричневого. Игла красного. Кромешное молчание черного. Ошеломительные просверки белого. Уравновешивающая умбра. Этот запах. Податливая ткань. Невидимые нити набухают красками. Рука проникает глубже, горсть пальцев, превратившаяся в мягкую персть, ищущую скрытые источники, льющиеся чистые глубинные линии, чтобы вывести их на поверхность, ты, как рудокоп или радист, проламывающий немоту, или рыбак с эхолотом, грек, высматривающий тени Геркулесовых Столпов, астроном, ловящий отблески мгновения, когда пространство стало временем, археолог, собирающий пыль чьих-то одежд, цветов, слов, толкователь дремотной земли, ее обширных, многокрасочных снов с водами, птицами, небесными знаками, камнями в траве, излучинами дорог, звоном кузнечика, со следами на песке – с цепочкой следов, уводящих куда-то…
Был уже вечер. Длинные провалы пролегли по пейзажу подлинника. Солнце садилось где-то за аэродромом.
Хотелось есть. Он нарезал черствого хлеба, отогнул крышку банки со шпротами, ел, рассматривая холст. Напился воды. Потер лоб. Подумал, что вообще-то надо самому растирать – как кто? Кончаловский? – краски. Эти слишком тусклы, серы, сыры, словно на всем тень облака, провал. И в линиях нет силы. В силовых линиях пейзажа. В магнитных линиях земли и солнца. Единая черта молнией ушла в пробел в центре пейзажа. Не в твоих силах ее удержать. Для этого мало знать технику древних.
Сгорбившись, он рассматривал, что получилось.
А что еще?
Что еще надо знать? уметь? чувствовать?
Он огляделся. Что он делает здесь, на склоне дня, в гостинице, освещаемой косыми лучами?
На каком языке он думает.
Солнце на западе. Где-то за Уралом. Низко над городом с растрескавшимися башнями, над кинотеатром, над садами и газетным домиком.
Пойти к ней?
А уже поздно.
Заметил муху, испачкавшуюся в лазурном озерце палитры и теперь оставлявшую след на подоконнике.
Еще выпил воды, оделся, привел себя в порядок и пошел в больницу. Вечером слышнее была река. Свистели птицы. Все понемногу очухивалось после жаркого дня. Доносились детские крики, мычанье коров. По улице зигзагами шел пьяный. Две пожилые женщины в платках следили за ним. Он взмахивал руками, как канатоходец, балансировал, перебирал ногами, стоял, покачиваясь и хмуро озираясь, шел дальше. В окнах голубели отсветы телевизоров. Пахло навозом, пылью, каким-то варевом.
По территории больницы еще прогуливались люди в пижамах и халатах, смуглыми лунами проплывали алтайки в белых одеждах и колпаках.
Ее не позвали, сказали, как и в первый день, что она спит. Он удивился и попросил разбудить. Женщина, с которой он разговаривал, внимательно посмотрела на него.
– Ничего страшного, – сказал он.
Нехотя она ушла, шаркая по половицам шлепанцами. И не вернулась. Девушка тоже не появлялась. Что это значит? Он обратился с просьбой к какой-то другой больной. Та кивнула в ответ. Вскоре появилась и сказала, что его попросили прийти завтра.
– Кто?
– Она сама.
Он вышел из корпуса. Вспомнил, что не курил со вчерашнего дня, достал сигарету. Вспыхнула спичка. Обиделась?.. После первой же затяжки ударило в голову, пришлось загасить сигарету.
Когда шел к выходу, показалось, что в беседке среди косынок и халатов, лиц смуглых и бледных мелькнула чья-то рожа, ощерившаяся улыбкой – ему.
На следующий день утром ему велели прийти после обеда, сказав, что она на "процедуре". Он уже не сомневался, что его дурачат. Объяснения тяготили. До вечера проторчал на реке, но уже в тенистом месте.
Вечером наконец появилась она. Он ждал ее на скамейке под пихтами. На ней был все тот же халат, только, может быть, слишком туго подпоясанный. Тусклая рыжая прядь покачивалась у щеки. Лицо, осыпанное веснушками, казалось чрезмерно бледным из-за потемневших – или густо подведенных? – глаз.
Она как будто с преувеличенной осторожностью опустилась на скамейку. Поколебавшись, он поцеловал ее в щеку, пахнущую лекарствами.
– Ты, – сказал он со вздохом, – обиделась. Но я еще ничего не объяснил.
Она мельком взглянула на него. Это был какой-то новый взгляд.
Он сказал, что получил солнечный удар на реке, с ним это впервые, никогда бы не подумал. Довольно неприятная вещь. Что-то вроде лихорадки. Не тропической – солнечной. Озноб, тошнота, наверное, температура, кусок не лезет в рот. Ночью кошмары, всякая дрянь, нелепости, например ткацкий станок, Красный проспект, фильм о чьей-то тени… Он поймал ее внимательный взгляд.
– Даже курить не мог. Хотел клин клином: в табаке тоже солнце.
– Голова не болит?
– Нет, прошло. А ты? ты как?
– Тоже прошло.
– То есть… все?
– Да. Наверное, завтра отпустят.
– А это может повториться? Дальше-то больниц нет, учти.
– Не повторится, – ответила она, качая головой. – Я решила продолжать это путешествие налегке, думаю, ты не обидишься? – с едва заметной улыбкой спросила она, взглядывая на него.
Он заморгал, полез за сигаретами. "А, да", – вспомнил и спрятал пачку.
– Кури, – разрешила она.
Назавтра ее отпустили.
Придя в гостиницу, она оглядела номер и сказала, что он неплохо устроился, это, конечно, не бийская богадельня. Она потянула носом воздух. После больницы приятно пахнет. Даже чем-то таким… душистым.
– Это красками, – поспешил объяснить он.