Энтропия - Марианна Гейде 2 стр.


– Да вот у знакомых, нет, не скажу, у каких, не вернусь, вы меня уже оба. Нет, не у него, нет, не у него. Завтра приду за вещами и перееду к… – к сестре. И в самом деле. Как это я сразу. Нужно было к сестре. Сестра в общежитии мертвую душу купила и с нею живет. Скучно с мертвой душой, сестра, лучше живую. У меня живая душа, родная вдобавок. Нет, надоело – это я ей, к Оксане поеду. Школу брошу, у

Оксаны другую найду. И художественную брошу, и всех вас брошу к чертям. Кладу трубку.

Звонок. Кто бы это – знаю, опять Катерина. Катерина Геннадьевна, да, позвонил, я знаю, поеду к сестре. Сестра в общежитии мертвую душу снимает, нет, не родная, двоюродная сестра, и вот что, Катерина

Геннадьевна, я эту школу бросаю, бросаю совсем, так что вы не беспокойтесь, я завтра отсюда уйду.

Длинная такая сигаретная коробка и узкая: "Вирджиния слим". В такой коробке жить прозрачным гражданам футуристического городка. Один подъезд, одна лестница, одна дверь, вторая дверь, надпись, вообразите себе, поздравляет с новым, тысяча девятьсот восьмидесятым. В пухлых снежинках. Вахтерские будки и комнаты всегда вызывали зависть, как будто бы им там так уж тепло и светло, и даже календарь. К кому? К Лазаревой. Лазарева, сто пятидесятая. Документ есть? Какой у меня может быть документ. Есть школьный проездной, больше ничего. Мнется и пропускает. До одиннадцати часов. Лифты бренчат и не едут. Электрический зайчик прыгает с пятнадцатого на четырнадцатый, с четырнадцатого на тринадцатый, двенадцатый залеплен жвачкой, потом на одиннадцатый, а потом опять на тринадцатый.

Обдумываю. Не делать резких движений. Сначала – переночевать. Потом

– на несколько дней. Вот, приехал. Сначала переночевать, потом на несколько дней, а потом попробуем дядю с его стороны и тетю с ее стороны.

Тук-тук, коридор, как мозговая косточка, о двух концах, вместо мозга

– мутноватый накуренный воздух, линолеум в язвочках от окурков, две никак не студентки корейского вида говорят на, должно быть, корейском. Сто пятьдесят: стучу, стучу два, стучу три, открывает – вам кого – раскосая девушка в джинсах и – Лазарева Оксана здесь живет – в свитере – ее сейчас нет – в шлепанцах и – а когда она будет – с косицей – не знаю. Хочется где-нибудь сесть, поэтому говорю: а я брат ее. Открывает пошире: у Оксаны нет братьев. Я, говорю, двоюродный брат. Ну если двоюродный, тогда ладно. Подожди, может, скоро придет. А если не придет? Рано или поздно придет.

Закрывает. Все.

Хожу по коридору туда-сюда, от скуки вспоминаю сегодняшний день: проспал на диване в художественной школе, весь день изучал альбомы в учительской: Русский музей, немецкий нечитабельный том с африканскими масками, длиннолицыми каменными божками, экспрессионистами, фовистами, кубистами и дадаистами, и тонкого

Босха, и толстого Гойю, и много заросших прудов Левитана, и много бутербродного масла Серова, и много шахматных досок Мондриана, и много мятых женщин, коров и щенят на картинах Филонова. В шесть часов пришла мятая-перемятая, ломаная-переломаная женщина Катерина

Геннадьевна, открыла дверь, принесла мне мятых-перемятых денег и французский батон. Батон я тут же обгрыз, Катерине Геннадьевне сказал спасибо раз четырнадцать, деньги засунул в карман и пошел за вещами. Катерина Геннадьевна мне велела держаться, велела вернуть пистолет, велела быть умницей, я ей сказал, что все это выполню.

Дома, по счастью, отец был пьян, мать пьяна, даже собака была, как мне показалось, пьяна, потому что нагадила в ванной. Пистолет положил, где взял, было жалко, что не выстрелил для порядка хоть во что-нибудь. Скучно было вот так действовать: спокойно и правильно.

Взял одежду и обувь. Взял еще денег. Когда брал еще денег, стало окончательно скучно. Подумал: ружье осталось висеть на стене до конца. Трем сестрам раздали билеты на поезд. В этом мире жить скучно, а умирают только один раз. Закрыл за собой дверь и поехал к сестре.

2

Бывает, что все прямоугольные фотокарточки выброшены и все квадратные моментальные снимки тоже выброшены. И ничего никогда не хочется делать в первый раз. От целого города остались одни сфинксы с желтыми крыльями, и сетовать на это так же глупо, как на то, что велосипед изобрели до твоего рождения. Только очень наивный и очень добросердечный человек может искренне радоваться тому, что было до него, а есть такие, что не могут пить вино, сделанное годом раньше, чем сделали их самих, и если в чем их нельзя упрекнуть, так это в снобизме. Впрочем, их ни в чем нельзя упрекать, да и некому, потому что от тех, кто старше, они упреков выслушивать не захотят, а от тех, кто младше, не будут просто по праву старшинства. Конечно, в этом есть свой резон.

То есть мог быть резон. К сожалению, ни легкие не спросят у вас при рождении, хотите ли вы их, ни кровеносные сосуды, ни печень, ни все остальное. И чем дольше затягивается ваше рождение, тем меньше у вас будет шансов допросить их, зачем они, и выслушать ответ.

А если вы узнаете точно, сколько человек в этом мире чистосердечно верит в теорему Пифагора, то вас совершенно перестанет интересовать, сколько из них верит в существование самого Пифагора. Что можно сказать о самоуверенности этих людей?

Сёнагон составила реестр всего, что прекрасно: брови, готовые срастись, но не исполнившие намерения; кожа, достаточно шершавая, чтобы споткнулись глаза, но не настолько, чтобы почувствовала чужая кожа; запах водорослей; длинные пальцы на ногах; о руках значилось: по умолчанию; неровная кромка зубов – когда смеется; грудная клетка, хранящая следы брошенного камня; грудь как у тринадцатилетней девочки; ладно, пятнадцатилетней.

А вот о глазах ничего не сказано, потому, должно быть, что некрасивых глаз не бывает. А как же Саския? Нет, нужно сделать оговорку: никакой базедовой болезни. Зато очки приветствуются.

Сколько человек может подойти под такое описание? Много. Моя учительница из художественной школы. Моя первая любовь. Моя вторая любовь. Моя двоюродная сестра. Моя коллега с кафедры. Моя студентка с третьего курса и еще одна, с четвертого. Рядом с каждой из них мое тело ведет себя согласно квантовой теории, то есть одновременно как частица и как волна. Почему я жду именно Тамару, а не любую из этих ста пятидесяти восьми или из любого другого числа?

Пусть приедет, посмотрим. Собственно, время ложиться, а ляжешь – и думаешь снова: посмотрим. Смотреть там нечего, встанешь, пойдешь курить, положишь книжку вверх хребтом, после другую, затем ляжешь и снова: посмотрим, посмотрим. Смотреть получается так себе: сон не идет, а идут, одна за другой, Тамары: на пляже, книжка – опять же – вверх хребтом на песке, желтоватая грязь пристает к башмакам и становится белым песком, три барашка делают вид, что на море, на самом деле – на озере, и само озеро, затянувшись туманом, делает вид, что не видно другого берега, и отдыхающие делают вид, что ничего не видят; потом – в городском музее, вверх головами, где некогда золоченый, а теперь просто золотистый резной иконостас, где над каждым ярусом десяток ангеловых головок, те – в обрамлении серафимовых крыл, другие – с державами, третьи – с зубчатыми рипидами, пытались считать, но у тебя голова закружилась, а у Тамары никогда особых способностей к счету не было, потому, должно быть, что ангел сама. Почему я все это помню, говоришь себе и себе отвечаешь: потому, что ты рядом, а почему я не помню тебя, а только

– песок, ангелов, грязь, превратившуюся в песок, и продолжаешь: потому, что единственный смысл это помнить в том, что ты это помнишь, а себя ты не помнишь – как можно помнить себя? И мне незачем: так только дальше.

Ну, расскажи о себе – ничего и не знаешь. Попробуй вспомнить, как тебе было больно: ничего не вспомнишь, кроме совершенно нереального чужого тела, расхаживающего по комнате, может быть, в какой-нибудь дикой проекции, скажем, вид сверху. Можно снова сделать себе больно, можно снова сделать себе хорошо, только не стоит воображать, что это воспоминание. Вспоминать можно о другом, а о себе ничего не вспомнишь, разве что как о другом. О себе ты только и знаешь то, что есть сейчас, да и то – прежде чем ты поймешь, что это знаешь, пройдет хоть сколько-нибудь времени и тебе опять придется вспоминать, а мы уже выяснили, что это невозможно. С таким знанием, которым ты владеешь, ты и сделать ничего не сможешь, как со сказочным даром, который ни отдать, ни продать, ни обменять, – так что ты можешь рассказать о себе другому, чтобы он тебе поверил?

Ничего и не расскажешь. Поэтому люди любят дарить друг другу всякие подарки. Цветы, шоколадки всякие (быстро, быстро исчезают), небольшие предметы (все равно быстро), большие предметы – о, эти еще быстрее: чем больше предмет, тем легче в него забраться и запереться, а потом пойди докажи. Тоже не имеет смысла дарить музыку или книжку, потому что, пока ты ее не прочитаешь (или не услышишь), ее еще нет, а как только прочитаешь (или услышишь), она уже совсем твоя, даже больше твоя, чем моя, ведь я-то ее читал (слышал) когда еще, а ты – только что, даже если написал ее тоже я, ведь я-то ее написал когда еще, а ты – только что, и это уже не имеет отношения к тебе, себя ведь я, как-никак, тоже люблю и тоже – совершенно бесплодно.

Вот, не выспался и решил: так и надо. Незачем делать кофе, потому что он бодрит, незачем умывать лицо, потому что и это бодрит.

Гераклит говорит: бодрствуют вместе, спит каждый сам по себе. Уже сомневаюсь и в том, что бодрствуют вместе. На очередном семинаре во вторник студенты взбунтовались против второго начала термодинамики.

Им претила мысль о тепловой смерти вселенной, и они заявили, что в макро- и микромирах действуют различные законы. Можно узнать, какие именно, юноша? Другие. Думаю, в глубине души они уверены, что я только что нарочно для них выдумал второе начало термодинамики, и первое тоже, и третье.

Положим, нам действительно кажется, что наличие памяти и всей душевной жизни человека препятствует увеличению энтропии. Но точно так же кажется, что ему препятствует существование жизни, то есть белка. Это не так: при первичной, вторичной, третичной и четверичной структуризации белка во внешний мир выделяется гораздо больше энергии, чем если бы атомы находились в хаотическом движении. Само существование жизни свидетельствует в пользу тепловой смерти. Не значит ли это, что и существование психической жизни влечет за собой увеличение энтропии? Сколько сил я трачу, сокрушаясь об этой поганке? Много.

И как моя память услужлива, как охотно представляет мне тебя в любом воспоминании, даже о том, что я видел один, но сожалея о том, что тебя нет рядом? Как, в сущности, изобретательно было со стороны второго начала термодинамики сделать тебя связью мира вокруг меня, а меня самого – слепком с этой связи. Увы, изобретательность, как любая добродетель, не присуща законам природы ни в коей мере. Лучше верить в Бога, в которого веришь ты, чем во второе начало термодинамики, потому что, в конце концов, я не физик и в моей вере в этот закон смысла ничуть не больше, чем в неверии моих студентов

(а они, кажется, не верят ни в Бога, ни в физику, ни в евклидово, ни в риманово пространство; единственная максима, которую они усвоили за свои короткие – но не намного короче моей – жизни, это что о вкусах не спорят, но в ней заключается небольшой парадокс, потому что выбор максимы, в конце концов, дело вкуса). Моя вера в Бога, если она когда-либо имела место (а я не слишком полагаюсь на свою память в таких вопросах), была сродни вере в то, что моя рука – это моя рука, и я отлично обходился этой верой, но только если моя рука больше не может дотронуться до твоей, чтобы снова стать частицей и одновременно волной, то я не уверен, моя ли это рука. Смотри, что ты делаешь со мной.

За окном какое-то дерево (весной оно всякий раз оказывается тополем, а к середине лета опять забывается) издает звук, как будто бы дождь, а когда в самом деле идет дождь, оно не знает, что ему делать, и опять издает звук, как будто бы дождь. На этот раз выпал снег, хотя листья даже не везде пожелтели. Упав на землю, тут же исчез – но кто это видел в темноте, а в круглом фонарном свете он падал, как взрослый, как декабрьский или, пожалуй, январский. Это еще один знак того, что Тамару не следует ждать, поэтому тополь, изображающий дождь, вызывает надежду. То, что можно услышать, вообще вызывает надежду сильнее, чем то, что можно увидеть. Поэтому хочется слушать музыку, не хочется никуда смотреть. В отличие от Сэй-Сёнагон, музицировать не умею: никто не учил.

Звонок в дверь. Это соседка, просить на железную дверь. Не понимаю, кому и для чего может пригодиться железная дверь. Чтобы не ходила всякая рвань – так эта рвань живет непосредственно в этом подъезде, все равно будет ходить, и лежать на лестничной клетке будет, и голосить в голос. Сегодня утром вывернули в окно кастрюлю какой-то рыбы, часть шлепнулась на козырек у меня под окном, да так и осталась висеть. Не дошли руки убрать, противно: подозреваю, что эту рыбу не просто выкинули, а выблевали в окно. О-о, как я ошибся, это не соседка.

– Заходите, заходите. Что же вы не позвонили. – Мы с Тамарой почему-то на вы. Вы не сердитесь, что беспорядок. Что вы, что вы.

Это же я не предупредила. Я подумала: позвоню, скажу, что выезжаю, будете ждать, а со мной вдруг что-нибудь случится. Я вам вот привезла – вы раздевайтесь. Давайте пальто. Берите тапки. Не надо, я так. Не надо так, а впрочем, как хотите. Пол здесь не мыт с тех пор, как вы в последний раз приезжали. То есть очень давно.

Она хочет идти на кухню, предпринимаю все, чтобы ее туда не пустить, потому что рыба. Кто знает, может быть, просто выкинули. Нужно как-нибудь по-тихому убрать. Идите в комнату, но она хочет кофе.

– Я бы кофе выпила. Холодно там, снаружи. Снег выпал. – Я заметил.

Пока вода греется, декламирую:

– Тебя я с утра дожидался вчера – они догадались, что ты не придешь

– ты помнишь, какая погода была? – как в праздник, и я выходил без пальто. Вам не кажется, Тамара, что это стихотворение идеально передает душевное состояние параноика? Что это за "они"? Какая это погода – "как в праздник"?

Чье это стихотворение, спрашивает Тамара, и я отвечаю, как положено, с идиотски загадочным видом: это стихи поэта, на могилу которого я вас водил в позапрошлом году. Она долго думает и в конце концов спрашивает: Чуковский? Ну, не то чтобы Чуковский, а так, рядом лежит. Пастернак? Ну, не настолько рядом, ближе к ограде. Там была замечательная грязь, на этом кладбище, особенно у ручья. Ваши сапоги были совершенно грязные, и чулки тоже. Пришлось их снять.

Наконец угадывает и бурно радуется. Загадайте мне загадку. Не могу вспомнить ни одной. Загадки – это не по моей части. Это по вашей части. Ага, я когда ехала, вспомнила, что хотела вас о чем-то спросить. Забыла. А, вспомнила – что такое синекдоха? Объясняю, что такое синекдоха.

– Когда мы ехали, я заснула, не знаю, сколько это длилось, но когда я проснулась, проехали, наверное, половину пути. Автобус вдруг сбавил скорость, почти до человеческого шага, там на дороге стояли патрульные машины и лежали два мертвых человека, они абсолютно точно были мертвые, потому что у одного череп был проломлен, видно было, что кости торчат у виска. А другой так раскинулся, что тоже ясно. И на них были какие-то грязные майки и вытянутые штаны. О, Тамара, как мило с вашей стороны рассказать мне об этом. Да вы не смейтесь, мне стало так страшно именно от этой медлительности, я все успела рассмотреть. Я и не смеюсь, что смеяться.

– Вы, Тамара, никогда не обращали внимания на кресты и венки вдоль дороги? Чуть подальше от кольца отъехать, они каждые пять минут. То есть каждые пять километров. Иногда сразу несколько. Это очень поучительно, Тамара. Если бы каждая точка пространства, в которой прежде кто-то умер, отмечалась каким-нибудь знаком, то не продохнуть было бы от этих знаков. Все мы ходили бы как мухи среди паутин, и все думали: прилипну, не прилипну? Мы и так ходим как мухи. Ну да, конечно. Единственный способ – не ходить. Например, летать.

Тамара пьет очень медленно, кофе успеет остыть, нагреться, остыть, прежде чем она его выпьет. Хотите летать, Тамара? Давайте принесу ваш вермут, очень способствует полетам. Несите.

– Расскажите, что еще хорошего с вами произошло, кроме трупов на дороге.

– Так, ничего. Ходила на выставку перегородчатых эмалей. Они были прелестны. Такие нежные, как раковины. Мне захотелось научиться их делать. Вы не знаете, где это можно?

Общаться с Тамарой просто. Нужно отвечать на ее вопросы уверенно и сразу. Если не знаешь, что отвечать, – придумай, потому что она не станет проверять.

– Конечно, знаю, Тамара, в моей последней школе этим занималась одна учительница, хотя нет, она делала не перегородчатую эмаль, она, собственно, вообще не эмаль делала, а брала цветное стекло, заворачивала в мешок, как следует колотила молотком по этому мешку, потом высыпала на лист простого стекла в каком-нибудь порядке и отправляла в печку для обжига, получалось хорошо. А вот в художественной школе моя учительница делала настоящую перегородчатую эмаль, она приносила показать – всякие браслеты и брошки, очень красивые. Она любила Муху, знаете ли, работала немножко в его стиле.

Могу телефон дать. Да, пожалуйста, дайте. Все равно забудет.

Телефона Катерины у меня нет. Нежные, как раковины. Шуршат на берегу, сиреневые, прозрачные. Скелеты. Почему-то их любят держать дома, а скелет не всякий притащит в квартиру. Хотя в одном доме видел череп, по легенде человеческий. Скелет, по их мнению, – это то, что внутри. Совершенно не боятся скелетов, которые снаружи.

Всякие рога и копыта на стенах. В квартире моего дяди их был целый лес на одной стене – в наследство. Откуда бы это выражение -

"наставить рога"? Отвлекаюсь.

– Тамара, вы устали или хотите, может быть, гулять? Пока не стемнело. Конечно, она хочет гулять. А куда она хочет? В город или к озеру? К озеру хочет.

Оно отсюда вытянутое, как селедка. Помнится, Катерина заставляла нас вертеть эллипсы – горло, дно, бока невидимого сосуда, и когда эти эллипсы у нас не выходили, всегда спрашивала: ну что это за селедка?

Вот такая вот селедка тут лежит, широкопузая. Тоже сосуд. Изнутри как чаша с плоскими краями и глубоким дном. Очень условная чаша.

Господь Бог лепил сосуды ленточным способом, не прибегая к гончарному кругу. Впрочем, эллипсы он тоже вертел, в другом месте.

Самое странное, что пустоты действительно нет. Прав упрямый Декарт.

Есть вакуум, в котором содержится ноль частиц. А если частиц ноль, то напряжение поля больше нуля. Принцип неопределенности. А если напряжение больше нуля, то, стало быть, есть частицы. Принцип дополнительности. Обо всем этом я молчу Тамаре. Хотя можно и сказать, она поймет не хуже, чем я, а поскольку я этого не понимаю, то поймет лучше меня, а раз она поймет лучше меня, значит, я тоже что-нибудь пойму. Познакомились по поводу проблемы filioque. Что значит: "и от Сына". Интересовалась, в чем существенное отличие католицизма от православия. Смертный, откуда у тебя Тамара? От Бога

Отца – и от Сына. Она любознательная, Тамара. Но не очень. Начнет и бросит. Так вот со всем, наверное, со мной тоже. Однако приехала.

Назад Дальше