Я остался с отцом потому, что хотел оставаться с бабушкой, с папиной мамой. У меня просто не было иного выбора. Маме я не особенно был нужен. Она потом постоянно уверяла меня в обратном, но я всегда знал, что маму больше заботит ее личная жизнь и нравятся другие дяди. Я это знал. Мне конечно и бабушка кое-чего говорила про маму и про то, что с мамой мне будет плохо, но я точно могу сказать
– про маму я знал сам. Тому причиной была моя природная наблюдательность и рассуждения о жизни видавшего виды Геры и более сообразительного моего друга Вовки Лукина. Папа тоже был мне не особенно дорог. Если у мамы на уме (и не только на уме) были другие дяди, то у папы – работа, работа и работа. Одна работа…Ха! Как вскоре выяснилось, не одна работа была на уме у моего папы.
Собственно говоря, все свое детство, отрочество и юность я прожил с бабушкой. Папе на работе дали другую квартиру, и мы переехали на
Ботанический жилмассив. И стали жить втроем – папа, бабушка и я. Это только так называется – стали жить втроем. На самом деле мы жили вдвоем с бабушкой. Папа часто ездил в командировки. Именно в тот период у него было особенно много командировок. Он буквально не вылезал из командировок. А потом… Папе в ту пору было тридцать пять лет. Теперь-то я его понимаю. А тогда не понимал, не желал понять. Он вообще перестал появляться в нашей квартире. А как-то раз пришел не один и сказал нам с бабушкой, что женился, а это его новая жена Софья Аркадьевна. Мне было разрешено называть ее тетей Соней.
Новая жена отца мне не понравилась с первого взгляда. Мама была светлой, натуральной блондинкой. Я такой светлый в маму (правда, сейчас я стал еще светлее – поседел). И глаза у меня голубые, мамины. А тетя Соня – черная как цыганка. Глаза навыкат, черные, как сливы. И очень уж она широкая была. Ну, просто очень… Как уже сказал – тетя Соня не понравилась мне сразу. И бабушке она не понравилась. Проводив папу и тетю Соню, бабушка сказала тихо, самой себе: "Надо же, жидовку Вася взял…". Я не знал, кто такая жидовка, жидами мы с пацанами называли воробьев, но понял, что новая папина жена бабушке не понравилась. За все последующие годы симпатии у меня к мачехе, а у бабушки к снохе не прибавилось. Впрочем, нас Софья
Аркадьевна тоже не особенно жаловала. У нее был мой папа и еще своя собственная дочь, родная.
Слава богу, жить все вместе мы не стали. У тети Сони был дом. Я там бывал позже, раз пять или шесть. Ветхий насыпной барачок на улице Ломоносова (во времена моего детства тот район представлял собой деревню) – я бы в таком жить не хотел. А папа стал жить в этом доме. Инженер по образованию и интеллигент по воспитанию и образу жизни до тети Сони, ему пришлось капать землю, таскать мешки с углем и картошкой, вообще – что-то постоянно таскать на загривке. Может быть, это и свело его рано в могилу? А может, у нас это наследственное? Мой дед тоже молодым умер. Правда, он сильно израненным с войны пришел… Я деда никогда не видал, только слышал бабушкины рассказы и видел его ордена и медали. Бабушка хранила их в коробочке с ватой на дне, а коробочку держала в сундуке. Куда потом, после смерти бабушки девалась эта коробочка, не знаю. Наверное, папа забрал ее себе еще раньше. Почему-то я никогда его про ту коробочку не спрашивал. И не видел ее больше никогда.
Итак, в десять лет я оказался один без друзей (все мои старые друзья остались там, откуда я уехал), без родителей (они каждый жили своей жизнью), в другом районе города (в самом что ни есть хулиганском), в другой квартире (в сыроватой двухкомнатной хрущевке после светлой полногабаритной трехкомнатной) и числа десятого сентября пошел в другую школу. Школа мне не понравилась.
С пацанами, учениками из моего класса я сошелся быстро. Но это случилось на перемене. А посадили меня за одну парту с девчонкой, с ней с первой я и познакомился.
– Тебя как зовут? – спросил я ее.
– Сима, – прошептала она.
– Чего ты там пищишь? – грубо сказал я, потому что не расслышал и потому что в моем детстве общаться иначе с девчонками, было не принято.
– Меня зовут Серафимой, – сказала она чуть громче. – А тихо я говорю, потому что урок идет.
– Ты, наверное, отличница?
– Да, я учусь хорошо.
– А меня Женькой зовут. Списывать будешь давать?
Сима дернула плечиком, поджала губки, сложила ручки, как примерная ученица и стала слушать урок. Я внимательно на нее посмотрел и подумал: "Подумаешь… Пигалица! Сикарашка какая-то. К тому же черномазая, как цыганка. Как тетя Соня…".
После перемены у меня появились новые друзья – Серега Косовыев,
Вовка Уваренцев, Борька Тубаров и Юрка Соломкин. Вообще-то все ученики моего нового класса стали моими новыми друзьями, но эти четверо – в особенности. С Борькой Тубаровым мы не прекращаем встречаться и по сей день. Вообще-то вру, преувеличиваю. Не виделись мы с Борькой уже давно, с самого Нового года. А уже май, скоро пять месяцев будет со дня нашей последней встречи. Борька даже не знает, что я того… Надо позвонить, пусть хоть на мои похороны придет.
Может, потом и на могилу приходить будет. Хотя, какая мне разница?..
Парты в классе были все укомплектованы, свободных мест не было, да и пересаживаться с места на место нельзя было – в те годы самовольные пересаживания не приветствовались учителями. Мы так и остались сидеть с Серафимой за одной партой. И просидели, практически не замечая друг друга до седьмого класса. Ну, не то, чтобы совсем не замечая, демонстративно. Нет. Не дружили мы с ней просто. Для меня Сима была не хуже и не лучше других девчонок.
А к концу седьмого класса я в Симу влюбился. Да как! Втрескался!
Может, время подошло? Все влюбляются в тринадцать-четырнадцать лет.
А в кого еще мне было влюбляться, как не в соседку по парте, с которой просидел рядом целых три, да почти четыре года?
Сидели, как сейчас помню на химии. Симу вызвали к доске. Она химию любила и знала отлично. Когда Сима отвечала, весь класс переставал разговаривать и слушал ее внимательней, чем учителя химии, Сергея Прокопьевича Иванова, Прокопыча. Сима стояла у таблицы
Менделеева с указкой в руке и была такой…, в общем, я вдруг увидел ее другой. Как пишется в книгах, я неожиданно прозрел. И увидел красоту Серафимы. Луч весеннего солнца запутался в ее каштановых волосах и от этого они казались искрящимися и засветились все, словно костер запылал на голове. А смуглое лицо от свечения, исходящего от этого костра, не то чтобы посветлело, а стало таким живым и, одновременно – совершенно нереальным. Это я сейчас так красиво описываю, употребляя слова, которых не говорил в четырнадцатилетнем возрасте. Я тогда сидел, как истукан и думал: "Ни фига себе! Симка-то, оказывается… красивая". Она случайно остановила свой взгляд на мне, увидела что-то в моих глазах и вспыхнула, словно хотела совсем сгореть. Кое-как закончив ответ (ей повезло, Прокопыч не стал дослушивать до конца, отпустил, поставив в журнал очередную пятерку), Сима вернулась за парту и сидела какая-то напряженная. Я был напряжен не меньше ее, но все-таки смог выдавить из себя:
– Пойдем сегодня в кино после химии?
– Пойдем, – как всегда тихо ответила она, – все же идут.
– Нет, не со всеми.
Сегодня в ДК имени Кирова шли "Сыновья Большой Медведицы". Мы любили фильмы про индейцев. Мы тогда еще не знали, что такие фильмы называются вестернами. Мы переживали и болели за индейцев и ненавидели шерифа. И очень хотели, чтобы индейский томагавк расколол его башку.
Еще на первой перемене мы всем классом решили идти на этот фильм.
Химия была последним уроком.
Сима удивленно на меня посмотрела:
– Как это не со всеми?
– Вдвоем.
– Как это? Все же идут. Как мы…
– А мы не в ДК Кирова, мы в "Победу" поедем.
Услышать ответ Серафимы мне не дал Прокопыч, он вызвал меня к доске. Я вышел и стал лепетать что-то несусветное. Я смотрел на
Симу, а она смотрела на меня, и краснела. Я не понимал от чего – от того, что ей было за меня стыдно, за то, что я несу полную чушь, или отчего-то другого?
– Садись, Игнатов, – сказал Прокопыч. – Извини уж, но тройку, даже с минусом, я тебе поставить не могу. Двойка. Иди и учи. И бери пример со своей соседки. Чтобы химию понимать, ее любить надо. Как
Серафима Оленина ее любит.
Химию я так и не смог полюбить, а вот с Симой мы в тот день все-таки поехали в "Победу". Билетов мы с ней купить не смогли. Ни в большой, ни в малый зал. Они были, но только на вечерние сеансы, а
Сима сказала, что это слишком поздно, ей к восьми домой надо. Сима даже расстроилась, а я совершенно не расстроился. Черт с ними с билетами! Мы гуляли по Первомайскому скверу и ели мороженное в кафе
– в пристройке к старому дому.
– Ты когда школу закончишь, куда поступать будешь? – спросил я ее, – на химический?
– Почему?
– Ты ведь химию любишь.
– Люблю. Но кроме химии я ботанику люблю, биологию, природоведение. У меня знаешь, сколько дома цветов разных? Мне их папа из экспедиций привозит, а я развожу. Кое-что приживается, что-то нет… Так что насчет института я еще не решила…
Ну конечно! Кто в четырнадцать лет определился – кем хочет стать?
Я, например, совершенно не знал, чего хочу. Это обычно позже приходит, когда последний школьный звонок практически уже зазвенел.
А иногда и вовсе не приходит. Либо родители говорят: будешь поступать туда-то, либо приятель твой с ВУЗом определился, а ты с ним за компанию, либо… все равно куда – лишь бы не в армию. Ко мне знание того, кем я хочу стать, так и не пришло. И в армию идти я сам решил. Послужу, думал, потом определяться буду.
– …Я еще не решила. Может, как папа буду.
– А кто у тебя папа?
– Вулканолог.
– А это что за профессия такая? Колеса что ли вулканизирует? – И я захихикал как идиот.
Идиотом-то я не был, я прекрасно знал, что это за профессия – вулканолог. А спросил глупость и захихикал, потому что вдруг вспомнил увиденную недавно вывеску над мастерской, в которой осуществляли вулканизацию резинотехнических изделий. Там слово
"вулканизация" было написано очень своеобразно. Слева – "вулкан", снизу вверх; в самом верху крупно и горизонтально – "ИЗ"; а справа, сверху вниз, но не как продолжение слова, не так, словно надпись переламывается, а как бы отдельно от всего – "ация". Над буквой "и" в слове "ация" кто-то поставил черточку, получилась "й". Посредине было нарисовано колесо и пар над ним. Не нужно было иметь богатое воображение, чтобы прочитать: "Вулкан из яйца". Даже наоборот, разобрать, что на вывеске написано "Вулканизация" – для этого нужно было обладать неслабым воображением. Вспомнил, стало смешно, я и рассмеялся. И глупость сморозил. А Серафима обиделась.
– Дурак, – спокойно сказала она, чересчур спокойно. И слегка побледнела. Сима всегда бледнела, когда сердилась. – Вулканолог – это человек, занимающийся изучением деятельности вулканов.
– Сим, извини, – стал оправдываться я, – я знаю кто такие вулканологи. Прости. Я тут просто недавно одну вывеску увидел…
И чтобы реабилитироваться в глазах возлюбленной я тут же принялся рассказывать Симе о вывеске над мастерской. Потом взял из папки карандаш и нарисовал на последней страничке тетради по химии эту смешную надпись. Мы вместе с Симой посмеялись. Слава богу – мне удалось ее рассмешить и мы не поссорились в день нашего первого свидания!
2. Пятьдесят девять.
Что-то сегодня совсем раскис. Прямо с самого утра делать ничего не хочется. Может, пасмурная погода так на меня действует? Май на подходе, а хмуро, как осенью. Даже встать, чтобы кофе сварить лень.
Жить лень… Но надо. Еще не все перевспоминал. Поживу чуток. Чтобы вспомнить.
А вообще – кому они нужны, мои воспоминания?…Мне нужны. Сам задал вопрос и сам же на него ответил. Хотя, почему мне нужны мои воспоминания? Я не знаю. И знать не хочу. Просто чувствую, что мне надо все вспомнить. Если смерть придет, а я не успею довспоминать до конца свою жизнь, мне, наверное, будет обидно… Ха! Обидно. Мне уже все равно будет, так как меня самого не будет. И все-таки я должен вспомнить все. Ладно, полежу еще немного и сварю себе кофе.
Полежу…, повспоминаю.
Серафима…
Я представил Симу такой, которой она была в четырнадцать лет – юной, свежей, обалденно очаровательной в этой юности и свежести.
Пахло от нее какими-то неизвестными духами. Нет, не духи это были, в те далекие времена четырнадцатилетние девчонки не пользовались ни духами, ни тушью, ни помадой. Это был запах цветов и деревьев, которые она держала у себя дома в горшочках. Запах жизни…
Неожиданно мои воспоминания были прерваны звуком открываемой двери. Это Егор пришел, у него ключ от моей квартиры.
– Евгений Васи-ли-ич, – услышал я голос Егора. Я не отозвался – сам войдет и увидит, что я еще жив.
Егор что-то долго возился в прихожей, ботинки, наверное, снимал.
Он всегда ходил в высоких ботинках-берцах со шнуровкой чуть не до самого колена. Не всегда, а когда на улице грязь. А сегодня, как и вчера, и позавчера на улице грязь. Дождь идет третий день.
– Дядь Жень! – Голос тревожный.
– Да живой я, живой, – ворчливо откликнулся я.
– Привет, дядь Жень! – сказал Егор, входя в мою спальню.
Я невольно улыбнулся – такая жизнерадостность была на лице парня.
Улыбнулся, но улыбку спрятал. Я не расстроился, не позавидовал.
Каждому свое – кому-то жить, кому-то умирать. Когда-то и мне было двадцать, и смерть казалась выдумкой.
– Ты почему не в институте? – строго спросил я.
Егор учился на четвертом курсе медицинского института. Или как сейчас по-новому – Медицинской Академии.
– А я уже на сегодня отучился.
– Как это?
– Дядь Жень, – укоризненно произнес Егор, – ты что это, мою посещаемость контролировать собрался?
– Почему бы и нет? – вопросом на вопрос ответил я. – Я же тебя нанял для оказания медицинской помощи. Мне совершенно не надо, чтобы меня какой-то неуч пользовал.
– Во-первых, – начал Егор, – чтобы внутримышечно делать инъекции витаминов особой квалификации не требуется. С этим любая медсестра со средним медицинским справится. Во-вторых, нанял ты меня не для оказания медицинских услуг. Витаминный курс я тебе сам предложил пройти, ты согласился. А так – я в основном за продуктами бегаю, еду готовлю. И так, по мелочи. А в-третьих… Может, тебе мою зачетку показать? Там все тип-топ. Успеваемость присутствует.
– Принеси-ка мне из гостиной пачку сигарет и зажигалку. И пепельницу. Все там – на журнальном столике.
– Прям в кровати курить будешь?
– Я всю жизнь курил там, где хотел. И в спальне и на кухне и в сортире.
– Натощак!
– И натощак в особенности.
– Давай я хоть кофе тебе сварю, – предложил Егор и, не дожидаясь моего ответа, ушел на кухню.
Я тяжко вздохнул, изображая неизвестно для кого возмущение беспардонностью своего опекуна, а в душе одобрительно подумал:
"Хороший врач из Егора получится. Умеет с капризными больными общаться. И ведь слушаешься его! А уколы Егор ставит – не почувствуешь".
Кряхтя, я поднялся с постели, подхватил пижаму, висевшую на спинке стула, и пошел в ванную. Постоял возле зеркала, раздумывая – бриться или ну ее на фиг? Решил не бриться, лень. В зеркале отражался бледный седой болезненно тощий старик с глазами уже неопределенного цвета, провалившимися в глазницы. В них была какая-то тоска. М-м-да, краше в гроб кладут. Я еще раз посмотрел в свои глаза и различил все-таки голубой цвет. И не тоска это вовсе, обманул я себя, это мудрость. Чтобы обман не открылся, отвернулся от зеркала и включил воду. Умылся, почистил зубы, с грехом пополам натянул пижаму и, уцепившись волей за плотные ручейки запахов, тянувшиеся из кухни, пошел пить кофе. Кроме кофе на столе стояла тарелка с двумя бутербродами – один с докторской колбасой, другой с сыром.
– Насчет бутербродов уговору не было, – сказал я Егору.
Егор не ответил, только хмыкнул. Наверное, хотел напомнить, что и по поводу кофе не было уговора.
Я выпил большую чашку кофе и осилил половину бутерброда с сыром.
Больше не хотелось.
– Убери в контейнер и поставь в холодильник, – сказал я. – Позже захочу, съем.
Егор посмотрел на меня внимательно, и спорить не стал.
– Я сегодня весь день свободен, – сказал он, с задумчивым видом изучая содержимое "Шарпа", определяя – чего там в достатке, а чего надо подкупить. – Сейчас сгоняю в супермаркет. Куплю все, что надо для борща. Ты как насчет борща, дядь Жень?
– Нормально. Сигарет еще купи. Вот что – купи блок сразу. И дай мне, наконец, сигарету! Сколько можно тебя упрашивать?
Я с наслаждением закурил свою первую за сегодняшнее утро сигарету и подумал: "А была бы она мне так же приятна, не попей я кофе?".
Егор ушел в супермаркет за ингредиентами обещанного борща, а я переместился в гостиную на диван. Заниматься воспоминаниями, когда тебя постоянно кто-нибудь или что-нибудь отвлекает, пустое дело. И не вспомнишь ничего толком, и раствориться в этих воспоминаниях не сможешь. А вспоминать и не растворяться, это душевная мастурбация.
Дергаешься, гоняешь туда-сюда обрывки мыслей и постоянно помнишь – ты здесь, ты никуда не делся, шкура твоя, потраченная как молью людьми и обстоятельствами, на тебе. Ее не сбросить, как лягушечью кожу. Она – ты сам и есть. Погрузиться же в воспоминания полностью, раствориться в них – значит прожить все заново.
Я взял пульт от телевизора и потыкал по каналам. Тягомотина сплошная. Сериал какой-то, говорят не по-русски, а дублирует молодую кудрявую девушку (по всем признакам – латиноамериканку) явно пожилая тетка с противной визгливостью в голосе. Дальше – блок новостей, повтор. Знаю все уже, ничего нового. Дальше. Опять сериал. Про американских врачей. Что-то не хочется про врачей… Следующий канал. Петросян. Показывают зрительский зал. Все смеются, да как!
Просто ржут. Над чем смеетесь, товарищи? ТНТ – "Дом-2". Вот что вечно. Я умру, а "Дом-2" будет продолжаться. А потом будет "Дом-3".
Так, следующий канал. Снова Петросян?! О господи, он на всех каналах что ли? Раздраженно отбросил от себя пульт и откинулся на подушки.
Чем заняться? Может взять, да и позвонить Борьке Тубарову? А что, это идея! Посидим повспоминаем свои школьные годы. Я уже было взялся за трубку, но вдруг представил себе, какое впечатление я своим видом произведу на круглолицего и румяного, пышущего здоровьем и совершенно не поседевшего к пятидесяти трем годам друга и моя рука зависла над аппаратом. Незачем. Незачем расстраивать Борьку.
Позвоню, но позже. Просто, чтобы знал. Хорошо бы просто позвонить, а у Борьки вдруг – важные дела. И отложим встречу еще на полгода. Или еще лучше – попрошу Егора, пусть позвонит Борису, когда все закончится.
И я подумал еще об одной причине, по которой не хотел видеться с
Борькой. Мне некогда. Даже не так – мне надо вспоминать и вспоминать одному. Это мои воспоминания. Мои и ничьи больше. Пусть Борька будет частью этих воспоминаний, но пусть он не будет их активной частью.
Не хочу, чтобы в мои воспоминания вмешивались чьи-то еще. Я помню то, что помню я, и так, как я это помню. Чужое мнение и чужая трактовка событий мне не нужны.
Я снова взял пульт и снова пробежался по программам. То же самое
– тот же неумолкающий, бессменный и, по-видимому, бессмертный