Кормление старого кота. Рассказы - Владимир Березин 5 стр.


– Позвольте, коллега, – вступал другой, – вы неправильно произносите это слово. Говорить нужно не "сэкс", а "сЕкс"… Ну да все равно, поздравляю вас, дорогие слушатели, с окончанием внепланового дня танкиста.

"Разговор настоящий, непридуманный, – писал про это Шкловский. -

Память у меня хорошая. Если бы память была хуже, я бы крепко спал ночью".

Я читаю Шкловского и думаю о времени.

Есть такая игра – постукалочка.

Не знаю, что это такое.

Постукалочка имеет для меня свой, особенный смысл.

И не надо объяснять ничего, я слушать не буду.

Постукалочка – это звук проходящего времени в стуке ночного сторожа.

Стук-стук.

Время идет.

Что-то проходит мимо меня.

Раньше – не то. А теперь можно прийти в булочную и не обнаружить там хлеба. Вот как.

Наконец я еду обратно.

Платформа пустынна и залита солнцем.

Мимо нее одновременно едут два состава – один порожний, собранный из разноцветных цистерн, обшарпанных вагонов, пустых автомобильных платформ, платформ с огромными пузырями, на которых написано по слогам: "По-ли-ме-ры", и платформ просто пустых.

Другой состав, в два раза короче первого, сбит из одинаковых коричневых вагонов, покрашенных свежей краской.

Но вот вслед за этим вторым пришла и моя электричка.

Вот я вижу ее, приближающуюся, проседающую и клюющую носом при торможении.

Я надеваю майку и выбираю вагон – нужен тот, с рогами.

Отчего-то известно, что он не моторный, а значит, в нем меньше трясет.

Вот Шкловский, тот любил технику. Он много писал о ней, перечисляя марки автомобилей, звучащие как слова мертвых языков:

"испано-сюиза", "делоне-бельвиль", "паккард", "делаж"…

Он писал о технике, как о женщине.

В тамбуре стоит потный солдат-армянин. Он стоит прислонившись к стене и держит обеими руками фуражку.

На дне фуражки написано: "Калинин".

Дача моя, оставленная за спиной, вновь появляется в окне и тут же исчезает.

Я уезжаю.

Уехал и мой друг в поисках обетованной земли.

Он уезжал под адажио Альбинони, в день похорон.

Опять еду в метро.

Рядом едет девушка.

Ее тонкие ноги захватаны синяками.

Суровая женщина, разведя колени, читает антисемитскую газету.

Вошли два человека странной национальности.

Один, стриженный ежиком, в джемпере с двумя рядами золотых пуговиц и неясным гербом на сердце, сразу начал ковырять в носу.

Входят, выходят…

Девица с зонтиком, повешенным через плечо – как винтовка.

Милиционер с оскорбленным лицом.

Парень со сжатыми кулаками. Старуха с котенком в сумке.

Человек с автоматическим зонтом. Чешет им за ухом. Сейчас зонт раскроется, и… Нет, человек уже вышел.

Снова старуха, на этот раз в тренировочном костюме.

Снова милиционер. Теперь с дубинкой.

Опять девица в мини. Мини-бикини. Сверху на бикини надета майка, на ногах те же синяки, только теперь в шахматном порядке.

Холодно мне что-то. Холодные ночи этим летом. Холодные ночи погубили Петра – он вышел из темноты к костру, чтобы погреться.

У костра тепло, но нужно отрекаться.

Холодной ночью всегда тянет выйти к костру.

И об этом писал Шкловский.

Но холодно – мне.

Куда это меня занесло?

Метро "Измайловская". Пути в три ряда. Между ними – серебряные фигуры. Одна из них – русский мужик в армяке, с большой дубиной.

Очевидно, дубина эта – народной войны.

На стенах станции керамические розетки. Сюжеты розеток однообразны – автомат, выглядывающий из кустов, пулемет, выглядывающий из кустов, неясный "фрейдовский" предмет, выглядывающий из кустов…

Голос в метро говорит:

– Булыгин, зайдите к дежурному по станции…

Кто этот Булыгин?

Инвалид стоит на трех ногах: два костыля и грязная брючина, оканчивающаяся рваным кедом.

Я вчера проводил друга. Он уезжал с Киевского вокзала, стоял в толпе своих горбоносых родственников, доплачивал за багаж.

Совал носильщикам сотенные.

Носильщику нужно дать сто пятьдесят. И проводнику тоже нужно дать, иначе на таможне багаж перетряхнут до последней нитки, а евреи, уезжающие с Киевского вокзала, везут много.

Друг мой вез на пальцах чужие кольца, а его беременная жена – две тысячи долларов на вздутом животе.

И был, надо сказать, довольно веселый денек, несмотря на то что в это время на Ваганьковском кладбище хоронили убитых во время военного переворота.

Друг мой за большие деньги переоформил билет на неделю раньше, ибо еврею в России нужно поворачиваться.

Поезд просверкнул стеклами, ушел, изогнувшись, на Будапешт, а я остался на Киевском вокзале – инвалидом.

А вот я еду обратно. Вагон пустой. Сидят в нем пьяненький старичок, похожий на Эйнштейна, да две трезвые девушки.

Одна из них улыбается.

Пьяный Эйнштейн подсаживается к девушкам, обнимает одну из них за плечи, пытается дотянуться до другой.

Нет, девушки все-таки не очень трезвые.

Надену я тюбетейку.

Надел.

Девушки мне положительно нравятся.

Оставлю-ка я про них.

Но тут я начал уже совершенно неприлично ржать, тем более что…

Вышел.

Еду дальше, дальше…

Тут уже другое. Женщина в спущенных чулках сидит на лавке пустой станции. Оглядываясь, она засовывает руку в сумку, вынимает и слизывает с ладони что-то длинным языком.

Снова поехали.

Сонная парочка у двери – высокие ребята. Мальчик с девочкой, совсем дети.

Наконец я вышел из метро на пустынную площадь Маяковского.

Передо мной был город после большого дождя.

Этот город стоял в одной большой, медленно испаряющейся луже.

И я пошел домой.

ШКОЛА

Тогда я работал в школе. Работа эта была странной, случайной, совсем не денежной, но оставлявшей много свободного времени.

Вот уже кончался год, и школьники мои стали сонливыми и печальными, да и у меня на душе было как в пустой комнате, застеленной газетами. В комнате этой, куда я возвращался из школы, уныло светила над пыльной пустотой одинокая сорокаваттная лампочка.

Как избавления ждал я снега. Он выпал, но вместе с ним пришла и зимняя темнота, когда, выехав из дома рано утром, я возвращался обратно в сумерках.

Итак, приходилось вставать рано, пробираться мимо черных домов к метро, делать пересадки, лезть в автобус…

Он приходил несколько раньше, чем нужно.

Я прогуливался у школьного здания с внутренним двориком.

Небо из черного становилось фиолетовым, розовело.

Толпа детей с лыжами и без тоже ждала человека с ключом.

Мимо, по тропинке, покрытой снегом, проходил юноша в очках. Он всегда проходил в это время. Если я опаздывал, то встречал его у самой остановки, если шел вовремя, то на середине пути.

И, видимо, зачем-то он нужен был в этой жизни. Молодой человек был студентом – часто я видел его с чертежами или тетрадью под мышкой.

Учителей в школе было шестьдесят или семьдесят, но я знал в лицо только десять. Среди моих приятелей был один из трех математиков, высокий и лысый, студент-информатик и литератор в огромных очках. Мы курили в лаборантской, и белый сигаретный дым окутывал компьютер "Электроника".

Преподаватель литературы часто изображал картавость вождя революции. Выходило комично, и многие смеялись. Делал он это часто, и его "товаищ" и "батенька" бились в ушах, как надоедливые мухи. Приходил и милый мальчик, похожий на Пушкина, но с большими ушами, отчего его внешность также была комичной.

Ушастый мальчик учился в каком-то авиационном институте, а сам учил школьников компьютерной грамотности и премудростям стиля кекошинкай.

Приходил, впрочем, еще один математик, в измазанном мелом пиджаке, весь какой-то помятый и обтерханный.

Математик по ночам работал на почте и всегда появлялся с ворованными журналами. Они, эти журналы, всегда были странными, странными были и путаные речи математика.

Сколько я ни напрягался, все равно я не мог восстановить в памяти их смысл.

Много позднее, уже к концу года, я увидел других учителей.

Перед 8 Марта, странным днем советского календаря, когда даже название месяца пишется почему-то с большой буквы, учителя собрались в кабинете домоводства.

На свет явились доселе мной не виданные крохотные старушонки, плоскогрудые преподавательницы младших классов. Выползли, как кроты из своих нор, два трудовика.

Стукнули граненые стаканы с водкой, выписанной по этому случаю из соседнего магазина. Остроумцы приступили к тостам. Я тоже сказал какую-то гадость и сел на место, продолжая спрашивать себя: "Зачем я здесь?"

Стало светлее. Стаял снег, и я обнаружил, что тропинка, по которой я ходил в школу, была вымощена бетонными плитами.

Отчего-то это открытие поразило меня.

Я продолжал все так же ездить в школу, входить в светлеющий утренний класс, но странные внутренние преобразования происходили во мне самом. В какой-то момент я понял, что научился некоторым учительским ухваткам.

Это не было умением, нет. Похоже это состояние было скорее на чувство человека, освоившего правила новой игры.

А в школе происходили перемещения, шла неясная внутренняя жизнь.

Она не касалась меня.

Однажды я заглянул в учительскую и обнаружил там странное копошение.

Оказалось, что учительницы разыгрывают зимние сапоги.

Происходило это зловеще, под напряженный шепот, и оставляло впечатление какой-то готовящейся гадости.

Одна дама со злопамятной морщиной на лбу тут же, у двери, рассказала мне историю про учительскую распродажу, про то, как сеятельницы разумного, доброго, вечного с визгом драли друг другу волосы и хватали коробки из рук.

Рассказчица говорила внятно, четким ненавидящим голосом.

Сапог ей не досталось.

Кстати, после дележа выяснилось, что одну пару сапог украли…

Сидя за партами, мальчики и девочки смотрели на меня, ведая об этой особой жизни, и наверняка знали о ней больше меня. Они смотрели на меня беспощадными глазами учителей, ставящих оценку за поведение. Иногда их глаза теплели, иногда они советовались со мной, как сбежать с уроков.

Впрочем, и учителя внезапно выбрали меня председателем стачечного комитета несостоявшейся забастовки…

Однажды я сидел на уроке и отдыхал, заставив учеников переписывать параграф из учебника.

Солнце било мне в спину, в классе раздавались смешки и шепот.

Почему-то меня охватило чувство тревожного, бессмысленного счастья.

И чего это я радовался…

В этот момент я читал воспоминания одного литературного чиновника. Я читал их и представлял свою дорогу домой – на автобусе, затем метро и снова путь пешком.

Нищие, надо сказать, наводнили город.

Они наводнили город, как победившая армия, и, как эта армия, расположились во всех удобных местах – разматывая портянки, поправляя бинты и рассматривая раны.

Один из них сидел прямо у моего подъезда и играл на консервной банке с грифом от балалайки. От него пахло селедкой, а звук его странного инструмента перекрывал уличный шум.

Пришел любимый мой месяц, длящийся с пятнадцатого марта по пятнадцатое апреля. Начало апреля стало моим любимым временем, потому что апрель похож на субботний вечер.

Школьным субботним вечером я думал, что у меня еще остается воскресенье.

А после прозрачности апреля приходит теплота мая, лето, праздники и каникулы.

Апрель похож на субботу.

В этом году он был поздним, а оттого – еще более желанным.

На каникулы школьники отправились в Крым, а я с ними.

В вагоне переплетались шумы, маразматически-радостным голосом дед говорил внучку:

– У тебя с Антоном было двадцать яблок, ты дал Антону еще два…

К проводнику же приходили из соседних вагонов товарищи и однообразно шутили-кричали:

– Ревизия! Безбилетные пассажиры есть?!

Ходили по вагонам фальшивые глухонемые – настоящих глухонемых мало. Фальшивые заходили в вагон и раскидывали по мятым железнодорожным простыням фотографические календарики, сонники и портреты Брюса Ли.

Поезд пробирался сквозь страну, а я думал о том, что вот вернулись старые времена, вломился в мой дом шестнадцатый год, и так же расплодились колдуны и прорицатели, и вот уже стреляют, стреляют, стреляют…

Настал день последнего звонка. Во внутреннем дворике школы собрали несколько классов, вытащили на крыльцо устрашающего вида динамики, а директор спел песню, аккомпанируя себе на гитаре.

Вслед за директором к микрофону вышла завуч и заявила, что прошлым вечером у нее "родились некоторые строки".

Я замер, а подъехавшие к задним рядам рокеры засвистели. Завуч тем не менее не смутилась и прочитала свое стихотворение до конца. Плавающие рифмы в нем потрясли мое воображение, и некоторое время я принимал его за пародию.

Праздник уложился в полчаса. Побежал по двору резвый детина с маленькой первоклашкой на плечах, подняли свой взор к небесам томные одиннадцатиклассницы, учителей обнесли цветами…

И все закончилось.

Через несколько дней я встретил завуча в школьном коридоре.

Улыбаясь солнечному свету и ей, я остановился.

– Почему вы вчера не вышли на работу? – спросила меня завуч. -

Вы еще не в отпуске и обязаны приходить в школу ровно к девяти часам, а уходя, отмечаться у меня в журнале.

Я поднялся на третий этаж и открыл дверь своим ключом.

В пыльном классе было пусто и тихо.

Я посмотрел в окно и увидел, как по длинной дорожке от остановки, по нагретым солнцем бетонным плитам, мимо школы идет юноша в очках. В одной руке юноша держал тубус с чертежами, а в другой – авоську с хлебом.

Проводив его взглядом до угла, я достал лист бумаги и положил перед собой. Лист был немного помят, но я решил, что и так сойдет. Еще раз поглядев в окно, я вывел:

Директору школы № 1100 г. Москвы Семенову П. Ю. от Березина В. С.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Прошу уволить меня по собственному желанию. Затем я поставил дату и расписался.

МАЙОР КАЗЕЕВ

На Москву навалился внезапный снег, стали белыми крыши.

На той, что напротив моего окна, видны снежные вмятины.

Они были похожи на след упавшего дворника.

Говорят, что снег не падает на сухую землю.

Значит, в природе что-то изменилось, сначала октябрь поменялся местами с сентябрем, и вот теперь нежданным воскресеньем выпал снег.

Зима сразу сменила осень, а осень была долгая-долгая.

Еще случился у моего кота день рождения.

Я купил бутылочку водки и пришел домой.

Мы с дедом нарезали тонкими ломтиками кусочек желтого сала и чокнулись. Кот смотрел на нас зелеными немигающими глазами.

В квартире было тепло и пахло промокшей известкой от потолка, гречневой кашей с кухни и пылью – от кота.

Тем же вечером мне позвонил давний и старший товарищ, бывший прапорщик Евсюков. Евсюков служил егерем далеко-далеко от Москвы и вот приехал к нам в гости.

Но был еще и другой повод для звонка.

Надо было помочь Бортстрелку.

Впрочем, звали его просто Стрелок.

Стрелок получил квартиру, и теперь нужно было перетащить его нехитрый скарб через несколько улиц. Нужно было бережно посадить на этот скарб его жену и ветхую бабушку, и нужно это было сделать в субботу, потому что Стрелок уже договорился о машине.

Я встал и, напившись пустого чая, надел свою старую офицерскую шинель со споротыми погонами.

В этом не было рисовки – на моей китайской куртке сломалась молния, а другой одежды у меня не было. А еще я надел крепкие яловые сапоги и стал похож на мальчишку-панка, потому что волосы у меня успели отрасти.

Я шел к метро и поймал себя на том, что невольно твердо, плоско подошвой ставлю ногу.

Это была вечная армейская память о топоте подкованных сапог на плацу, когда моя ладонь дрожала у виска и мимо плыла трибуна с гербом.

За мной точно так же, как и я, сто двадцать раз в минуту бил в асфальт коваными сапогами мой взвод.

И вот время строевого шага ушло.

Что-то окончательно подгнило в русском государстве, и я видел, как изменились часовые Мавзолея.

Они вылезали из-за елок и так же исчезали, сменив церемониальный шаг на быстрый топоток.

Через три дня после описываемых событий они пропали совсем.

Тогда мне говорили, что я мрачен и похож на танк Т-80, ведущий огонь прямой наводкой по Белому дому.

Об этом мне говорили часто.

Я видел эти танки.

Из стволов вылетали снаряды двенадцати с половиной сантиметров в диаметре и разрывались внутри здания.

Из окон вылетала белая пыль, и порхали птицами какие-то бумаги.

Несколько десятков тысяч зрителей разглядывали это действие, а над головами у них время от времени жужжало шальное железо.

Над всеми, золотые на белом, застыли, показывая три минуты одиннадцатого, равнодушные часы.

А я вовсе не был мрачен, я шуршал листвой у Нового Иерусалима, я шел вместе с женщиной, которую любил, вдоль железной дороги по сухой тропинке.

Мы грели еду в холодной пустой даче, а в это время в Москве еще стреляли и отстреливались.

Старые дачные часы печатали маятником шаг и, казалось, отбивали комендантский час…

Улицы вокруг были все знакомые – рядом стояли авиационные заводы, МАИ, Ходынка, Центральный аэродром и суровые здания секретных КБ.

Названия вокруг были – "Аэропорт", "Аэровокзал", даже метро

"Сокол" казалось чем-то авиационным.

Из окон старой квартиры нашего приятеля были видны одни предприятия, а из новой – другие, но суть была та же.

У подъезда стояла старая заводская машина, и у ее борта переминался бывший прапорщик Евсюков. В комнате, перевязывая последние коробки с немудреным скарбом, суетился Стрелок, а жена его уже ушла на новое место их жизни.

Следующим, кого я увидел, был майор Казеев.

Впрочем, он давно не был майором, но звание прикрепилось к его фамилии намертво.

И мой рассказ – о нем.

Все молчаливо признали начальство майора и взялись за тяжелое и легкое.

Мы быстро погрузили и разгрузили вещи и быстро подняли их по узкой лестнице на четвертый этаж.

Маленькая компания таскала вещи споро и ухватисто, перетаскав их множество в прошлой жизни, и скоро закончила работу.

Новая квартира Бортстрелка была вдвое меньше, чем его прежняя комната, и, когда мы наконец уселись вокруг крохотного стола, мне не хватило стула.

Пришлось устроиться на новеньком белом унитазе.

Но, опять же, мой рассказ не об этом застолье, а о майоре Казееве.

Майор Казеев в своей прежней жизни служил в войсках постоянной боевой готовности.

И он был готов к своему назначению всегда.

Майор Казеев всматривался в жизнь через зеленое окошко радарного индикатора, и жизнь его была крепка.

Он даже позволял себе выделяться трезвостью среди других офицеров.

Его перевели под Москву, и маячила уже академия, когда его вызвали и предложили командировку.

Это была непростая командировка.

Назад Дальше