***
Помню другой случай в армии. Нас было двенадцать человек, и поздно ночью в палатке мы разговаривали о женщинах. Один из нас вдруг сказал, что ему никогда не удавалось, занимаясь любовью с женщиной, проделывать все, что ему хотелось бы, - или, точнее говоря, проделывать это достаточно долго. Несколько других солдат признались, что и у них похожая проблема. Я не был уверен, что вполне их понял, но меня, помню, поразила одна мысль: возможно, медицина может помочь им справиться с этим изъяном, тогда почему никто из них не обратился к врачу? Солдаты в один голос начали уверять меня, что такова природа и доктора ничем не могут помочь. Единственный способ бороться с этим - пытаться не думать о женщине, с которой занимаешься любовью, не думать даже о том, чем ты с ней занимаешься, вообще ничего не чувствовать и не пытаться почувствовать. Тогда можно сдерживаться достаточно долго.
Еще они пожаловались мне, что женщина редко или вообще никогда не говорит мужчине, как тот выглядит в сравнении с другими мужчинами, с которыми она была близка. Она боится откровенничать на эту тему. Таковы женщины, утверждали солдаты. Из-за них мужчина никогда не знает, что он представляет собой как любовник.
Тогда я вспомнил одну девушку, с которой у меня был роман в старших классах школы. Мы занимались любовью у меня дома, когда мои родители куда-нибудь уходили. Как-то раз, когда мы были в кровати, зазвонил телефон. Он стоял рядом, на ночном столике, поэтому я снял трубку и ответил. Звонил мой друг. Я поговорил с ним, не прекращая заниматься любовью. Когда я повесил трубку, девушка сказала, что никогда больше не ляжет со мной в постель.
Это ужасно, сказала она, что я могу контролировать свою эрекцию усилием воли так же легко, как я сгибаю палец или поднимаю ногу. Она настаивала на том, что все должно происходить спонтанно, в результате вспышки страсти, приступа желания. Я сказал, что, с моей точки зрения, это не имеет значения, но она настаивала, что нет, имеет. По ее мнению, если я вызывал у себя эрекцию сознательно, это означало, что я отношусь к занятиям любовью как к какому-то заурядному и механическому процессу.
В начале месяца наш полк начал подготовку к параду по поводу Дня независимости. Отобрали несколько сотен солдат, предпочтительно тех, на ком хорошо сидела форма и кто при этом был отличником строевой подготовки. И начались репетиции.
Нас собирали рано утром на плацу, окруженном со всех сторон лесом. Несмотря на летнюю жару, занятия продолжались весь день напролет. Мы маршировали по пропеченной солнцем и утоптанной сапогами земле колоннами по четыре, плечом к плечу, медленным парадным шагом. Дойдя до конца плаца, мы разворачивались и маршировали обратно. Шесть колонн солдат, пересекая плац из конца в конец, оставляли в пыли следы, похожие на переплетение путей на большой железнодорожной станции.
После месяца прилежных тренировок наше подразделение маршировало как один человек. Мы даже дышали в унисон и отдавали честь одновременно; винтовки, с которыми мы выполняли приемы, превратились в продолжение наших мышц и костей. Все эти дни мы выматывались так, что не могли думать ни о чем другом, кроме боли в распухших ногах и жжения там, где кожу натерла грубая и влажная от пота ткань солдатской формы. Целую вечность мы маршировали по направлению к неподвижному лесу, но так и не смогли дойти до спасительной тени деревьев. Ведь каждый раз на краю плаца мы поворачивали обратно.
В день праздника нас разбудили раньше обычного. Парад должен был проходить в другом месте, вдалеке от нашей части. И тут мне пришло в голову, что я могу избавить себя от участия в этом утомительном мероприятии. Если я и трое моих соседей в ряду тихо исчезнем и проведем весь день в лесу, то крайне маловероятно, что взбудораженные парадом офицеры заметят наше отсутствие. Вечером мы могли бы легко войти обратно в казарму, смешавшись с толпой возвращающихся с парада солдат.
Я переговорил с товарищами. План им понравился, и мы приняли решение сбежать из части, прежде чем дадут сигнал к сбору. Вместо того чтобы отправиться в столовую на завтрак, мы прошли строем к выгребной яме, словно нас назначили в наряд чистить ее. Дальнейшее было лишь вопросом ловкости: оставалось только выбрать подходящий момент и под прикрытием подъезжающих и отъезжающих ассенизационных машин незаметно добежать до леса. Никто нас не окликнул; мы юркнули в кусты и помчались среди деревьев, волоча за собой винтовки. Над головой у нас верещали сойки и прыгали с ветки на ветку белки. Мы успели далеко зайти в лес, прежде чем остановились. Тогда мы разделись и легли на землю.
Солнце всходило, и от сырой лесной земли начинал подниматься пар. Вдалеке прозвучал сигнальный рожок, но звук его тут же стих, заглушённый многоголосым жужжанием и чириканьем, наполнявшим лес. Мы задремали.
Я проснулся с тяжелой головой и сухостью во рту. Слегка придя в себя, я встал и осмотрелся по сторонам. Солнце уже касалось верхушек деревьев, но внизу на опушке, где мы лежали, по-прежнему царил сумрак. Мои товарищи крепко спали, их форма была развешана на кустах. Какой-то шум приближался к нам из глубины леса; с каждой секундой он становился все громче и громче. Внезапно я понял, что это военный оркестр. Я всмотрелся в ту сторону, откуда доносилась музыка. То, что я увидел, потрясло меня: менее чем в двухстах метрах от нас через лес маршировал наш полковой оркестр. Позолоченный бунчук дирижера ярко взблескивал между деревьями, когда на него попадал солнечный свет, а белые кожаные фартуки барабанщиков резко выделялись на фоне зеленой листвы.
Я кинулся к одежде, помышляя только о бегстве. Затем я метнулся к товарищам, распростертым на земле в ленивых позах, и начал трясти их, невзирая на проклятия в мой адрес, которые они бормотали сквозь сон. Когда до них наконец дошло, что сейчас произойдет, их охватила такая же паника, что и меня. Они схватили в охапку форму, сапоги и винтовки и нырнули в густой подлесок.
Инстинктивно я кинулся за ними следом, но тут мои ноги так свело судорогой от испуга, что я не смог сделать и шага. Судорога вскоре прошла, но я продолжал стоять как вкопанный. Я стоял на опушке голый, обмундирование и винтовка у ног, с таким видом, словно я нахожусь на посту и поджидаю приближающуюся колонну.
Передние ряды были уже в нескольких десятках метров от меня. Меня заметили: оркестр перестал играть, а несколько верховых офицеров поскакали по направлению к опушке. Колонну охватило ужасное смятение: кто-то что-то кричал, кто-то размахивал руками, подавая мне знаки. Увидев развевающееся полковое знамя, я непроизвольно схватил фуражку, нахлобучил ее на голову, встал по стойке смирно и приложил руку к козырьку. В передних рядах раздался хохот и улюлюканье. Сигнальщик поднял рожок и сыграл охотничий зов. Я опустил руку, посмотрел на себя и все понял. У меня была эрекция.
Прозвучала команда, и колонна остановилась. Сержанты с трудом пытались навести порядок в строю. Солдаты покатывались со смеху. Ко мне подъехал верховой офицер в сопровождении двух солдат. Другой офицер спешился и громко объявил, что я нахожусь под арестом. Снова прозвучали команды; колонна перестроилась и направилась к лагерю кратчайшим путем. Я оделся и был уведен под конвоем.
Меня обвинили в самовольной отлучке и невыполнении приказа. А также потребовали назвать имена моих сообщников, но я твердил, что покинул часть совершенно самостоятельно, а другие трое солдат пришли на опушку, когда я уже спал. Кроме того, я настаивал на том, что повинен только в заурядной самоволке, но не в невыполнении приказа, поскольку я был освобожден от парада одним из офицеров еще во время репетиций. И хотя названный мной офицер не мог такого припомнить, я все же добился снятия этого пункта. Обвинение же в том, что отдача чести в голом виде была преднамеренным оскорблением знамени, я парировал, указав, что бывали случаи, когда солдаты, застигнутые врагом в таком виде, даже вступали в бой.
***
- Мне часто хотелось у тебя спросить, обрезан ли ты? Впрочем, это не имеет значения, не думаю, что я почувствовала бы разницу.
- Почему ты не спросила меня раньше?
- Ну, это не так уж и важно, и потом - я боялась задать тебе этот вопрос. Ты бы мог понять его в том смысле, что я жду от тебя чего-нибудь особенного или даже что я недовольна тобой. Мужчины ведь очень чувствительны к таким вещам, верно?
- Не знаю. Мужчины разные бывают.
- Есть ли какая-то необходимость в обрезании? Ну, вроде как в случае с аппендиксом…
- Да нет.
- В наше время это кажется большой жестокостью - отрезать у ребенка часть тела, не спросив, хочет ли он этого. А вдруг из-за этого, когда он станет мужчиной, у него понизится чувствительность? В конце концов, природа не случайно прикрыла такой нежный орган кожей. А тут он становится таким же беззащитным, как колено или локоть, и хлопок, шерсть и лен одежды постоянно трутся об него…
***
Мне было приказано замаскироваться в глухом лесу на расстоянии нескольких километров от ближайшего жилья. Я выбрал дерево с густой кроной и приготовил себе удобный насест, чтобы провести на нем несколько часов, пока будут продолжаться учения. Осматривая окрестности в полевой бинокль, я обнаружил еще одного солдата из нашего полка, который устроился в километре от меня. Поскольку мне было приказано не выдавать своего расположения, я остался в укрытии, наблюдая время от времени в бинокль за соседом. Вдруг я заметил что-то подозрительное в его движениях; я проследил взглядом, куда направлен ствол его винтовки. По краю далекого поля, обозначавшему границу расположения нашего полка, медленно шли двое. Дважды щелкнула винтовка, и приглушенный звук выстрелов нарушил тишину леса. Когда я снова посмотрел в сторону той пары, то увидел, что они лежат ничком в колышущейся траве, как два серфингиста, сброшенные со своих досок внезапной волной.
Теперь я стал внимательнее следить за снайпером. Хотя лица его я рассмотреть не мог, мне пришло в голову, что он, возможно, видел меня и запомнил. Сердце мое учащенно забилось от этой мысли. Но снайпер мирно сидел, покачиваясь на ветке в такт с убаюкивающим ритмом леса, и винтовка лежала, как младенец, у него на коленях. Тем не менее я из осторожности так и не сводил с него глаз, пока голубая дымка не поднялась над верхушками деревьев, а вслед за ней не пришла темнота, словно порожденная покрывшей землю росой.
На следующий день адъютант объявил, что два гражданских лица погибли от шальных пуль. Расследование не дало никаких результатов, поскольку все солдаты смогли отчитаться за полученные боеприпасы.
В другой раз два грузовика с полковой футбольной командой решили срезать дорогу через артиллерийское стрельбище. Стрельбище было огорожено предупредительными знаками, но то ли водители их не заметили, то ли кто-то их снял. До другого края стрельбища не доехал ни один грузовик. Они успели пересечь поле примерно наполовину, когда артиллерия открыла огонь. Все, что удалось найти поисковой группе, это пару удивительно чистых белых теннисных туфель.
…
…
- А что, если он когда-нибудь станет моим любовником? Чтобы избавиться от этой мысли, тебе пришлось бы убить его, верно?
- Не знаю. Не уверен.
- Однажды, когда мы покупали мне пальто, продавец подошел, чтобы помочь мне его надеть, и стал поправлять воротник. Ты схватил его руку и, не говоря ни слова, убрал ее с моей шеи, как будто это была вещь. При этом ты сжал руку бедняги так сильно, что он чуть не закричал от боли. У него даже лицо побагровело.
- Я убрал его руку с твоей шеи, потому что я не хотел, чтобы он прикасался к тебе.
- Но он ничего такого не имел в виду. Просто хотел мне помочь.
- Не знаю, что уж вы там имели в виду. Я просто подумал о том, что ты, возможно, чувствуешь, когда он прикасается к твоей шее.
- Чтобы перестать об этом думать, ты и убрал его руку?
- Да.
- А ты смог бы убить человека? Конечно, по серьезному поводу.
- Не знаю.
***
Во время войны работу было найти трудно. Я был слишком хилым для полевых работ, к тому же крестьяне предпочитали использовать на хуторах труд собственных детей или родственников. Поскольку я был беспризорником, меня мог обидеть кто угодно. Крестьянин, у которого я наконец нашел приют, хватал меня за грудки и бил, когда ему заблагорассудится, исключительно для собственного развлечения. Иногда, правда, он приглашал своего брата или же друзей, чтобы они вместе с ним поиграли в одну игру. Я должен был стоять на месте и не сметь ни закрывать глаза, ни отводить их в сторону. Крестьянин же и его гости, встав в нескольких шагах от меня, плевали мне в лицо, соревнуясь, кто метче попадет в глаз.
Вскоре эта игра стала популярна во всей деревне. Мальчишки и девчонки, крестьяне и их жены, пьяницы и трезвенники - все принимали в ней участие.
Однажды я побывал на похоронах мальчика, который отравился грибами. Поскольку речь шла о сыне одного из богатейших в деревне крестьян, все пришли одетые в лучшее воскресное платье и вели себя подобострастно.
Я смотрел на рыдающего отца, стоявшего у края выкопанной могилы. Лицо у него было желтым, как вынутая из могилы глина, а глаза - красными и опухшими. Он едва стоял на ногах, и жене приходилось поддерживать его. Когда гроб положили на землю, он упал на него и принялся целовать и гладить полированную крышку так, словно это и был его ребенок. Он заплакал, и заплакала его жена. Плач их прозвучал в тишине, как плач хора в трагедии на пустой сцене.
Мне стало ясно, что любовь крестьян к своим детям так же непредсказуема, как моровая язва, время от времени поражавшая деревенский скот. Часто мне доводилось видеть, как мать гладила свое дитя по шелковистым волосам, как отец подкидывал ребенка в воздух и ловил на лету крепкими руками. Нередко я наблюдал, как маленькие дети неуклюже ковыляли на пухленьких ножках, спотыкаясь, падая, снова вставая, движимые той же силой, которая заставляет подсолнухи, склоненные ветром, поднимать свои соцветия к солнцу.
В другой раз я видел, как овца билась в мучительной и долгой агонии. Ее отчаянное блеяние повергло в панику всю отару. Крестьяне говорили, что животина, должно быть, случайно проглотила вместе с травой рыболовный крючок или осколок стекла.
Шли месяцы. Как-то корова из стада, которое я стерег, забрела на соседнее поле и потравила посевы. Мой хозяин узнал об этом. Когда я пригнал домой стадо, он меня уже поджидал. Затащив в сарай, он принялся пороть меня и выпорол до крови. В конце он зарычал от злости и хлестнул меня по лицу кожаной плетью.
После этого я начал собирать выброшенные рыболовные крючки и прятать их за сараем. Когда крестьянин отправился с женой в церковь, я пробрался к моему тайнику и засунул пару крючков и щепотку толченого стекла в шарик, скатанный из теплого хлебного мякиша.
У крестьянина было трое детей. Я любил играть с младшей дочуркой. Мы часто встречались с ней во дворе, и я смешил ее, изображая лягушку или аиста.
Однажды вечером маленькая девочка нежно обняла меня. Я облизнул хлебный шарик и попросил ее проглотить угощение в один присест, не разжевывая. Она колебалась, и тогда я взял кусок яблока, положил его на корень языка и, подтолкнув указательным пальцем, проглотил разом. Девочка, подражая мне, проглотила шарики один за другим. Я старался не смотреть ей в глаза, заставляя себя вспоминать жгучую боль, которую причинила мне плетка ее отца.
С этого момента я смело глядел моим мучителям прямо в лицо, провоцируя их каждый раз на новую порцию издевательств и глумлений. Мне больше не было больно. Я знал, что за каждый удар плети они поплатятся болью во сто крат большей, чем моя боль. Я уже не был безответной жертвой - я был их судьей и палачом.
В округе не было ни врачей, ни больниц. По железнодорожной ветке, проходившей рядом, курсировали только товарные поезда, и то изредка. На заре заплаканные родители понесли свое чадо к священнику, чтобы тот окропил ребенка святой водой. К вечеру того же дня в полном отчаянии они отправились с умирающей девочкой на руках к жившей неподалеку знахарке, о которой люди говорили, что она - ведьма и колдунья.
Но смерть все продолжала свою жатву: дети умирали один за другим. Некоторые крестьяне начали тайком поносить Бога. Они говорили, что Он Сам предал Своего единственного сына на распятие, чтобы искупить собственную вину перед миром, который Он сотворил таким жестоким. Другие утверждали, что смерть поселилась в деревне, покинув разбомбленные города и лагеря, где дымились трубы крематориев.