Как творить историю - Стивен Фрай 16 стр.


– Шесть лет. Я рассказываю то, что знаю, но не обязательно помню. Кое-что вспоминается очень ясно, однако это лишь малая часть. Маленькие озарения, островки памяти – вот все, что у меня есть. Я не помню, как мама объясняла мне, что теперь у нас будут новые имена. Не помню, что был когда-то Акселем Бауэром. Не помню времени, когда меня звали не Лео Цуккерманом, а как-то еще. Я знаю, что оно было, однако не помню его.

– Но как же вы все это выяснили?

– В шестьдесят седьмом я работал в Америке – Нью-Йорк, Колумбийский университет, – и все у меня шло отлично. Молодой профессор, не намного старше вас теперешнего, с большим будущим. Еврейский юноша, переживший Шоа и преподающий в университете "Лиги плюща". Если это не было совершенным образчиком спасения от европейского кошмара в объятиях американской мечты, значит, такого образчика просто не существовало. Однако в один прекрасный день меня вызвали к телефону и снова окунули в кошмар. И на сей раз бежать от него было некуда. У вашей матери случился удар, Лео, приезжайте немедленно. Я как безумный помчал в моей машине по мосту, ведущему в Куинс. В квартире мамы, у двери ее спальни, стояли, негромко переговариваясь, мужчины и женщины. Раввин, доктор, плачущие друзья. Маму нашли на полу кухни. Она умирает, сказал доктор. Я вошел в спальню, один. Мама знаком велела мне закрыть дверь и сесть у ее кровати. Она была слаба, но сил, чтобы рассказать нашу историю, ей хватило. Мою историю. Она рассказала мне то, что я рассказал вам, – настоящее мое имя Аксель Бауэр, отец мой был в Освенциме врачом-эсэсовцем. Рассказала, что к концу сорок четвертого он со всей ясностью понял – русские приближаются и расплата, возмездие неминуемы. Он был уверен, что отмщение ожидает не только его, но и всю его семью. Евреи, считал отец, с их девизом – око за око, зуб за зуб, – не удовольствуются одной лишь его смертью. В этом он не сомневался. И методичнейшим образом разработал план спасения своей семьи. В то время ему ассистировал при хирургических операциях еврей-заключенный. Блестящий врач из Кракова, Абель Цуккерман. Жену Цуккермана, Ханну, немецкую еврейку из Берлина, и их маленького сына, естественно, отправили сразу же по прибытии в лагерь в газовую камеру, как людей никчемных, а Цуккермана, специалиста по болезням печени, сочли представляющим определенную ценность и дали ему работу в операционной. Отец, судя по всему, относился к Цуккерману по-доброму, тайком подкармливал его и вызывал на разговоры о прошлом. В течение нескольких недель отец очень многое узнал о семье Цуккермана, о ее истории, о жившем в Нью-Йорке брате Абеля, его учебе, прошлом, о том, как он познакомился с женой, – все, что о нем следовало знать.

И однако ж настал некий день. День, когда власти сочли, что полезность свою еврейский врач несколько пережил и настала его еврейская очередь воссоединиться с его еврейской семьей в их еврейском аду. Может быть, и отец приложил к таковому решению руку. Временами я со страхом задаю себе вопрос об этом. Однако послал ли его на смерть мой отец или кто-то другой, Абель Цуккерман закончил жизнь именно так. То был день, когда штурмбаннфюрер Бауэр получил возможность привести в исполнение свой план спасения жены и сына. День, когда он пришел домой и сказал мне, что я должен быть сильным и заботиться о матери, как хороший солдат. День, когда он, опустившись на колени, вытатуировал на моем плече лагерный номер – лучший паспорт, какой мог иметь ребенок в близившиеся времена. День, когда я стал Лео Цуккерманом. День, в который моя мать, больше уже не Марта Бауэр, а Ханна Цуккерман, покинула вместе со мной Аушвиц и направилась на запад. Подальше от русских, которых она боялась пуще всего на свете. Нам следовало постараться попасть в руки американцев или англичан. Папа пообещал матери, что когда-нибудь, когда это уже не будет опасным, он присоединится к нам. Так или иначе, но он нас отыщет, и мы опять заживем одной семьей. На самом же деле, мама была уверена в этом, отец знал, что больше нас не увидит.

Все это я выслушал, пока раввин и друзья мамы ждали за дверью. Она говорила, а во мне пробуждались воспоминания, манившие к себе, словно далекая музыка. Воспоминания о боли, причиненной татуировочной иглой. Воспоминания об ананасе. Воспоминания об отцовском мундире. А следом воспоминания о том, как мы проходили ночами милю за милей и как я плакал. Как мне не давали есть. О снова и снова повторяемых мамой словах: "Ты должен похудеть, Лео! Ты должен похудеть!" Об этом воспоминании я ей сказал, спросив, что оно, собственно, означает. "Бедный малыш, – ответила она. – У меня сердце разрывалось от того, что я морила тебя голодом, но как смогла бы я убедить чиновников, что мы – беженцы из концлагеря, если бы у нас был упитанный, сытый вид?"

После недели пути, который вел нас на юг и на запад, сказала мама, мы присоединились к каким-то евреям, бежавшим из марша смерти.

Тут Лео прервал рассказ и вопросительно взглянул на меня:

– Вам известно, что такое "марш смерти"?

– Э-э… в общем, нет, – ответил я.

– Ах, Майкл! Уж если вы, историк, не знаете этого, на что же тогда остается надеяться?

– Ну, понимаете, это же не мой период. Лео горестно поник головой:

– Ладно, тогда я вам расскажу. Под самый конец СС решило, что ни одного еврея наступающие союзники освободить не должны. Все понимали – война проиграна, однако нельзя было допустить, чтобы евреи уцелели, обрели свободу и рассказали о том, что с ними творили. И пока американцы с англичанами наступали с запада, а Советы с востока, огромная армия заключенных покинула лагеря и направилась к центру Германии. Дорогой их нещадно били, морили голодом и убивали без счета. Заставляли проходить многие мили, выдавая для пропитания не больше одной репы в день. Сотни тысяч погибли. Вот это и были Todesmдrsche, марши смерти. Теперь вы знаете.

– Теперь знаю, – согласился я.

– Так вот, в один из дней, через неделю после ухода из Аушвица, мы с мамой повстречали несколько человек, каким-то образом сумевших сбежать из одной такой колонны. Трое детей и двое мужчин. Поначалу их было больше, но многие умерли в пути. Они были родом примерно из тех же мест, что и мы. И шли из лагеря в Биркенау, который иногда называют вторым Освенцимом. Мы продвигались на запад, вместе пересекли чешскую границу, все были в жалком состоянии, шли только ночами, а днем покидали дорогу и спали в канавах или под живыми изгородями. Там был мужчина, который мог только прыгать, у него отекла и начала попахивать гангреной нога. Из детей один умер на ходу, бок о бок со мной. Просто упал замертво, не издав ни звука. Спустя еще неделю нас подобрали чешские коммунисты. Меня и маму перебрасывали из одного лагеря беженцев в другой, каждый следующий был больше предыдущего. В конце концов, поверив бесконечным рассказам мамы о ее живущем в Нью-Йорке девере, нас отправили на запад, к американцам. Сержант взъерошил мне волосы и дал пластинку жевательной резинки, совсем как в кино. Он опросил нас, записал вытатуированные на наших руках номера и выдал нам удостоверения личности и проездные документы. И в сорок шестом мы наконец получили разрешение пересечь Атлантику и поселиться в Квинсе, с нашим дядей Робертом и его семьей. Вот так. План отца сработал идеально. Я рос американским евреем, вместе с такими же американскими евреями, моими двоюродными братьями и сестрами, ничего не зная о прошлом, кроме того, что мне рассказали о моем замечательном, убитом отце, добром докторе Абеле Цуккермане. Вас, может быть, удивляет, что я принял все на веру? Ведь должен же я был понимать, что это неправда?

– Не знаю, – ответил я. – Ну, то есть, что-то из прежней вашей жизни вы должны были помнить?

– Вот и я не знаю. Может, я что-то и помнил, а может, просто стер все из памяти. Теперь я не помню, что именно помнил тогда, если вам понятно, о чем я. Что сами вы помните из вашей жизни, той, какой она была до семи лет? Разве не одни только тени и странные пятна света? Я верил всему, что говорила мне мать. Как и всякий ребенок. Подумайте еще и о травме, полученной мной, когда я голодал, брел неизвестно куда, прятался, о замешательстве ребенка, которого в течение бесконечных месяцев перегоняют вместе со множеством прочих людей с места на место, о скуке и морской болезни во время путешествия через океан. Все это во многом сделало за маму ее работу. После приезда в Америку прошло полтора года, прежде чем я снова обрел способность хоть как-то разговаривать с людьми. Ко времени, когда я нарушил молчание, я уже искренне верил, что имя мое – Лео Цуккерман. А все иное попросту лишилось всякого смысла.

– А дядя? Как вашей матери удалось убедить его, что она и вправду приходится ему невесткой?

– Роберт не виделся с братом десять лет. С настоящей Ханной Цуккерман он никогда не встречался. В чем он мог усомниться? О, у мамы объяснения имелись на все. Она объяснила даже… – Лео примолк, лицо его исказила гримаса боли и смущения. – Она объяснила даже непорядок с моим пенисом.

– Простите?

– Она сказала дяде Роберту, что краковского моэля нацисты схватили еще в тридцать девятом, до того, как мне успели сделать обрезание. Обрезанию я подвергся в Нью-Йорке, через неделю после приезда туда. Вот уж чего я никогда не забуду. Обрезание, еврейскую школу, бар-мицву – их я помню совершенно отчетливо. И теперь, лежа на смертном одре, мама решилась сказать мне, что все это было ложью, вся моя жизнь. Я не еврей. Я немец.

– Лихо!

– "Лихо" – слово ничем не хуже иных. Годится практически на все случаи жизни. Я смотрел на эту женщину, на Марту Бауэр из Мюнстера. Лицо ее было так же бело, как подушка под ним, а в глазах светилось то, что я мог назвать только гордостью. "Ну вот, Акси, теперь ты знаешь все", – сказала она. Имя ударило меня, точно камень. Взбаламутивший грязные лужи памяти. "Акси"… это наводило, что называется, на самые разнообразные мысли.

"А мой настоящий отец? – спросил я. – Штурмбаннфюрер Бауэр. Что стало с ним?"

Она покачала головой. "Поляки схватили его и повесили. Я выяснила это. Со временем. Понимаешь, мне приходилось осторожничать. В конце концов я надумала обратиться в венский Центр Шимона Визенталя и заявить, будто видела его в Нью-Йорке, на улице. И мне ответили, что видела я кого-то другого, поскольку Дитриха Бауэра осудили и казнили в сорок девятом, и это совершенно точно. Вот так я все и узнала. Но ты не горюй, Акси, – торопливо прибавила она, – я уверена, он умер счастливым. Зная, что мы вне опасности".

"Почему ты ничего не говорила мне раньше, мутти?" – спросил я, стараясь, чтобы в голосе моем не прозвучало отвращение. Она умирала. А умирающих укорять нельзя.

"Для меня было важно только одно. Твоя безопасность. В этом мире лучше быть евреем, чем немцем. Но я всегда хотела, чтобы когда-нибудь ты узнал, кто ты. Я была хорошей матерью. Я защитила тебя".

И знаете, Майкл, в голосе ее проступило что-то жестокое, ужаснувшее меня.

"Ты не должен стыдиться отца. Он был хорошим человеком. Прекрасным врачом. Добрым мужчиной. Он делал что мог. Теперь никто этого не понимает. Евреи представляли опасность. Настоящую опасность. Что-то необходимо было сделать, так думали все. Все. Может быть, кто-то и зашел слишком далеко. Однако, слушая, что они теперь о нас говорят, можно подумать, будто мы были животными. А мы животными не были. Мы были людьми – с семьями, с идеалами, с чувствами. Я не хочу, чтобы ты стыдился, Акси. Я хочу, чтобы ты гордился".

Вот что она мне сказала. Я посидел с ней еще немного, мама держала меня за руку. Я чувствовал, как слабеет нажим ее пальцев. И наконец она прошептала: "Скажи им, пусть войдут. Я готова".

Поворачиваясь к двери, я увидел, что она берет со столика еврейский молитвенник. Я стоял, глядя на мать, пока ее друзья проходили мимо и обступали, по еврейскому обычаю, кровать. Вот так, Майкл, я в последний раз и увидел второго из моих родителей. Теперь вы знаете все.

Кофе в моей чашке остыл. Я смотрел на книжные полки, на ряды книг. Посвященных только одной теме.

Лео проследил мой взгляд.

– Книгу Примо Леви, "Периодическая таблица", предваряет еврейская поговорка, – сказал он. – " Ibergekumene tsores iz gut tsu dertseylin ". "Приятно рассказывать о напастях, которые ты одолел". Для него, для других все это, возможно, и напасти, которые они одолели. Мне же одолеть их не удастся никогда. И в рассказе о них ничего приятного нет. На мне пятно крови, которое не смыть в этом мире. Быть может, удастся в другом. И потому – вперед, Майкл, давайте создадим этот другой мир.

Как творить историю
47 o 13’ N, 10 o 52’ E

ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ:

ОБЩИЙ ПЛАН ДОМА МАЙКЛА – НОЧЬ

Установочный план дома в Ньюнеме. Все лампы включены. Ухает сова. Из дома несутся ЗВУКИ глухих ударов, скрежета.

ПЕРЕХОД К:

ИНТЕРЬЕР ДОМА МАЙКЛА, СПАЛЬНЯ – НОЧЬ

МАЙКЛ в спальне, роется под кроватью. Разговаривает сам с собой.

МАЙКЛ. Ну давай, моя маленькая… Я же знаю, ты где-то здесь…

Подходит к платяному шкафу, открывает его. В шкафу пусто. Шарит по полу шкафа.

Ну же!

Разгибаясь, в отчаянии хлопает себя по бедрам. Проводит рукой поверх платяного шкафа. Ничего.

Переходит в ванную.

ПЕРЕХОД К:

ИНТЕРЬЕР ДОМА МАЙКЛА, ВАННАЯ – НОЧЬ

МАЙКЛ распахивает дверцу висящего над раковиной шкафчика.

Делает это он слишком резко. Все содержимое шкафчика вываливается наружу. Крем для бритья, зубная паста, зубные щетки, тюбики мазей, пузырьки с таблетками.

МАЙКЛ (гневно кричит) . Жопа! Блин! Дважды блин!

Сгребает все, что упало, и пытается запихать обратно. Не получается.

Долбаная блинная жопа!

Хватает бритву и, закрывая ее, ранит руку. МАЙКЛ, разъяренный, высасывает кровь.

Распроблин херотень Христова…

Бормоча что-то, топает на кухню.

Блин-переблин-херня-распроклятая.

ПЕРЕХОД К:

ИНТЕРЬЕР ДОМА МАЙКЛА, КУХНЯ – НОЧЬ

МАЙКЛ ополаскивает руку под краном, мрачно подходит к столу посреди кухни.

На столе лежит раскрытый БУМАЖНИК. Содержимое его высыпано на клеенку. Деньги, кредитные карточки, водительские права, клочки бумаги.

Мрачный МАЙКЛ садится за стол, перебирает все это. Сует пальцы в бумажник, обшаривает каждое отделение.

МАЙКЛ (бормочет сам себе) . Надежное место! Ну, умора…

Обхватывает руками голову, горестно раскачивается взад-вперед.

(Подражая Оливье в "Марафонце".) Это безопасно? Это безопасно? (Подражая Хоффману в том же фильме.) Конечно, безопасно. До того безопасно, что вы и не поверите… (Неистово кричит сам на себя.) Идиот. Жопа драная. Тебе ни… ни… ничего доверить нельзя… утихни, ладно? НО ПОЧЕМУ? Почему я не мог просто…

Внезапно выпрямляется…

Алло!

На лице его появляется улыбка.

Ну да…

Улыбка становится шире.

Мать-размать, а почему бы и нет?

Вскакивает, бежит в кабинет.

ПЕРЕХОД К:

ИНТЕРЬЕР ДОМА МАЙКЛА, КАБИНЕТ – НОЧЬ

Появляется МАЙКЛ, направляющийся не к своей половине кабинета, но к половине Джейн. Там все еще стоят готовые к отправке, аккуратно помеченные наклейками коробки.

МАЙКЛ. Она не вспомнила об этом. Она не вспомнила. Она об этом вспомнить не могла…

Открывает нижний ящик письменного стола Джейн, шарит у задней стенки.

(Подражая Джейн.) "Всегда держи запасец"… "Всегда держи запасец"…

Рука его нащупывает что-то.

Да!

Появляется ладонь, сжимающая…

Пыльную КРЕДИТНУЮ КАРТОЧКУ.

МАЙКЛ сдувает пыль.

КРУПНЫЙ ПЛАН кредитной карточки.

Это не кредитная карточка, а скорее удостоверение. С фотографией очень серьезной Джейн.

МАЙКЛ целует карточку, проводит пальцем по магнитной полоске.

Сука. Свинья. Корова. Милая. Ууф!

ПЕРЕХОД К:

ОБЩ. ПЛАН КОРПУСА ГЕНЕТИКИ – НОЧЬ

МАЙКЛ в черной водолазке, черных брюках и черных перчатках не очень убедительными скачками перебегает от куста к кусту.

Оглядывает здание. Вестибюль освещен, однако больше света нигде не видно.

МАЙКЛ смотрит на наручные часы.

МАЙКЛ. Блин.

Выпрыгнув из-за куста, он с более-менее уверенным видом направляется к стеклянным дверям.

Мы видим за первой дверью замок с прорезью для магнитных карточек.

МАЙКЛ извлекает карточку, дважды сглатывает и вставляет ее в прорезь.

Цвет индикатора сменяется с красного на зеленый, мы слышим утешительное БЛЯМ.

МАЙКЛ открывает дверь и входит.

ПЕРЕХОД К:

ИНТЕРЬЕР КОРПУСА ГЕНЕТИКИ, ВЕСТИБЮЛЬ – НОЧЬ

МАЙКЛ, беззвучно перебирая ногами, бежит к лифтам. Бросает взгляд налево, на стойку секретарш. Там никого. Все купается в жутковатом безмолвии.

МАЙКЛ жмет на кнопку, двери лифта разъезжаются.

Он нервно сглатывает, вступает в лифт, и двери за ним смыкаются.

ПЕРЕХОД К:

ИНТЕРЬЕР КОРПУСА ГЕНЕТИКИ, ЧЕТВЕРТЫЙ ЭТАЖ – НОЧЬ

Тихий, тускло освещенный коридор.

ДЗЫНЬ!

Двери лифта расходятся, тут же вспыхивает свет, – МАЙКЛ выступает в коридор, нервно озирается направо-налево.

Осторожно идет по коридору, приближаясь к знакомой двери.

Оглядывает замок, снова вставляет карточку в прорезь.

Еще одно утешительное "блям"!

МАЙКЛ входит внутрь, включает свет.

МАЙКЛ. Ат- лично !..

ПЕРЕХОД К:

ИНТЕРЬЕР КОРПУСА ГЕНЕТИКИ, ЛАБОРАТОРИЯ ДЖЕЙН – НОЧЬ

Вспыхивают лампы дневного света, МАЙКЛ выходит на середину лаборатории.

Теперь он на хорошо знакомой ему территории. С секунду оглядывается по сторонам, привыкая к яркому свету люминесцентных ламп.

Подступает к испытательному стенду.

МАЙКЛ. Ну-с. Где вы, красавицы мои? Только не говорите мне, что…

Смотрит на пустой край стенда. Проводит рукой по голой поверхности.

Нет. Нет, это было бы… Спокойно, малыш. Только спокойно.

Он делает шаг назад, стараясь подавить все нарастающий страх. Смотрит, как смотрим и мы, на стенд…

Глубокие раковины с резиновыми трубками на кранах. Электрическое оборудование. Центрифуги. Стойки с пробирками. Над стендом и под ним расположены шкафчики, все это смахивает на хорошо оборудованную кухню.

МАЙКЛ делает глубокий вдох и подходит к одному из шкафчиков. Открывает его.

КРУПНЫЙ ПЛАН – лицо МАЙКЛА.

Он заглядывает в шкафчик…

ПУСТО.

Жопа.

Открывает другой…

ПУСТО.

Блин.

Еще один…

ПУСТО.

Две жопы.

Еще…

Назад Дальше