Встань и иди - Эрве Базен 2 стр.


С этюдником на ремне через плечо, с поднятыми ветром волосами и перекошенным ртом, как у проповедника, рассказывающего о муках ада, сжимая руками перила, Люк дрожит в своей перепачканной куртке, которая очень идет к его лицу с веснушками вокруг глаз - за эти веснушки в коллеже его прозвали Филином. Но если уж говорить о птицах, то в настоящий момент он больше похож на курицу, высидевшую утенка. От тревоги и досады лоб его морщится, кулаки барабанят по перилам.

- Будь добра немедленно выйти из воды. Я не верю своим ушам, и тут же мне приходится не верить своим глазам. Миландр скатывается по лестнице и входит по колени в воду, пытаясь схватить меня за руку.

- Твои брюки!

Отплыв чуть-чуть подальше, я не без труда шлепаю руками по воде. Но три секунды спустя этот проклятый мальчишка заставляет меня кричать уже совсем другим голосом:

- Мой лифчик!

Дело в том, что Миландр, не то совершенно потеряв голову, не то решив сыграть на моей стыдливости, поднял брошенную мной палку и умудрился зацепить ею за бретельку моего лифчика. Он плохо рассчитал, если действительно на что-то рассчитывал: девушка способна пожертвовать своей стыдливостью во имя более высокой стыдливости - гордости. Вместо того чтобы дать себя загарпунить, я закидываю руку за спину и расстегиваю пуговицу. Люк вытаскивает смешной трофей - пустой лифчик, а я, вся красная, погружаюсь в воду по самый нос и старательно вспениваю ее перед собой. Впрочем, это излишняя мера предосторожности, так как смотреть тут почти не на что, а Миландр к тому же стыдливо отворачивается.

Но пора кончать. Я больше не могу. Поясница начинает ныть. Мне кажется, что у воды меняется температура, что она смешивается с водой какого-то бьющего со дна ледяного источника. Она стала к тому же более плотной, словно металлической, приобрела вязкость ртути и оказывает непривычное сопротивление моим рукам.

Я с трудом удерживаюсь на поверхности, тону и всплываю, задыхаюсь.

- Скорей, скорей, скорей! - повторяет Люк визгливым голосом, какого я у него еще не слышала.

- Оставь меня в покое!

Такой избыток гордости вполне заслуживает наказания. Я хлебнула первую порцию воды, потом вторую. Но это сильнее меня. Я продолжаю хорохориться и пытаюсь что-то сказать:

- Я… Я…

Третья порция воды. Несколько мгновений мне кажется, что я подвешена на пряди волос, которую покачивает легкая зыбь.

- …обойдусь без посторонней помощи! Последнее полосканье горла грязной водой. Собрав оставшиеся силы, я подплываю к лестнице, высовываю руку из Марны, за что-то хватаюсь. И отпускаю. Это что-то оказалось ногой Люка, а я не желаю прибегать к его помощи, как бы мала она ни была. К счастью, под этой ногой угол ступеньки, и я могу уцепиться за него, не позорясь.

- Уф!

Разумеется, возглас облегчения издала не я, а Люк, который тут же с неподдельным возмущением кричит:

- Ты без лифчика, Орглез! Хочешь носовой платок? - А поскольку я не отвечаю: - Как же ты умеешь изводить!

Знаю. Это мне Известно, мой милый, еще с той поры, Когда я была десятилетней девчонкой. "Как ты умеешь изводить!" Родители, брат, подруги твердили мне это Тысячу раз. Эта фраза стала лейтмотивом всех разговоров Матильды с тех пор, как она приняла меня в свой дом. Да, изводить других. Но, быть может, также изводить И себя. Ну, все! Конец, партия выиграна. Я натягиваю платье прямо на мокрое тело, приподнимаюсь, взбираюсь па следующую ступеньку, вытягиваю ноги и верчу бедрами, стараясь сбросить трусики, не слишком выставляя напоказ ляжки. Трусики съезжают, соскальзывают до лодыжек, повисают на левой ноге. Концом палки я отсылаю их в Марну, к другой части купального костюма, отныне бесполезного. Потом, дрожа от холода - поднялся ветер, а на мне нет ничего, кроме платья, - я надеваю сандалии и взбираюсь по лестнице, притворяясь, что не замечаю Люка, упрямо не желающего понять, что теперь он тоже мне не нужен.

- Я отвезу тебя в Сен-Морис, - тихо предлагает он. - Если хочешь. Но дома ни слова тете Матильде. Она просто заболеет, если узнает.

* * *

Так же, как по дороге сюда, я самостоятельно добираюсь до коляски, сажусь - увы, не слишком быстро! - и берусь за рычаг. Опережая жест Миландра, я уточняю:

- Чур не подталкивать, слышишь? В детстве я обожала вертеть ручку кофейной мельницы. Подумаешь, какой труд - промолоть три километра!

Я улыбаюсь во весь рот и более или менее выпрямляюсь. Более или менее, потому что у меня болит спина, и, главное, я не очень довольна собой. Я еду медленно, вдоль самого тротуара. Я не напеваю. Очарование исчезло, настроение упало. Есть чем гордиться - чемпионка паралитиков по плаванию брассом на дистанцию в полметра! Еще один смехотворный опыт. После всех прежних многочисленных "опытов", которые, когда вспоминаешь о них потом, кажутся совершеннейшей ерундой. Вчера - а ну, тяни сильней! - это была попытка подняться по веревке с узлами. Тоже мне матрос! Позавчера одна моя знакомая решила просто так, для пробы, походить на руках. И эта моя знакомая основательно приложилась, угодив носом в таз с водой для посуды, оставленный Матильдой на полу. В самом деле, чего я хочу, что я пытаюсь доказать? Мне давным-давно известны пределы моих возможностей. Давным-давно я достаточно точно оценила оставшиеся в моем распоряжении средства. Разумеется, каждый человек волен давать себе определенные задания, проверяя собственные силы: это единственное, в чем преуспевают самоучки. Но от таких экспериментов, от одного только желания до чуда еще слишком далеко. А если бы на этот раз я потерпела неудачу? Если бы я глупейшим образом утонула, подарив сорок восемь кило фиолетового мяса лопастям турбин или затворам шлюза? Или еще того хуже: если бы меня подобрала красная спасательная лодка и мне пришлось бы давать какие-то немыслимые объяснения, прикинуться чокнутой? Я оборачиваюсь, бросаю взгляд на Миландра, который идет следом за мной - тихий, молчаливый, ограничиваясь тем, - вот хитрец! - что укорачивает шаги.

- Ты считаешь меня кретинкой, да?

Люк слегка приподнимает одно плечо и осторожно отвечает:

- Тебе скучно.

Я стискиваю зубы. Скука - какое унизительное оправдание! Скука! Как это слово и тот смысл, который он в него вкладывает, далеки от меня! Он приписывает мне свою болезнь. Он решительно ничего и ни в чем не смыслит, этот бедный Люк, заурядный во всем, кроме дружбы, но неумный даже и в дружбе. Попытаемся ему объяснить:

- Мне не скучно. Мне не хватает себя.

Мои руки отпускают рычаги. Кресло останавливается. Почему-то я считаю нужным повторить настойчиво, ожесточенно:

- Мне не хватает всего.

Сейчас мы впадаем в сентиментальность - совсем хорошо. Я смотрю на подбородок Люка, на этот желтый, длинный, заостренный подбородок с большими черными точками, похожий на куриную гузку. Подбородок чуть-чуть дрожит.

- Я несправедлива. Вы с тетей такие…

Тщетно я вытягиваю губы: нужное слово не приходит мне в голову.

- Преданные, - подсказывает Миландр. - Мы преданные люди. Беспредельно преданные вам, мадемуазель.

Выражение его лица, его тон многозначительны. И очень меня огорчают. Огорчают потому, что этот жалкий тип прав: я скверная девчонка. Но хуже всего то, что я не умею быть скверной до конца, что у Люка и у других всегда есть средства растрогать меня, и тогда я моргаю, притворяясь, что мои глаза совершенно сухи. Черт! Неужели я стану еще хлюпать носом? Послушайте, как дрожит мой голос, пока я издевательски говорю:

- Если мосье мне так предан, было бы весьма любезно с его стороны подтолкнуть коляску. Я выдохлась…

Так-то оно лучше! Люк протягивает руку и улыбается. Но рука у него вялая, а улыбка скоро гаснет. Кого обманет эта крошечная уступка? Люк знает - или чувствует, - что речь идет о милости. О самой унизительной милости: ее оказывает человек, сочувствующий вашему сочувствию, позволяющий оказать услугу, в которой он не нуждается.

2

Влажные, чуть выщербленные по краям шиферные крыши за окном были такого же синего цвета, как и пробитая лента пишущей машинки. Дождь по крыше и пальцы Матильды на клавишах старого "ундервуда" мягко выстукивали минорные гаммы. Каждые пятнадцать секунд раздавался звонок ограничителя. Унылый скрип оповещал о возвращении каретки к упору, о который она ударялась почти без шума. И опять слышалось неутомимое мягкое постукивание никелированных клавиш. Сорок пять слов, четыре строчки, восемнадцать вдохов и выдохов в минуту. Раз навсегда установленный ритм. Раз и навсегда установлены также потери скорости из-за откашливаний - отметок времени в тишине - или из-за движений бедрами, когда Матильда усаживается поудобнее на своей надувной подушке. Раз и навсегда установлены даже две непременные опечатки на страницу и минута, отводимая аккуратному стиранию ластиком через одну из дырочек в красной пластмассовой трафаретке, любезно прилагаемой к товару поставщиком копирки.

А я считывала материал. Не люблю поднимать голову от работы, но молчание тети начинало меня тревожить. Как правило, у болтливых людей молчание - признак гнева. Неужели Люк после двух недель размышлений все-таки ей рассказал? Тем не менее профиль Матильды оставался обычным: притворно суровый и деланно-торжественный, в стиле Людовика XIV, отягощенный пучком и бородавкой на веке; уродливые, обвислые, как у разжиревших кроликов, складки на шее переходили в бесформенную студенистую массу, втиснутую в корсаж. Как и всегда, масса эта постепенно оседала на стуле и, казалось, плавилась, пока каждые пять минут резкое движение плечами не поднимало ее, принуждая снова бороться с жиром, утомлением и бедностью. Я подумала: "Милой старушке приходится слишком много работать, чтобы меня прокормить". И со смутным ощущением вины опять принялась за считку.

- Поверни-ка голову, я нарисую тебя в три четверти. Ах, правда, ведь он же здесь, неизбежный Миландр! Я его уже больше не замечала. Покусывая свои карандаши, он в сотый раз пытался нарисовать мой портрет. Если не говорить о некоторых возможных вариантах, я, даже не глядя, хорошо представляла себе это выдающееся произведение искусства: голова анемичного ангела с соломенными волосами, розовыми губами типа "поцелуй меня, душечка" и синими неправдоподобными зрачками, упавшими на бумагу, как мыльные пузыри в белый соус. При мысли, что этот портрет просто выражает его характер, что он, сам того не сознавая, смеет навязывать мне лицо, отвечающее его собственным жалким вкусам, я почувствовала, как во мне проснулся демон доброго совета.

- Неужели же тебе совершенно нечего делать? Мне казалось, что ты получил заказ.

Прежде чем ответить, Люк вытащил изо рта сначала два карандаша, потом окурок.

- Заказ от книжного магазина с улицы дю Пон на почтовые открытки: сто экземпляров "Поздравляем с рождеством" с непременными атрибутами - омелой, остролистом и снегом! Тоже мне работа для художника!

- Тоже мне художник!

- Сегодня ты мила, как папаша Роко, - пробормотал Люк. - Кстати, твоего любезного соседа что-то совсем не видно. Забился в свою нору. Даже занавеска в окне не шевелится. У него кончились шпильки или его доконала неврастения?

- Оба они мастера на шпильки - что один, что другой! - заметила Матильда, бросая на меня неодобрительный взгляд.

Я чуть было не ответила: "Я колю только ослов", но вовремя прикусила язык, сохраняя во рту этот привкус скисшего молока, ласкового презрения, всегда отравлявшего мои отношения с Люком. Меня бесили жалкие претензии этого бедняги, неспособного на большие свершения и пренебрегающего малыми. Можно ли отказываться от полезного дела, даже если оно не сулит славы, даже если вся приносимая им слава состоит в том, что ты полезен в меру своих сил? Считываю же я то, что печатает тетя! Хорошенькое занятие для человека со степенью бакалавра.

Ворча, я возвращаюсь к чтению. Слово за словом сверяю пять экземпляров докторской диссертации, начиненной тяжеловесными специальными терминами: "При рентгеноскопии обнаруживается легкое затемнение под ключицами. Налицо небольшой фибирозный канал…" Нет, надо "фиброзный". "Затемнения в легких (маленькие коверны)…" Нет, каверны. И так страница за страницей: пропущена запятая, случайное повторение, переставлены слова, не та буква. Мой карандаш стоил не меньше, чем карандаш Люка. Однако я не чувствовала себя униженной. По-прежнему стучали дождь и тетин "ундервуд". Прошло два часа.

* * *

Без четверти двенадцать я чихнула. Как можно неприметнее: просто звук "ч", произнесенный в нос и почти заглушенный носовым платком. Тем не менее Матильда повернулась всей своей массой и, погрузив подбородок в многочисленные складки на шее, подрагивая бородавкой на веке, долго меня рассматривала.

- Интересно, где это ты схватила насморк? Последние две недели ты все время кашляешь!

Я пригнулась и сделалась совсем маленькой. Я ждала. Но тетя уже говорила о другом:

- Люк, спустись за почтой. Сегодня утром консьержка к нам не поднималась.

Миландр, не угадавший в себе призвания мальчика на побегушках, не заставил повторять просьбу и ушел, волоча свои плоскостопные ноги. Вздохнув, Матильда протянула руку к деревянной чашке с булавками и скрепками.

- В прошлом месяце ты чувствовала себя куда лучше, - грустно говорила она, аккуратно скрепляя экземпляры. - А теперь что-то не ладится. Да, да, я прекрасно вижу, что-то не ладится. Ты… ты…

Широко раскрыв рот, она глотнула слово из пустоты и потом выплюнула его вместе с брызгами слюны:

- Тебе скучно, девочка!

Второе издание: Миландр мне это уже говорил. Я нахмурилась. Если мне не закатят сцену, то что-нибудь начнут предлагать. Что еще изобрела моя слишком добрая тетя с ее мелочной, не знающей предела опекой?

- Я встретила нашу районную уполномоченную по социальному обеспечению. Мы говорили о тебе. Ей так хотелось бы тебе помочь…

- Уволь меня от этого, пожалуйста!

Ухватившись за спинку стула, я разом поднялась на ноги. В подобных случаях, когда я хотела положить, конец всякому обсуждению, у меня был только один способ: прикинуться оскорбленной и удрать в свою комнату. Мое неодобрение выражалось уже тем, как я волочила парализованную ногу, не скрывая своей хромоты.

- Мадемуазель Кальен придет сегодня вечером, - поспешила добавить Матильда.

Толкнув дверь, я была уже у себя, в комнатке, которую выбрала потому, что она самая маленькая из наших трех комнат в мансарде - настоящая келья, выложенная плитками морковного цвета, обмазанная ослепительно белой штукатуркой, без всяких рамок, безделушек, двойных занавесок и печки, меблированная только железной кроватью и шкафом из неполированного бука. Я с облегчением погрузилась в эту пустоту, которая помогает мне отдохнуть от беспорядка общей комнаты, от болтовни, от чрезмерной заботливости тети. Я подошла к окну и тыльной стороной руки протерла запотевшее стекло. Неба уже совсем не было видно. Тучи опустились на самые крыши, блестящие от стекающего с них дождя. Вдали, между домами улицы Блан, едва угадывалась Марна: река из ваты текла к Парижу над рекой из ртути, затопляя баржи и заглушая гудки. Невозможно разобрать, какое время показывают ажурные башенные часы на церкви Сент-Аньес, растворившейся в тумане по другую сторону набережной. Этот своеобразный компресс, под которым умирала осень, это преходящее уничтожение пространства и времени подействовали на меня успокаивающе, и на какое-то мгновение я почувствовала удовлетворение от того, что живу, стою прямо, опрятная, одинокая, спрятавшаяся в свое платье.

Хлопнула дверь, и шаги Миландра разрушили очарование.

- Только одно письмо, - сказал Люк, - да и то по ошибке, адресованное бедняге Марселю. Где Констанция?..

- Дуется.

Я вернулась в общую комнату (ту, что прозвала "первозданным хаосом"). Тетя освободила стол от бумаг, переложив их на комод, и поставила на клеенку корзину с овощами. Я не выношу сидеть без дела и поэтому, вооружившись кухонным ножом, схватила картофелину.

- Прочти его. Люк, - коротко попросила я.

- Не надо, - запротестовала Матильда. - Писем, адресованных мертвецам, не читают. Я всегда сжигала письма, которые приходили на имя бабушки после ее кончины.

Не выпуская тряпки из рук, она принялась разыгрывать дуэнью из трагедии. Выбившаяся из пучка сальная прядь моталась с одного плеча на другое. Глубокие вздохи поднимали и опускали огромную грудь, прозванную нами "авансценой" и разделенную на две половины ручейком серебряной шейной цепочки. Люк в нерешительности грыз ноготь большого пальца.

- Читай же, - невозмутимо повторила я, срезая со своей картофелины толстую и широкую спираль кожуры.

Люк выбрал компромиссное решение и, положив письмо возле меня, шепнул Матильде в виде извинения:

- Это письмо под копирку… Вчера я получил такое же.

Тетя нахмурилась и ушла за ножом для чистки картофеля, а потом за своим незаменимым резиновым кругом, на котором она вынуждена сидеть из-за геморроя. Усевшись, она буркнула:

- В конце концов дело твое… Но как ты чистишь! Послушай, не срезай так помногу! Какие у тебя стали неловкие руки!

Смерив ее взглядом, я подумала: "А ведь у очищенной картофелины цвет ее лица. А кожура, которую срезает она, прозрачна, как кожица около ее ногтей". Потом я распечатала конверт, и из него выпал листок желтоватой бумаги - бланк лицея Жан-Жака Руссо. Текст, размноженный на ротаторе, украшала подпись, сведенная к росчерку в форме кнута. Письмо было кратким:

"Дорогой мосье!

С большим опозданием возобновляя прерванную войной традицию, мы организуем во второе воскресенье ноября вечер встречи бывших учеников лицея. В соответствии с нашим обычаем особо приглашаются лица, окончившие лицей десять лет тому назад, то есть выпускники тридцать восьмого года. Воспользовавшись этой встречей, мы также возобновим работу общества дружбы и выпуск его ежеквартального бюллетеня. Очень рассчитываем на вас, и в ожидании…"

Коротким движением я скомкала письмо в кулаке. Моя рука нервно мяла бумажный мячик "Жан-Жак Руссо"! То была пора, когда я, живая - вся живая, - посещала курсы Севиньи. Пора плоских чернильниц, до краев наполненных красновато-коричневой бурдой, черных лакированных пеналов (шедевр имитации японских лаков), толкотни и беготни по переходам метро. Пора быстрых решений и прекрасных иллюзий, итогом которых было признание, доверенное тетрадке в клеенчатом переплете: "Обязательно стану летчицей".

- О чем письмо? - пробормотала Матильда, когда любопытство взяло у нее верх над щепетильностью.

- Лицей приглашает Марселя на встречу выпускников.

- Бедняжечка!

Ну нет! Только без нытья! Поверх головы тети я обратилась к Миландру, как в дни нашей юности:

- Ты пойдешь, Филин?

Люк пожал плечами. Я продолжала настаивать:

- Но ведь выпуск тридцать восьмого года - ваш выпуск… словом… твой.

- Да, - согласился он. - Ну и что из этого? Хотя, понимаешь, вечером после устного экзамена по философии мы дали друг другу что-то вроде клятвы. Мы поклялись прийти на этот юбилей, а потом собраться в "Дюпон-Латэне", в подземном зале - знаешь, в том, с аквариумами - чтобы встретиться, моя дорогая, и об-ме-нять-ся о-пы-том! В восемнадцать лет обожают громкие фразы!

Я подняла руку, стараясь заставить его замолчать. Но Люк уже закусил удила.

Назад Дальше