Красная пленка - Елизаров Михаил Юрьевич 16 стр.


Комната упала навзничь. Солнце брызнуло по глазам. Я лежал в кровати. И уже не спал!

Как же я кричал! Почти так же, как однажды во сне, когда трамвайный кошмар ампутировал мне ногу и я в бессильном отчаянии обрушивал на мать потоки брани: "Вот, видишь, сволочь, нет ноги!" - слёзы застилали насмерть глаза, как полиэтилен, крики выворачивали горло наизнанку: "Гадина, нет ноги! Видишь? Не доглядела!" - снова горючие слёзы, как удары крапивы по щекам. "Нет ноги! Ты мне не мать!" - и как утешительно и сладко было осязать в коконе моей муки ее раскаяние. В том сне мне почудилось будущее пожизненно ревущего инвалида: "Это твоя вина, сделай что-нибудь!" - и вечное чье-то раскаяние, такое утешительное, что я проснулся тогда в ненавидящих воспаленных слезах, но примеренный с ампутацией…

Призрачны поступки моего бодрствования. Химеры сна болезненно правдоподобны. Но в них тоже веры нет. Одна только страшная ниточка в руке: если не выходишь из оледенения, значит, застрелился.

Я сам заплел в одну косу навь с явью, поэтому обречен крутиться в револьверном колесе, и сомневаться в правдивости любого исхода, кроме собственной гибели.

* * *

Леон Анри Нагант умер в 1900 году, двадцать третьего февраля, чтоб гробовая его доска служила праздничным столом на грядущих пирах Красной Армии и Флота.

Брат его Эмиль Анри скончался через два года, в декабре, но тоже подыграл двадцать третьим числом. Их сдвоенная смерть была растянута, как деревенская гармошка. Возможно, моя клиническая жизнь продлится сроком смерти двух Нагантов.

Но я простил бельгийцев и не держу зла на грузин. Они лишь только воспитывали мою смерть, мастерски науськивал я сам. Но кто-то неизвестный спустил ее с поводка!

Зажег в каждом глазу по шахтерскому фонарику. Рылся в мусорных корзинах памяти, надеясь среди отходов выудить лоскуток, бумажку, взгляд, которые вдруг окажутся уликой.

Мой первый детсадовский дружок научил меня странной игре. Я ложился на землю, потому что считался убитым, а он стоял надо мной и с криками: "Кто его? Кто его убил?!" - палил из пистонного пистолета. Когда ему надоедало, мы менялись местами. Я подозреваю, что он подцепил эту сценку из какого-нибудь фильма про войну. Этот мальчик всегда всё подменял. Мы познакомились, когда он спросил меня, умею ли я свистеть. Я сказал, что нет. Он обещал показать, как он свистит, и вдруг начал тонко и пронзительно визжать. Если закрыть глаза, визг действительно напоминал свист взрослого человека.

Как же сейчас я нуждался в яростном друге, разобравшемся, "кто меня убил"…

Нашел под шкафом растоптанный карандашный обрубок. Что от него осталось, то заострил столовым ножом, взял лист бумаги и сел графической дедукцией препарировать ребус моего грядущего убийства.

По примеру какого-то киношного следачка я выводил на бумаге заглавные буквы своих несчастий. В карандашной паутине взаимных пересечений мне постепенно открывался заговор литер. Творились химические метаморфозы. Что раньше виделось пустячным, недостойным внимания, в лакмусе постороннего факта или персоны обретало вдруг мрачные толкования и зловещие масштабы.

Все события жизни искусно выкладывались так, чтоб всучить мне нагант.

* * *

Бабушка Аня прожила восемьдесят два года, оставив по себе горькое воспоминание стыда.

Сколько же она сделала для нас! Даже жильем мы были обязаны ей. Это она принесла в жертву свою однокомнатную квартиру, чтобы родители, подмешав две жалких комнаты в коммуналке, получили свою независимую, трехкомнатную квартиру. Потом бабушка Аня жила с нами, до смерти.

Меня вскормили ветхие сосцы. Я еще не умел читать, но уже раскладывал пасьянсы, знал названия всех лекарств. Главное лекарство называлось "Антасман", его принимала бабушка Аня, когда задыхалась. Старушечий лексикон въелся в мою речь. Бабушка Аня таскала меня по своим приятельницам. Они беседовали, слушали музыку на древних патефонных пластинках. К чаю они просили "сахарок" или "медок", словно приспосабливали слова под свое уменьшившееся тело.

С меня и теперь сталось бы завернуть: "Началась такая катавасия!" - поднести руки к щекам. Сказать: "Мальчишки во дворе шалят" - или: "Он только баловаться и озорничать горазд", - и головой покачать.

Даже сальности у меня старушечьи, ветхие, из начала века:

Жасмин прекрасненький цветочек,
Он пахнет нежно и свежо.
Понюхай, миленький дружочек.
А правда, пахнет хорошо?

Бабушкина приятельница крупными печатными буквами выводила на листке четверостишие. Я старательно читал по слогам, не находя подвоха, и тогда старухи показывали на вертикаль из заглавных букв, заливались смехом, и я вместе с ними, уже навсегда приученный смотреть на текст не только слева направо, но и сверху вниз.

С малых лет пестовали во мне всяческие паранойи. Бабушка Аня учила бояться воды. Говорила, глядя на вздутые, как шины, старческие ноги: "Нырнешь, судороги схватят, захлебнешься", - и пучила глаза, изображая удушье.

Судороги представлялись мне хищными водорослями с рыбьими головами. Вода страшила и чаровала глубиной и мутью.

Боготворил считалочку: "Десять негритят пошли купаться в море. Десять негритят резвились на просторе…"

Мы положили ее на музыку.

"Один из них утоп! Ему срубили гроб! - выпевал я. - И вот вам результат - девять негритят!"

Я разыгрывал жестокие игры про купание, заканчивающиеся всегда одним финалом. Рука-судорога утаскивала жертву на дно ванны. Кукольный приятель рыдал на эмалевом берегу.

Ответственная за мое питание, бабушка всякий раз пугала: "Доедай суп, а то он ночью к тебе придёт и задушит".

Я всё равно оставлял еду в тарелке, а ночами не мог заснуть и истощался нервно и физически.

Провинция бездумно поощряет старческий вампиризм, укладывая детей в одной спальне с людьми преклонного возраста. Каким бы здоровым от рождения ни был ребенок, он захиреет, и как скоро - это вопрос времени или числа старух.

Бабушка Аня глядела, как я день ото дня чахну, и стращала с новой силой.

От впечатлительности и страха я терял окружающую обстановку и собственную личность. В кухонном мареве призрак бабушки Ани покрывал меня жуткой бранью. Суп грозил совершить содомический грех.

"Залезет в жопу!" - в ночном бреду додумывал я бабушкины угрозы.

Она мучительно стыдилась: "Каких же только слов ребенок на улице нахватался!" И, беспомощные, улыбались родители.

Мне было пять лет. К бабушке Ане каждый месяц приходила женщина-врач, тоже очень старая, но, видимо, ей доверялось больше, чем молодым участковым докторшам. Старухи скрывались в комнате для медицинского осмотра, затем пили чай и беседовали.

Будь проклят тот день, когда я опередил их уединение и спрятался под кровать. Они зашли, бабушка Аня разделась. Врачиха впряглась в фонендоскоп, присосала круглый наконечник с мембраной к обвисшей коже своей пациентки…

Память благородно заретушировала подробности, причем настолько густо, что всё запомнилось скорее как поступок. К событию нет достоверных зрительных образов - одни домыслы. В пятилетнем возрасте меня не интересовало женское тело в состоянии дряхлого упадка. Я не мог знать слова "фонендоскоп". Вероятно, я действительно видел нечто, состоящее из резиновых трубок, вставляющихся в уши, и теперь подрисовываю его к дагерротипу того далекого события.

Возможно, циничный глаз современного фотографа увидел бы в этой сцене совершенно иную эстетику: два древних тела, соединенные резиновой пуповиной фонендоскопа…

Я выскочил посреди осмотра из-под кровати, подбежал к бабушке Ане и цепко ухватил ее под пепельную курчавость старческого руна. Я вскричал что-то. Возможно: "Ага!" - или: "Вот!" - или: "Ух, ты!" - или "Поймал!" - не помню.

Мы трое ненадолго замерли, врачиха, бабушка Аня и я с пальцами в руне. Старухи никак не отреагировали. Я опешил от такого невнимания и спросил, осаженный их спокойствием: "Что это?"

Врачиха сказала равнодушно: "Мышка".

"Мышка?" - я недоверчиво перебирал курчавый пепельный ворс, похожий на сбившийся войлок или вековую диванную пыль, потом убрал руку и вышел из комнаты…

* * *

- Слушай, я ни за что не повег'ю, что ты не заглядывал девочкам под юбки. Все мальчишки с пег'вого класса вуаег'исты. У меня во двог'е и в школе пг'осто спасу от вас не было. Но я не считаю, что это плохо, с одной стог'оны, это пг'иучает к аккуг'атности - я с малых лет за тг'усами слежу, чтобы чистые были.

Что у вас девочки говог'или, если им юбки задиг'али? У нас было: "Тг'усы не кг'аденые, жопа не алмаз!" и еще: "Кто не видел тг'икотаж - "Детский миг'", втог'ой этаж"… Ну, не отвог'ачивайся, смотг'и, г'аз всю жизнь хотел… Нг'авится?

* * *

Бабушка Аня вскоре умерла - не пережила позора. Так я растравливал себя по ночам.

Возмездие грянуло. Появилась эта московская бабка Тамара. Меня отвезли к ней на поезде. Помню лишь тряску в купе и как пил чай без сахара, потому что, очарованный миниатюрной упаковкой рафинада с поездом на обертке, спрятал сахар в карман.

Бабка встречала нас на вокзале. При ней был какой-то новый понурый дед. Я же помнил совсем другого старика.

Мама и папа подвели меня, держа за распростертые руки. Я был распят на родителях.

Я запрокинул голову, и взрослые небеса разрешили недоумение: "Поздоровайся с дедушкой", - пятидесятилетняя бабка (мой взгляд снизу вверх) в украшенных пластиковыми хризантемами босоножках, в шортах, блузке и соломенной шляпе, полная юных страстей, моложаво улыбалась: "Это -дедушка".

Мы оба, тот понурый старик и я, знали, что это неправда. Куда делся прежний дед, никто не говорил.

Нас пригласили на шашлыки в загородную резиденцию деда № 2. Над мангалом кружил едкий дым паленого мяса. Мне дали детскую порцию шашлыка, которую так и не полили вином, - мама запретила.

Потом я, чтобы ознакомиться с новым дедом, подошел к нему поближе. А тот, видимо, забывшись от сытости и выпитого вина, вынул изо рта челюсть и протирал ее пучком травы. Бабка на него ужасно наорала.

Несправедливо обруганный, дед даже попытался играть со мной, и стал проверять мою сообразительность кошмарными загадками: "До какого места заяц бежит в лес?"

Я молчал.

Дед ответил сам: "До середины. А дальше заяц бежит из леса".

Допрос продолжался: "Каких камней в море нет?"

Я в смятении ковырял носком сандалика землю.

"В море нету мокрых камней".

Затем он спросил: "Что посреди Волги стоит?"

Я крикнул: "Утес!" - потому что вспомнил песню "Есть на Волге утес". Оказалось, что посредине Волги стоит буква "Л", и все от души хохотали над невинной детской тупостью.

Потом родители уехали, а я остался с бабкой. Для нас обоих это была мука. Мы не устраивали друг друга.

Непривыкшая к детям бабка была деспотична в вопросах гигиены. Деда № 2, любителя загадок, она уже приучила мочиться сидя. Тот не спорил и справлял нужду как ученый кот. Я пробовал поднимать круг, но бабка следила за мной, выискивала невидимые капли и ползала с мыльной тряпкой, бранясь, что у нее нет сил за мной убирать.

По телефону она жаловалась матери и просила меня забрать. Я плакал и говорил, что если хотите, чтобы у вас писали сидя, заведите себе девочку, а не мальчика.

Я проиграл. Она сломала мою волю, и я вскоре стал позорно присаживаться. Унижение быстро вошло в привычку, единственное, всякий раз справив нужду, я потом нарочно стряхивал несколько капель на стульчак…

Я смирился с новым обликом деда. Остаток лета этот дед № 2 и муж № 4 провел на даче, любуясь картофельными цветами или перебирая свои альбомы с марками.

Стоило мне попасться ему на глаза, он спрашивал с дурковатым прищуром: "Имеется килограмм соли, литр воды и килограмм продукта, который надо сварить с указанным количеством соли, но так, чтобы он остался несоленым. Что это за продукт?"

После моей скорой интеллектуальной капитуляции дед коротко сообщал: "Яйца", - и, бодрый, шел по своим делам.

Невротизированный, как Эдип, мозг приноровился работать в атмосфере логических подвохов, и деда постигла закономерная участь Сфинкса.

Однажды он спросил меня: "Можно ли наполнить ведро три раза, ни разу не опорожняя его, и чем?"

Я сказал: "Камнями, песком и водой".

Он помрачнел: "Ты зашел в комнату, где есть свеча, газовая плита и керосиновая лампа. Что ты зажжешь первым?"

Ответ родился сам собой: "Спичку".

Дед взялся за сердце: "Какие часы правильно показывают время только два раза в сутки?"

"Остановившиеся", - я улыбнулся.

Дед № 2 с перекошенным лицом рухнул в кусты картофеля. Потом приехала "скорая" и увезла деда.

Бабка холодно перенесла его смерть. Всей семьей мы осудили ее черствость. Кто мог подумать, что для неё начинался тогда новый жизненный период…

* * *

Эйфория морского сраженья на бумаге.

"Ранил! Ранил! Ранил!"

Как несравненная легкость наполовину решённого кроссворда! Малодоступные уму горизонты и вертикали со всех боков набрали недостающий смысл, и вот наступает момент, когда слова разгадывают сами себя, только успевай записывать.

Работа помогала отвлечься от навязчивого ощущения Сатурна в области виска. По спине бежали шелковые пузырьки, будто кто-то прыскал на кожу огненной кока-колой…

"БМ" в пуговичном кружке. Бабка Московская. Она всегда была объектом наших провинциальных семейных сплетен.

Бабка рано вышла замуж, быстро развелась, и в восемнадцать лет, чтобы стать актрисой, уехала в Москву, подкинув годовалую дочь своим родителям. (Чёрно-белая, как инь-янь, фотография семейного альбома: белый лапоть с личиком - туго спеленатый младенец, которому так и не довелось отведать материнского молока - бабка заботилась о фигуре и уберегла грудь от кормления.)

Кукушиный поступок был усугублен тем, что спустя годы бабка, готовясь в очередному замужеству, собралась усыновить или удочерить ребенка своего любовника. О том, что у нее где-то растет собственная дочь, она не задумалась. При воспоминании об этом у мамы обычно набегала на левый глаз злая, никогда не выкатывающаяся слеза.

Всё мое детство мама была с морковного цвета ртом от губной помады. Давно еще бабка подарила ей целый кулек помад, все одного цвета. Это были времена дефицитов, и вот такие, морковные, выбросили когда-то в продажу, а бабка накупила стразу штук двадцать. А когда этот цвет ей надоел, она передарила помаду дочери. Долгие годы у мамы оставался один и тот же цвет губ, а когда помада испортилась или закончилась, ей на работе подарили новую, и она тоже оказалась морковного цвета, и сотрудницы сказали: "Ваш любимый цвет".

В молодости бабка была недурна собой. Славная такая брюнетка с голубыми глазами, похожая сразу на всех кинозвезд того времени. Маму она недолюбливала, видимо, еще потому, что дочь внешностью не удалась - пошла в первого мужа. И вдобавок у мамы не обнаружилось ни музыкального слуха, ни голоса, что, по мнению бабки, было совершенным плембраком.

Сама бабка была небесталанной. Смогла же поступить в театральное, закончить его и даже устроиться в театр.

Любила салонные разговоры, чтоб не называть имён, но было сразу всем понятно. Обмороки очень любила. Припасала только для мужей, если случайно всплывали измены.

Сцена обманула вопиющим реализмом страстей. В театре бабке не хватало театра. Она играла в собственных спектаклях. Заполучив партнера, навязчивой любовью, звонками, скандалами, слезами уверенно вела его к разрыву отношений и кульминации - прощальному ужину. После шампанского при стеариновых свечах бабка давала волю трагическому эротизму и на его фоне лживо обещала покуситься на свою жизнь.

Мама рассказывала об этом, мы - папа и я, совсем еще кроха, зло потешались. Папа смеялся тонко и мелко, как лисица. Смех не шел к его лицу. Серьезный, в роговых очках, папа бывал похож на политического обозревателя. Веселье разоблачало его. Я всегда мог определить социальный статус человека по смеху - он также выразителен, как и речь. Папа, вынесший свой смех из аспирантуры, заливался как младший научный сотрудник, даже когда стал старшим…

Мне и сейчас слышится жующий голос отца: "Я тогда беру слово и напрямую говорю: "А вы друзья, как ни садитесь, всё ж в музыканты не годитесь!""

Мама, та больше любила строку из песни Булата Окуджавы: "Грустным солдатам нет смысла в живых оставаться".

Последний раз мама напела про солдат перед моим отъездом в Москву, ту самую, из которой много лет назад привозила пластинки Окуджавы - на обложке щуплый грузинский старик с гитарой.

Что же будет с ними, если меня не станет?

Бес нашептывал: "Родители дают нам временную оболочку из кожи. О каком сыновнем долге может идти речь? Разве испытываем мы родственные чувства к фирме "Адидас" за то, что произведенный ею костюмчик временно приютил наше тело?"

Назад Дальше