11. Виктор Голубь - не только оригинальный живописец и график, но и чуткий поэт-самородок:
…Не хочу высоких званий,
И мечты завоеваний
Не тревожат мой покой!
Но коль враг ожесточенный
Нам дерзнет противу стать,
Первый долг мой, долг священный -
Вновь за родину восстать.
Мы долго стучались в его мастерскую, что через двор от газеты, в которой нам сказали, что проблема переименования улиц в принципе решена, однако откладывается на неопределенное время ввиду отсутствия табличек. Татьяна Николаевна в конце концов постучала сильно ножкой, обутой в черный сапог, и Голубь предстал перед нами во всей своей утренней красе. Немедленно подружились.
12. Тайная мысль моя обретает мало-помалу реальные очертания. Виктор тут же взялся показывать свои работы всех направлений: абстракцию, сюрреализм, поп-арт, символические полотна "Алчность", "Двоемыслие", "Догматик", а также ряд городских пейзажей, один их которых Гидо (по моей тихой просьбе) приобрел за 60 долларов для своей домашней коллекции в Мюнхене (в основном, чайные сервизы времен революции). Это скромная работа: деревянный забор, чертополох, заболоченная речка, - но от нее трудно отвести взгляд. У него есть также несколько "нюшек", сделанных с одной натуры, что не ускользнуло от моего внимания. Татьяну Николаевну я уже начинаю через раз называть Таней.
13. Короткостриженый, серебристый Гидо командирован правительством ФРГ мне в помощь, но я вижу, что он подавлен как бывшими позорными действиями своих земляков, так и погодой (пошел-таки снег). - Ну куда они поперлись? - бормочет он, разогревая дыханием окостеневшие пальцы (Таня вместе с нами и рыжим отцом Даниилом лезет на колокольню). - В сентябре метель. Гитлер - дурак.
14. Священник Шура, отец Даниил, учился с Таней не только в одном классе, но и в одном педагогическом институте. Мемориал находится на городском Екатерининском кладбище. Священное место для жителей города и его гостей: здесь похоронены бойцы революции и гражданской войны, воины, погибшие в Великую Отечественную войну, люди, совершившие подвиги в мирное время, жертвы польско-литовских феодалов. Легенды ходят об учительнице-комсомолке Александре Барановой. Она ежедневно расклеивала на стенах домов листовки с советскими песнями. Враги выследили патриотку, на казнь она пошла с песней:
По всем океанам и странам развеем
Мы алое знамя труда!
Место для колокольни было выбрано наилучшим образом - на господствующей над городом западной высоте, но съемка города не удается. Валит снег. Таня огорчена. Я тоже стараюсь выглядеть разочарованным. Священник Шура приглашает выпить церковного вина. Будьте его гостями! Он зовет вас на улицы и площади, в тенистые аллеи парков. Прикоснитесь сердцем к старине, порадуйтесь цветущей юности. Я вижу, что его несколько жалит Татьянино "ты", но он смиренно справляется с обидой.
15. Таня ушла через площадь в музей. Вернется ли? Гидо требует суп. Шофер Максим ест все, что ни попадя, нахваливая Германию. У меня нет сил его слушать. Вскакиваю, иду в музей. Она пьет чай с сослуживцами. В углу стоит большая блестящая модель искусственного спутника. Некоторые школьники принимают его за самогонный аппарат, - смеется Таня. Я громко, искренне смеюсь, хотя эта шутка мне известна.
16. В девять утра в районе Кувшинова еще шел бой, а в полдень бойцы и жители собрались на митинг, посвященный освобождению славного русского города. Пасля Вя-лiкай Айчыннай вайны горад адбудувауся занава, засяляуся новымi людзьмi: тэта русюя, украшцы, беларусы, яурэi. Негледзячы натое што каля 170 тысяч семяу стаяць у чарзе на атыманне жылля, у 1991–1992 гадах горад прытулiл каля 6 тысяч перасяленцау з раёнау, што пацярпелi ад катастрофы на Чарнобыльской АЭС.
17. Немец отпрянул. Таня выхватила из-под пояса юбки бутылку, решительно поставила на стол. - За мой день рождения!
18. - Милая Таня! Погода не благоприятствует наружным съемкам. Не отправиться ли нам снова к Голубю для фотографирования местной интеллигенции в творческом процессе?
19. Три надгробья - три биографии. Впереди у лауреата будут монумент "Воину-освободителю", грандиознейший мемориал в Волгограде, широко известная песня "Огромное небо", но первым памятником, посвященным подвигу народа, станет памятник Тани, а рядом тихо стану я (умный стратег, хитрый тактик, дерзкий командир).
20. Голубь принял нас как родных. Я сказал: - Для пользы дела нельзя ли вызвать вашу натурщицу? - Ленку, что ли? - Ну, Ленку. - Ее нет в городе. - Нам нужна натурщица. Иначе все сорвется. - Понимаю. - Это очень важно, - подчеркнул я. Глаза Голубя забегали. Я затаил дыхание. Глаза Голубя бегали в правильном направлении. - Татьяна! - вскричал он. - А почему бы тебе не заменить Ленку? - В самом деле, - скромно заметил я. - Хорошая мысль. - Татьяна смерила нас взглядом, как сумасшедших. - А что тут такого? - сказал я. - В Европе давно уже все купаются голыми. - Я знаю, - сказала Татьяна. - Но мы не в Европе. Ни в коем случае! Как вам только в голову такое могло прийти?! - Голубь с жаром принялся ее убеждать. Он говорил о семейной усадьбе Грибоедова, маневровом диспетчере Я. М. Ларионове, организовавшем несколько крушений поездов, наконец, о паровозе ЭШ-4290, навечно вставшем на постамент рядом с вокзалом 9 Мая 1980 года. - Паровоз мог встать, а ты нет? И тебе нисколько не совестно? - ЭШ-4290? Это тот, что ли, с красными колесами? - Да! Да! С красными! - рассердился Голубь. Таня закусила губу. - У тебя есть чистая простыня?
21. На подиум водрузили ярко-зеленую софу. Таня вышла в простыне, возбужденно попахивая подмышками. - Дайте мне водки. - Я выскочил во двор, растолкал Максима. Тот, обиженный, быстро уехал за водкой. Через пять минут я вошел в мастерскую с водкой и рюкзаком, набитым шоколадом. Я незаметно поставил рюкзак к батарее. Гидо уже расставил штатив, приготовился. Не зря он шесть лет проработал для немецкого "Плейбоя". Таня глотнула полстакана, сняла очки в голубой пластмассовой оправе, но в последний момент отказалась снимать простыню. - Я не буду делать это бесплатно. - Гонорар в размере месячной зарплаты, предложенный мною, рассеял последние сомнения женщины.
22. И когда, вскарабкавшись на софу, она бросила мне сверху простыню, я ахнул: она. Та, что мне надо. Схватившись за карандаши и яростно делая наброски, Голубь кричал, что у него никогда не было такой натурщицы, что ее с наслаждением писали бы Репин и Шишкин. Гидо вошел в раж, меняя объективы. Для меня было предельно ясно: именно ее во сне и наяву я мечтал всегда обмазать шоколадом.
23. Она не была совершенством. У нее был пожилой, дрябловатый, с порезом живот, почти до пупа поросший растительностью, что за беда! Местность вязкая, в обилии растут вязы, но зато рядом холм, да какой: географы называют его самым высоким на Среднерусской возвышенности. Вижу землянки, костры, партизанский отряд "дяди Кости", строительство железной дороги, виселицы, разбитые церкви, гнилые кресты, спаленную жниву, братские воинские захоронения монахов и большевиков.
24. Сначала она лежала скованная, зелено-серая, отпускала нервные, глупые шуточки провинциальной 35-летней тетки и приговаривала: - Меня же муж убьет, - но потом порозовела и поплыла.
25. 16 ч. 50 м. Ничего не объясняя, без предисловий я развязал рюкзак и стал натирать ее тело подтаявшим шоколадом. Техническое обеспечение подвело меня: мне выдали шоколад с орехами, и было не очень удобно мазать ее, потому что орехи мешали, но я ее мазал, мазал всю: ступни ног, икры, ягодицы, спину, ароматные нестриженные подмышки, шею, лоб, нос, подбородок, весомые, крепкие груди и этот дрябловатый, волнистый, неважный живот. Я мазал ее живот шоколадом, забыв об орехах, немце и Голубе, уронившем карандаши. Я мазал ее живот шоколадом, и она лежала на пляже, подставив тело шоколадному солнцу, и я ее мазал, намазывал шоколадом, размазывал жирный, коричневый шоколад, и снова мазал.
26. "Совершенный успех увенчал мое предприятие", - отстучал я телеграмму в Кремль с местного почтамта. Садясь в машину, я посмотрел на звездное небо и улыбнулся. Родина может спать спокойно.
1993 год
Исповедь икрофила
Это стряслось со мной в том нежном возрасте, когда вместо памяти в голове стоит розовая сырость, но ты уже твердо знаешь, что тебя зовут Вадик, когда мир пахнет черными мамиными волосами, когда папа ходит, задевая головою о потолок, и осторожничает с вещами и людьми, потому что он очень сильный. Он сажает меня на колени, я хватаю его за мясистую грушу носа и раскачиваю ее, хохоча, булькая всем своим маленьким существом, но вдруг становлюсь серьезным и говорю:
- Папа! И-ка!
Он смотрит на меня с расплывом улыбки:
- Не и-ка, детка, а река. Скажи: река.
- И-ка!
- Река, Вадик, - говорит мама мягко.
- Какие бывают реки? - задумчиво спрашивает папа и сам отвечает: - Москва-река, Волга, Миссисипи, Янцзы, Яуза, Сретенка… то есть Неглинка, но она в трубах…
- И-ка! - кричу я. - И-ка!
Я близок к истерике. Я вижу желтый, как Янцзы, настороженный папин глаз. Но маму осеняет:
- Икра! Он хочет икры. Вадюшка, маленький, лапочка, хочет икорки? - сюсюкает мама, обращаясь ко мне в третьем лице, чего я не перевариваю и потому отвечаю ей холодно и иронично:
- Йез, сэл.
Я ловлю запах дикой икорной солености, я глохну от него, я возбуждаюсь, у меня набухают соски, я весь красен, меня трясет. Скорее! Скорее! Мама! Мамины неповоротливые руки никогда не кончат делать бутерброд… Ем, ем, задыхаясь, не пережевывая хлеба, в блаженстве давя языком липкие икринки, и - отпускает; можно жить дальше, и папа берет "Мойдодыра"…
Сбесившийся родственник, рыжебородый монстр прислал нам с Дона в подарок литровую банку зернистой отравы. Судьба наказала злодея не медля: его в тот же год переехал собственный "москвич", замешанный на тихой, как омут, икре, а я был оставлен мучиться и мучить других.
Банку съели. Я требовал еще. Мама сходила в магазин и купила. В те незабвенные времена гастрономии и культуры личности икра продавалась на каждом перекрестке, но она была не по карману моим родителями, и они попытались меня от нее отучить. Давали суррогаты. До сих пор содрогаюсь от простого сочетания слов: рыбий жир. Впоследствии пробовали пустить в ход искусственную. Пустая затея! Единственным заменителем могла служить паюсная. "Будешь канючить - выпорю!" - взорвался папа. Меня оставили без икры. На второй день "голодовки" начались обмороки, на третий - зарядили кровавые поносы, на четвертый - все тело покрылось красными волдырями и ночью мне беспрерывно снились пожары и демонстрации. Я стал заговариваться и задыхаться. На пятый - мама не выдержала, скормила мне несколько баночек, и все прекратилось.
Меня показывали врачам. Врачи беспомощно открещивались рецептами касторки. Правда, один профессор, звезда, заинтересовался моим случаем и предложил бедной маме положить меня в его клинику на всю жизнь для наблюдения. Помню, как мама блеснула на него глазами:
- Я не желаю, чтобы мой сын стал подопытной морской свиньей, - нервно сказала она (наверное, потом жалела об этих словах) и навсегда увела меня из медицинского мира.
Однажды пригласили гипнотизера в дымчатых очках. Он усыпил меня прикосновением ладони и во сне внушил мысль, что икра - пакость. Я проснулся веселый, со светлой верой в его слова, но что-то во мне было сильнее этой веры, и с отвращением, крича и содрогаясь, я снова принялся есть "пакость". Видя мои мучения, мама потребовала меня разгипнотизировать. Обиженный гипнотизер с неудовольствием сделал это за двойную плату.
Я познал свою норму: три баночки в 56,8 г, или шесть унций в день. Верхнего предела не существовало, причем впрок, на несколько дней вперед, наесться было невозможно. Папа больше не задевал за потолок; смоляные мамины волосы пахли гарью первых седин. Суеверная бабушка молилась за меня в православном храме Заступнице, но молитвы не возымели действия. Бабушка продала свою непарную бриллиантовую сережку с правого уха, отдала деньги родителям, вздохнула и умерла.
Я помню пионерское лето, линейки натощак, перед завтраком, походы, взвейтесь кострами… Я лежу в большой палате… синие ночи… пионервожатая тушит свет, строго наказывая нам не держать руки под одеялом… мы пионеры - дети рабочих… я жду, когда окончится бой подушками, когда запыхавшиеся взмыленные пацаны с перьями и пухом в волосах упадут, сраженные усталостью, на постели и засопят до утреннего горна… затем бесшумно лезу в тайник под матрац, достаю заветную баночку, привычными движениями вскрываю ее и начинаю жадно есть пальцем.
- Ты не знаешь, почему нельзя держать руки под одеялом? - вдруг отзывается сосед-тихоня.
От неожиданности я давлюсь, потом, откашлявшись, равнодушным голосом мямлю:
- Это не гегенично.
Я не знаю ни смысла, ни причины тарабарского слова.
- Почему не… А ты что ешь? Уй, дай мне тоже!
- Это лекарство, - страшным шепотом шепчу я.
- Ты что, болен?
- Болен. Только об этом никому, понял?
Наутро он предал меня вожатой, в восторге ябедничества приврав при этом, что я держал руки под одеялом. Меня тащат к толстой врачихе с брезгливыми пальцами. Та требует признаний, берет меня "на пушку", заставляет мерить температуру, показывать язык, спускать штаны. Я молча терплю ее пытку, за что получаю пять суток карантинного бокса и погружаюсь в серую влажную тоску простыней.
Дальше - хуже. Поступив в институт, я после первого курса поехал со стройотрядом на залежные земли, и там, в моем рюкзаке, под тренировочным костюмом, во время алкогольного сыска, комиссия обнаружила целых пятьдесят стограммовых банок зернистой икры. Негодование всколыхнуло сердца стройотряда. Меня обдали единогласным презрением. Мнения, однако, разделились: одни утверждали, что я хотел подкупить прораба, чтобы получать работу полегче, другие считали, что я намеревался соблазнять непорочных казашек… Под горячую руку меня чуть было не исключили из комсомола, но вместо этого заставили публично разбить все банки и выбросить в мусорную яму. Помню, в ночь после собрания я ползал туда собирать в бидончик икринки, перемешанные со стеклом и землей. Я прятал бидончик в сарае для инвентаря.
Отец мой, любитель научных теорий, выдвинул предположение, что тяга к икре объясняется сексуальной неудовлетворенностью, и меня вскоре обженил и, что было тем проще, что я без ума любил Таню Б., которая не догадывалась о моей тайной порче. На свадьбе, помнится, было много икры… На следующий день я признался Тане в пороке, но она отнеслась к нему как-то игриво, пообещав мне, смеясь, поддержку и понимание. Увы, очень скоро она осознала свою легкомысленность и мою подлость. После работы я носился по городу в поисках икры, заводил знакомства с темными личностями, человеческими отбросами рыбной торговли, которым отдавал почти всю зарплату. Таня плакала, называла меня "бездушным эгоистом", призывала скорее защищать диссертацию и выходить в люди, потому что там, в людях, легче прожитье моим горем. Но хрупкое деревце диссертации, нуждающееся в уходе и искусственных удобрениях, на глазах вяло, морщилось, сохло. В припадке отчаяния Таня бросилась жаловаться на меня своему брату, мастеру спорта по художественной кретинистике, который явился для разговорца. Разговорец с глазу на глаз свелся к тому, что брат посоветовал мне перестать дурить, иначе он обещал кое-что мне оторвать. Я пытался ему объяснить, что это не дурь и не блажь, а боль моя и светопреставление, что не нужно грубить, но он стал трясти меня за плечи и, самовоспалясь в святой ярости, в сердцах сунул мне кухонный нож меж лопаток. Я упал и вскоре умер. Меня реанимировали. Потом я снова умер. И снова меня воскресили. О том, что я видел, пока был мертвым, толком сказать не могу. Видимо, потому, что меня быстро воскрешали. Но, кажется, был там какой-то с облупившейся краской трамвай без колес… впрочем, точно не помню. Я провалялся в беспамятстве три недели, а когда наконец пришел в себя, то первое, что попросил, была, конечно, не вода. Танюша с припухшими веками кормила меня моей сладкой цикутой с ложечки, печально повествуя о том, что брат обезумел от раскаяния и по ночам разгружает вагоны… Я сказал симпатичному следователю, что у нас, словно дикие травы, сквозь пол прорастают ножи и я случайно упал на один такой сорняк навзничь. Он поверил, так как у него тоже произрастали в квартире различные столовые приборы, причем особенно расплодился бесполезный гибрид ножа с ложкой. "Это какое-то немыслимое ножеложство", - жаловался он мне.
Отец выдвинул новую теорию, согласно которой нам с Таней следовало завести ребенка, чтобы я смог сублимировать на него свою несчастную любовь. Его изысканный фрейдизм не помог мне и на этот раз. Рождение Павлика не отвратило меня от икры; я стал объедать не только жену, но и мальчика. Тем временем сослуживцы обзаводились телевизорами, арабской мебелью, нагуливали в обществе вес и по ночам, даже не таясь от себя, подумывали о приобретении "запорожцев". Мы же снимали чужие углы и экономили на папиросах. Танин брат раза два разгрузил вагоны, а затем, ко всеобщему облегчению, растворился в городском чаду. Бедная Таня, Танюша, особенно жалко мне было тебя! Зачем, зачем вовлек я тебя в авантюру! Бледная, нервная, худенькая… Я любил ее издали, не решаясь приблизиться.
Как-то в воскресный день мы позволили себе роскошь прокатиться наречном трамвайчике с Павликом. День был чудесный, кончался сентябрь. С бордовых теннисных кортов долетали до нас сочные круглые звуки мячей. В рыжей цыганской юбке до пят стояли Ленинские горы. Университетский шпиль распустил на солнце павлиний хвост. Павлик бегал по палубе и смеялся. Вдруг он остановился, заупрямился, посмотрел на воду и произнес отчетливо:
- И-ка!
Таня слабо вскрикнула, потеряла сознание и опрокинулась за борт. На счастье, в нашем трамвайчике плыла самоотверженная группа юношей. Они выловили и откачали Таню, а заодно и меня, неуклюже выбросившегося ей вслед. С тех пор она начала заикаться. Я долго убеждал ее в том, что Павлик имел в виду реку. Он сам, маленький, говорил:
- Да, я имел в виду е-ку, мамочка, - и Таня слабенькой рукой гладила его по головке, но заикаться не перестала. Павлик пошел в маму, к икре он был равнодушен. Тем не менее, мы все больше опускались на дно. Деревце диссертации погибло. Я распилил его ствол и вынес на помойку. Таня с ненавистью твердила: "Эгоист". Я сделал отчаянную попытку переехать с семьей в Астрахань, чтобы устроиться там работать на рыбоконсервном комбинате и утолять свою страсть минимальными средствами. Но Таня в последнюю минуту не захотела покинуть Москву. Тогда на коленях я стал умолять ее развестись со мной и начать новую жизнь, а она только качала головой и, жарко давясь согласными, спрашивала: "Какая для заики может быть новая жизнь?"