Сборник рассказов: Юрий Мамлеев - Мамлеев Юрий Витальевич 37 стр.


…Между тем в миру происходило следующее: Виталий так щекотал папулю, словно стал заводным и окончательно потерял всякое земное управление. Папаша прикрывался от него вшивым хламом, кастрюлями и в изнеможении скакал по углам, срывая обои. Наконец подхватил припрятанный где-то собственный портрет и стал прикрываться им (огромным и надежным), как полущитом. Но Виталий, казалось, готов был защекотать само Непостижимое, как бы оно ни скрывалось… С ледяным лицом он неотступно следовал за папулей… Наконец тот, как-то не по-нашему дернувшись у стены, издал последний вздох… Неожиданный его труп свалился прямо к ногам Виталия… Но тот продолжал надменно и яростно его щекотать… Труп долго дергался, точно сворачивался комком, как будто Виталий возился с невоспитанной кошкой…

Когда к Виталию возвратилось сознание и его светоносное откровение внезапно и жутко закончилось, он обнаружил себя сидящим на табурете, у окна… Труп, уже холодный, валялся у противоположной стены, как пьяный… Виталий глянул в окно: небо было пустынно и безразлично, только одна-единственная звезда бледно пылала в нем, точно знак его бездонного путешествия… Может быть, эта звезда был он сам…

…Медицинско-научная сторона обошлась. Решили, что папуля умер сам по себе, от разрыва сердца. Синяки же якобы не имели отношения к смерти.

Похороны были трогательными, но походили на хохот. Виталька до того был занят собой, что плакал над гробом. Папуля между тем стал до неприличия изменяться в лице, особенно перед самым опусканием. То ли он просто удивлялся, то ли на самом деле был уже не тот. Его сестра, тонкое, улетающее от своего тела существо, особенно разволновалась, когда вместо серого, мышиного лица папули, так схожего с Виталькиным, вдруг появилось загадочное, надменно-ожиревшее лицо древнеримского патриция, до хулиганства тем не менее похожее на гробовую маску, которую-де папуля обрел вместо прежней, жизненной. Одним словом, много кругом было суматохи, возни, слез, тухлятины и всякой полусимволики.

Ветер рвал в небо гробовые одежды. Как он еще не сдул вверх самого мертвеца!

Положение осложнилось и тем, что Виталий, вообще ничего не понимающий в происходящем, вдруг почувствовал сильный позыв по-большому. Когда грянул шопеновский похоронный марш и весело мелькнули лица музыкантов, все странно и юрко похожие выражением на папулин жизненный лик, Виталия просто прослабило. У него начался утробный понос, причем тут же, на месте. Произошел дикий скандал. Уже мелькали зонты и платочки. Однако кто-то, ловкий и круглый, подпрыгнув, успел так толкнуть Виталия в бок, что тот отчаянно упал, серьезно повредив себе бедро. Впопыхах Виталий сразу не почувствовал боли и принялся яростно щекотать куст, под которым оказался, приняв его за несексуальный объект. Его еле оторвали от куста. Тот же, ловкий и круглый, успел еще плюнуть в гроб, совсем перед заколачиванием.

Срочно пришлось вызывать "скорую помощь", которая смешалась с гробом и провожающими…

С похорон Виталий - с тем же дальним и надменным выражением лица - попал в хирургическую больницу.

Там было мрачно и неуютно. Большинство поврежденных лежало в коридоре, Бог знает как. Простыни вздымались по сторонам. Виталий огляделся: так вот он куда попал после своего откровения! Впрочем, теперь ему было все равно. Свет исчез, но Виталий уже не был таким, как прежде. Некая реальность вошла.

Кругом урчали от боли и гоготали. То и дело сновали нелепо равнодушные сестры и нянечки. С тупым упорством они не подавали воды человеку, кричащему на полу рядом с Виталием. Впрочем, от человека остался, как говорится, почти клок волос, настолько он был не мясист.

По другую сторону Виталия лежал огромный мужчина, который по делу упал с пятого этажа и долго пролежал так на мостовой, пока не приехала "скорая помощь". У него были разрушены кости, но, умирая, он непрерывно рассказывал похабные анекдоты, так и умер к вечеру с анекдотом во рту.

- Умру или не умру? - спрашивал он перед смертью.

Многие слушали его анекдоты.

Вообще, к вечеру Виталий телесно почему-то окреп, и ему показалось, что от его присутствия люди стали умирать еще резвее. Вряд ли это было так, но, помимо анекдотчика, поздно вечером умер еще голопузый мужик, лежащий вниз животом. Он любил громко и шумно, подряд, испускать ветры, за что пользовался каким-то уважением у больных. С этими звуками он и ушел на тот свет.

- До баб ли ему! - хохотала нянечка, снимая с него штаны.

Как тени, мелькали врачи.

"Где луна, где светила? - думал Виталий, глядя в окно. - Где облака?! Где моя бездна?!"

К нему подходили с вопросами о штанах полуумирающие и, не получив ответа, отходили. Потому что леденело-невиданная ясность светилась в его глазах. Но они отходили не от ясности, а оттого, что принимали ее за удар топора, произошедший где-то рядом, в другой палате. И то это были самые чувствительные.

Всюду, куда он приходил, получались истории.

На его глазах на следующее утро привезли мужика, наполовину раздавленного, и положили в ванну так, что была видна одна голова. Да туловища, по существу, и не было. Старик больной, непохожий на всех остальных, вздрогнул и перекрестился, увидев раздавленного.

- Что? Боишься, старик?! - проговорила голова. - А вот я не боюсь! - И сверкнули угрожающе черные глаза.

Немного спустя "он" - с головою, без туловища, - как полагается, умер.

Но Виталия уже не умиляли эти картины. Стал ли он видеть затылком или у него появился высший, верхний лик?! Или просто он был в пути, застревая в черном?! Как мумия, скрестив руки, точно открывая умерших богов, бродил он среди больных, пронзая самого себя своим отсутствием. Иногда щупал появляющиеся в сознании - как облака, как предтечи - миры.

…После многих смертей еще спокойней стало в коридорах. Впрочем, всем было до деревяшки. По-своему не замечал Виталий и юркого, единственного крикливого больного, рассказывающего всем, как он пять раз за последний год попадал под поезд.

- Как только сяду в электричку, так обязательно попадусь. Места на мне живого нет!! - покрикивал он перед сонной и одуревшей от полусекса сестрой, которая любила пить касторку.

Последний раз его так перемололо, что уж было забросили в морозильную машину для мертвых, но кто-то пронюхал, что он полужив.

Носильщик тогда обратился к остолбенелому на своем месте медвежье-огромному милиционеру:

- Вызови "скорую".

- Гу-гу, - ответил милиционер.

- А если тебя так? - скорчился носильщик.

Мяукнув, милиционер скрылся… А поломанный, как только открыл глаза, очнувшись, тут же схватился кровавой рукой за член: жив ли?!

- Вам подарочек, сестренка! - лихо выкрикивал теперь этот больной, распахивая перед няней халат. - Мотоцикл купить не могу, а вот это пожалуйста!!

Няни прогоняли его тряпками. Впрочем, все было чисто. Кто-то играл в домино, постукивая костылями по стулу. Кто-то входил, кто-то уходил, кто-то сталкивался лбом с соседом. Мяукала под кроватью кем-то принесенная кошка.

"О мое море, мое великое море!" - думал Виталий, проходя мимо них.

Ему не хотелось даже щекотать врачей или стулья. Все исчезло, все уходило в туман. "Как отразился во мне тот неподвижный свет без источника, что я видел? - останавливал он мысль. - Неужели и во мне он, уже другой, все равно незрим для моего глаза?!"

Он слышал колокол в своем уме. Этот звук гасил все прежнее, и он чувствовал, как в поле души его появляется и дышит под тьмой что-то живое и невиданное, до ужаса ощутимое, которое может проявиться для его сознания.

Но и непроявленное, оно было выше, чудовищней и безмернее, чем весь свет мира сего.

- Я завидую себе! Я завидую себе! - прокричал Виталий в открытое ночное окно московской больницы. - Я завидую себе!

И он почувствовал, что в его душе появилась звезда, вернее, призрак той звезды, которую он видел - единственную - в утреннем небе, сразу после своего откровения. И была она, может быть, он сам.

Да, он достоин зависти к самому себе.

РАЦИОНАЛИСТ

У хмуренького, невеселого мальчика Вовы родилась сестра. Ну, сестра как сестра - толстенькая, розовая и мокрая, как пот от страха. И на мир она не смотрела, а только дрыгала ножкой. Все живое суетилось вокруг нее: мама забросила бить папу кастрюлей по морде, а папа забросил свою карьеру. А бабушке Федосье перестали сниться ее сны про сумасшедших. Даже котенок Теократ стал почему-то побаиваться мышей.

Но особое изменение произошло у мальчика Вовы. Раньше он ни на что не обращал внимания, а кино считал выдумкой. Но с рождением сестры стал понемногу настораживаться, точно случилось что-то большое, вроде прилета марсиан или венерян.

Ушки его теперь раскраснелись, он подолгу запирался в уборной, что-то вычислял, а когда все взрослые толпились вокруг сестры, забивался в угол и оттуда смотрел, как смотрит, например, собака на электрический двигатель.

- Вова так робок, что боится даже своей сестры-младенца, - говорил по этому поводу папа Кеша своему лечащему психиатру.

Но так как все были заняты своей девочкой Ниночкой, то Вову особенно никто не замечал. Даже котенок Теократ.

А между тем мальчик Вова беседовал со своей сестрой. Когда в комнате ненадолго никого не было, он подбирался к ее колыбельке и урчал.

Девочка Нина глядела на него ясно и доверчиво. Она, наверное, считала его истуканом, пришедшим с того света. И поэтому строила ему глазки. Но мальчик Вова подходил к ней не с добрыми намерениями.

Надо сказать, что колыбелька Ниночки стояла почти на подоконнике, у открытого окна. А этаж был седьмой. Дело происходило летом, и мама Дуся считала: пусть дитя овевает свежий воздух. Она верила в открытый мир.

Однажды все взрослые, обступив Ниночку, верещали: "У, ты моя пуль-пулька, у, ты мой носик, у, ты моя колбаска", - а на Вову даже не поглядели, не говоря уже о том, чтобы сказать ему что-нибудь ласковое. Мальчик Вова так рассердился, что решил тихонько спихнуть Ниночку на улицу, в открытый мир, как только все уйдут. Он возненавидел сестренку за то, что ей все уделяли внимание, а на его долю остался шиш. Но теперь его терпение лопнуло. Особенно уязвило поведение папы Кеши. С давних пор мальчик Вова считал папу Кешу Богом и очень любил, когда Бог его согревал. А когда божество повернулось к нему задницей, мальчик Вова внутренне совсем зарыдал. Только никто не видел его слез, кроме крыс и маленьких домовых, прячущихся в клозете.

И вот когда в комнате никого не осталось, мальчик Вова на цыпочках, оборотившись на свою тень, подкрался к люлечке с Ниночкой. Лю-лю-лю, люлечка. Несомненно, он туг же спихнул бы сестренку в открытый мир, но произошла некоторая заминка. Не успел Вова приложить свои игрушечные нежные ручки, чтоб опрокинуть дитя, как в последний момент вдруг заинтересовался ее личиком. Дитя в этот миг было особенно радостно и прямо улыбалось Бог знает чему, махая ножками.

- Ишь, точно мое отражение в зеркале, - заключил мальчик Вова. - Но в то же время ведь это не я, - успокоился он.

Вовик ухмыльнулся и хотел было уже опрокинуть дитя, но в этот момент вошла улыбающаяся мама Дуся. Мальчик кивнул ей и незаметно отошел в угол.

"Недаром говорят взрослые, что сразу никогда ничего не получается", - подумал Вова, засунув руки в карманы и делая вид, что рассматривает картинки.

Он был рационалист и любил доводить дело до конца.

- Ты надолго ли? - спросил он через несколько минут уходящую маму Дусю.

- За молоком, - ответила та.

На сей раз Вову не отвлекали всякие шалости.

Он ретиво подбежал к люльке и изо всех сил толкнул ее, как буку. Дитя летело вниз как-то рассыпчато, всё в белом белье, только ручонки вроде бы махали из-под одеяла. Вова настороженно наблюдал из окна. "А вдруг не разобьется", - думал он.

Но дитя, шлепнувшись, больше не двигалось. Вовику даже показалось, что лучи солнца непринужденно и разговорчиво играют на этой застывшей кучке. И она - эта кучка - словно веселится в ответ всеми цветами весны и радости. Он, пошалив, погрозил ей пальчиком.

Когда вернулись родители, то, натурально, им стало нехорошо. Даже очень нехорошо. Все было вполне естественно. Мальчика Вову тут же спрягали в другую комнату, чтоб не напугать. Бабушка Федосья ссылалась на свои сумасшедшие сны, папа Кеша - на ветер, а мама Дуся ни на что не ссылалась: она не помнила даже себя.

Но зато потом, через несколько недель, когда все угомонилось и очистилось, родители души не чаяли в Вовике. "Ты наш единственный", - говорили они ему. Жизнь его пошла как в хорошей сказке про детей. Все ухаживали за ним, одевали, давая волю ручкам, закармливали и дарили ласку, нежность и поцелуи. Мальчик рос, как дом. Только иногда он пугался, что кто-то Невидимый спихнет его с седьмого этажа, как он столкнул сестренку. Но ведь невидимое существовало и раньше, до того как он ее спихнул.

"Все равно от невидимого никуда не денешься", - вздыхал мальчик Вова и продолжал наслаждаться своей жизнью.

ОТДЫХ

Жара плыла по южному берегу Крыма; от красивости прямо некуда было деваться, и ощущалось даже что-то грозное в этой игрушечной красоте, потому что это была не просто игрушечная красота природы, то есть чего-то не зависящего от воли человека. Людишки, приехавшие сюда из разных мест, хихикали до потери сознания; их больше бесила не красивость, а теплота и воздух, в которые они погружали свои разморенные непослушные тела. Они не понимали, почему на свете может быть так хорошо и красиво, и, тупо выпятив свои безмутные глаза и животы вперед, на море, толпами стекались к берегу.

Весь пляж был усыпан телами, и дальше это месиво продолжалось в море, в нем, плоть от плоти, стояли и бултыхались людишки - некоторые приходили в воду с закуской и, погрузившись по грудь в воду, часами простаивали на месте, переминаясь время от времени, тут же перекусывая, другие ретиво полоскали белье, наиболее юркие и смелые заплывали подальше, куда обыкновенные обыватели не рисковали. На пляже расположились несколько грязных пунктов для еды, два дощатых туалета и неуютный, как ворона, посаженная на палку, крикливый громкоговоритель.

Дальше над людьми величественно-безразлично возвышались горы, а пониже - курортный городишко с белыми хатами, ларьками, венерической больницей и парком культуры и отдыха.

В одном из маленьких домишек-клетушек, целиком забитых приезжим народцем, снимала треть комнаты Наташа Глухова - странное, уже четвертый сезон скуки ради отдыхающее у моря существо. В домике этом у обезумевшей и впавшей в склероз от жадности хозяйки все комнаты-норы были уже до неприличия замусолены отдыхающими. Людишки, оказавшиеся здесь, походили друг на друга прямо до абсурда: не то чтобы они были безличны - нет, но все их изгибы и особенности были странно похожие, во всяком случае одного типа, они даже слегка ошалели, глядя друг на друга. К осени почему-то потянулось и более отклоняющееся от нормы; рядом с Наташей снял, например, гнездо лысо-толстый пожилой человек, который всем говорил, что приехал на юг потому, что страсть как любит здесь испражняться.

- Оттого, что, во-первых, тут ласковый воздух, - загибал палец он. - Во-вторых, я люблю быть во время этого, как тюлень, совсем голым, без единой маечки, а у нас в Питере этого нельзя - простудисся.

Сама Наташа Глухова даже этого типа воспринимала спокойно, без истерики. Она не то что не любила жизнь - и в себе, и в людях, а просто оказывалось, что жизнь сама по себе, а она - сама по себе. Она не жила, а просто ходила по жизни, как ходят по земле, не чувствуя ее. Формально это было двадцатитрехлетнее существо, с непропорциональным, угловато-большим телом и лицом, в котором дико сочеталось что-то старушечье и лошадиное. Лучше всего на свете она выносила работу - спокойную, тихую, как переписка. Немного мучилась вечером после работы. Так и свой отдых в Крыму она воспринимала как продолжение работы нудной, скучной, только здесь еще надо было самой заполнять время.

Поэтому Наташа, несмотря на нежное, пылающее солнце и море, подолгу растягивала обеды, походы за хлебом: из всех столовых и магазинов выбирала те, где очередь подлиннее.

"Постою я, постою, - думала она. - Постою".

Иногда, в состоянии особого транса, она у самого прилавка бросала очередь и становилась снова, в конец.

В очереди было о чем поговорить.

Нравилось ей так же кататься туда-сюда на автобусах. Правда, смотреть в окна она не особенно любила, а больше смотрела в одну точку, чаще на полу. Пешком она ходила медленно, покачиваясь.

Зарплатишка у нее была маленькая, шальная, некоторые собачки больше проедят, но ей хватало; к тому же за четыре сезона в Крыму у нее выработалась меланхолическая старушечья привычка по мелочам воровать у отдыхающих. Это немного скрашивало жизнь. Проделывала она это спокойно, почти не таясь; отдыхающие не думали на нее просто потому, что на нее нельзя было подумать. У одного старичка стянула даже грязный носовой платок из-под подушки. "Во время менструации пригодится", - подумала она.

Как ни странно, Наташа Глухова была уже женщина; наверное потому, что это не составляет большого труда. Но одно дело стать женщиной, другое - держать около себя мужиков, насчет этого Наташа была совсем вареная.

От нее разбегались по двум причинам. Во-первых, от скуки. "Полежим мы, полежим, - казалось, говорил весь ее вид. - Полежим".

- Какая-то ты вся неаккуратная, - сокрушался один парень-свистун. Он почему-то боялся, что она заденет его во время любви своей длинной ногой, заденет просто так, по неумению располагать своим телом.

Во-вторых, многие чуждались ее хохота.

Надо сказать, что Наташе все-таки немного нравилась половая жизнь, поэтому-то она не всегда просто "шагала" по ней, как "шагала" по жизни, а относилась к сексу с небольшим пристрастием. Выражением этого пристрастия и был чудной, подпрыгивающий, точно уходящий ввысь, в никуда, хохот, который часто разбирал ее как раз в тот момент, когда она ложилась на спину и задирала ноги.

Один мужик от испуга прямо сбег с нее, в кусты и домой, через поле.

Некоторые и сами принимались хохотать. Так что половая жизнь Наташи Глуховой была никудышной. Но это не мешало ей здесь, в Крыму, почти всегда понапрасну - под вечер выходить на аллеи любви. Сядет и сидит на скамеечке.

"Половлю я, половлю, - думала она. - Половлю". Ее - по какому-то затылочному чувству - обходили стороной. А она все сидела и сидела, утомленно позевывая. Ветер ласкал ее волосы.

Этот год, наверное, был последним в жизни Глуховой на берегу моря; она просто решила в следующий раз поглядеть другие места.

И все проходило как-то нарочито запутанно; сначала, правда, было, как всегда, весело-пусто и скучно совсем одной. Но потом вдруг примкнулась к жирной, почти сорокалетней бабе Екатерине с двумя детьми, въехавшей в соседнюю комнату. Эта Екатерина оказалась такой блудницей, что темы для разговоров хватило на весь дом.

- Рожу бы ей дегтем вымазать, - от злобы и зависти причитали все: старухи и молодухи.

Назад Дальше