И тогда приходят мародеры - Бакланов Григорий Яковлевич 5 стр.


"Ужасно, когда чувствуешь себя идиоткой! Главное, вначале он говорил что-то похожее на правду. А когда я стала намазывать детям бутерброды, не надо, говорит. Вы лучше рыбки им дайте - воблу увидел на стене, - они любят посолонцевать… Под пиво себе взял. Я как под гипнозом была, затмение какое-то нашло. Этот мерзавец прочел, наверное, в твоей книге посвящение брату…".

Вот такую он любил ее всю жизнь. И дочь по себе вырастила, и внучка все впитывает, маленькая законница растет: "Бабушка сказала!..".

"Бог с ним, - успокаивал он Тамару. - Не в первый и не в последний раз".

"Да разве я из-за денег? Мародеры! Ничего святого не осталось".

"Святое… К старухам, к матерям убитых сыновей приходят, наплетут, обнадежат и обирают. Да те сами рады отдать, кланяются в ноги".

А дня через два мерзавец этот позвонил. Был выпивши. Про брата не упоминал, список телефонов был у него, по-видимому, огромный, мог и перепутать, кому что говорено. Представился на этот раз читателем. Так любит, так любит книги Лесова, только что не рыдает над ними. Но вот сейчас беда у него, жену положили в больницу, трое детей, ночуют на вокзале…

"А вам что больше нравится из моих книг, проза или поэмы?"

За всю жизнь Лесов не то что поэмы, стиха ни одного не написал, не грешен. Тому в равной степени нравились и поэмы его, и проза…

Ну, ладно, думалось, это - рвань пьяная, шакалы, что удивляться? А вот в престижном поселке под Москвой, где проходила оборона, стали раздавать после войны участки под дачи, как у нас говорят, лучшим людям, чьи имена известны стране. И вот они, новые дачники, первым делом начали тайно заравнивать могилки, освобождая место под огороды, под клубнику. Да и как гостей звать, скажем, на шашлык на свежем воздухе, когда тут - могила, понимаешь… Поле боя всегда достается мародерам.

- И еще тебе звонил… - но это она сказала на следующий день. - Тебя спрашивал Столяров. Я совершенно забыла.

Она не забыла, она не умела врать.

- Мне бы только не хотелось, чтобы ты принимал его в нашем доме.

- Почему?

- Ты знаешь.

- Значит, пока он был всесилен, я мог пользоваться его услугами, а теперь, когда он пенсионер…

И сдержался, поняв, что ищет ссоры.

- Ты вернулся какой-то совершенно чужой, - сказала Тамара. - Ты на себя не похож. Сплошной комок нервов. Случилось что-нибудь? Скажи правду.

Правду… Этого как раз не хватало для полноты семейного счастья. Двумя этажами ниже в их подъезде жил профессор, старый идиот, основоположник чего-то. Жена его умирала, и он решил сказать правду, покаялся перед ней в многолетнем своем романе, стал перед кроватью на колени. Она повернулась лицом к стене, и вот так и лежала. И так умерла.

- Что хотел Столяров?

- Неужели он станет мне объяснять? Он ел-пил у меня за столом, но помнить, как меня зовут, - ниже его достоинства. "Это Столяров говорит!.." Как будто можно спутать с кем-либо его гундосый голос. Он - страшный человек. Я чувствую. Ты в Германию столько лет не мог поехать, вдруг тот, кому ты руку пожимал, застрелил твоего Юру. И я тебя понимаю. Ко этот человек с ног до головы в крови.

- Хорошо тебе рассуждать в четырех стенах.

- Мне - хорошо. Тебе на пляже, надо полагать, было трудней.

Глава VI

Заместитель Генерального прокурора Столяров однажды был консультантом фильма, который снимали по его сценарию. Пригласил, разумеется, режиссер. Так на фильмы о войне консультантами приглашали маршалов. Они могли дать войска, но даже не это было главным. Главным было имя. Платили хорошо, работой не утруждали, для дела брали кого-нибудь пониже рангом. Это была, по сути, узаконенная, скрытая форма взятки. А всем этим могущественным, выше головы обеспеченным людям требовались "подкожные" деньги, о которых не могла бы с точностью прознать жена. Да и сам мир кино, мир красивых женщин, приманивал. И чем ближе день сдачи фильма, тем большей заботой их окружали, чтобы не исчез куда-нибудь, чтобы под локоток ввести в просмотровый зал во всем параде, в сиянии звезд и орденов, ввести и посадить почетно живую охранную грамоту.

Но происходило каждый раз одно и то же: смелые на поле боя, они вдруг становились застенчивы перед серым штатским чиновником. В своем лице, черты которого неразличимы, стерты, он являл в своем лице государство, оно говорило его голосом. И сникали: стыд - не дым.

Столяров, в силу своей должности, систему эту знал хорошо, был опытен и хитер при внешности весьма простодушной. Комиссия заранее была ознакомлена с его соображениями: что лично его настораживает, на что он советует обратить особое внимание. Но узналось это потом. Он клятвенно заверил, что приедет на просмотр, его ждали, звонили, бегали встречать, и все время, пока шел фильм, у подъезда, внизу стоял человек, чтобы сразу, как только появится, препроводить в зал. Дела высокой государственной важности не позволили ему отлучиться.

А начиналось все хорошо. Он прочел сценарий, спросил только:

"Не подорвем мы веру народа в самое святое, что есть у него: в наш советский суд?"

"Не подорвем!" - в один голос заверили его и Лесов, и режиссер.

"Тогда - с богом!"

"Ну, мужик! - восхищался режиссер после первой встречи. - То самое, что требуется нам".

Когда снова встретились, Столяров поинтересовался:

"А что же это у вас женских ролей маловато? И все какие-то предпенсионного возраста…"

Режиссер с жаром обнадежил, что на съемках все будет в лучшем виде. И Столяров пожелал лично поехать в Ленинград на съемки. Международный вагон. Купе на двоих. Лесов уже сидел, когда перед самым отходом поезда вошел Столяров, легкий его чемоданчик внес и поставил чиновник, пожелал счастливого пути, обнажив лысую голову, руки не удостоился, а сам подать не посмел.

В круглой новой пушистой ондатровой шапке, которую он снял с головы двумя руками и почетно на подушку водрузил, рассказав при этом анекдот: "Знаете, почему пыжиковых шапок не стало? С одной стороны, поголовье оленей сократилось, с другой стороны, давно не производили отстрел чиновников. Хха, хха, хха, хха-а…" - в новой рыжей дубленке с белым воротником, весь тепло упакованный, круглый, Столяров разделся, повесил дубленку на плечики, и поезд, словно сигнала этого ждал, мягко тронулся. Круглое бабье лицо Столярова, не успевшее разрумяниться на морозе от машины до вагона, хорошо порозовело за бутылкой армянского коньяка, а холодные свиные отбивные, которые официантка вносила на подносике, он подолгу, истекая слюной, переваливал во вставных челюстях, и, по мере того, как пьянел, спесь спадала, сущность выступала наружу, и Лесов подумал, на него глядя: "А ведь раньше такого и в кучера не взяли бы".

Перед тем, как ложиться, Столяров вновь облачился в дубленку, обдернул себя со всех сторон, поворачиваясь перед зеркалом и так, и эдак:

"Не тесна? А в проймах? Да вот привезли, а что-то как-то она не внушает… В проймах особенно. И цвет маркий. Придется, пожалуй, сменить".

Брюки он уже снял и повесил аккуратно, и на вагонном коврике стоял босиком, в белых полотняных кальсонах с завязками у щиколоток. И - в дубленке.

Величественный, гигантских размеров кабинет его, куда Лесов однажды заходил, бронза, какие-то черного мрамора статуи и вот эти белые полотняные кальсоны…

В Ленинграде их почтительно встречал прокурор города, и по всему Невскому проспекту милиционеры, узнавая машину, тянули руку к ушанке, и светофоры стлали зеленый свет под колеса. А потом, захватив еще и режиссера, который дожидался в вестибюле гостиницы, помчались за город, свернули куда-то, куда въезд был запрещен, но под "кирпичом" стоял мотоцикл с коляской, милиционер в валенках с калошами, в черном перетянутом ремнями полушубке, тоже поднес рукавицу к шапке, и замелькали, замелькали по сторонам разметенного шоссе пригнутые, отяжеленные снегом лапы могучих елей, и вдруг в самой гуще леса открылся чудо-теремок. Вошли. Сияющие свежей сосной рубленые стены, деревянное кружево, яркие занавески, столы сосновые, официантки - как из ансамбля песни и пляски: косы, кокошники на головах, от каждой глаз не оторвешь. Накрытый стол уже ждал их, подавали с поклоном. А в глубине, на стойке жарко сиял медными боками десятиведерный самовар, собрав на себе все солнце.

Когда поднялись, Лесов задержал режиссера:

"Слушай, а как вообще расплатиться здесь?"

Тот только головой покачал, удивясь его простоте:

"Здесь не платят".

Отяжелевшие от еды, постояли на морозе, дыша паром. Дышалось хорошо. Солнце зимнее заваливалось уже за лес, и над темными вершинами елей, как невесомый дым, все в розовом инее вершины берез. Столяров опять пообдергивался, пощупал проймы, оглядел себя в рыжей дубленке, чем-то все же она его беспокоила. И вдруг за чудо-теремком разглядел еще теремок:

"А там что?"

"Сауна".

"Сауна? - радостно изумился Столяров. Для одной сауны теремок был явно великоват. - И есть кому спину побанить, веничком пройтись?"

Прокурор скромно потупился:

"Все в наших творческих возможностях".

И после такого приема - полнейший афронт в интуристовской гостинице "Ленинград", где они остановились. Со съемок заехали на другой день пообедать. В огромном пустом ресторане было холодновато, блестели на столах накрахмаленные льняные скатерти. Приглаживая расческой три волоса на круглой голове, Столяров шел первым. Но путь неожиданно преградила дама в черном с блестками костюме и каким-то значком на пышной груди, по-видимому метрдотель:

"Минуточку, минуточку, товарищи! Извиняюсь, столы заказаны".

"Все?"

"Все".

Столяров стал, как бык перед препятствием.

"Я здесь живу", - сказал он грозно и ключ от номера показал.

Дама и бровью своей, круглой, начерченной, не повела:

"Сейчас спустится иностранная делегация. Не положено".

"Кому не положено? Мне? Я - заместитель Генерального прокурора. Я, если потребуется, имею право ехать даже на паровозе!"

Но и этот довод не поколебал метрдотеля. Плотная, затянутая, - похоже, коленом упирались в поясницу, затягивая ее, - она все так же мощной своей грудью преграждала путь четверым:

"Ничем, к сожалению, помочь не могу".

А от двух-трех столов уже с любопытством посматривали на них иностранцы, что-то лопотали по-своему.

"Где у вас телефон?"

"Пожалуйста. Пройдите", - и рукой с кольцами на толстых пальцах указала.

Кому собирался звонить Столяров, осталось тайной. Не Генеральному же прокурору. Но пока он шел к телефону, что-то щелкнуло в мозгу метрдотеля, счетчик сработал:

"Вот разве что если вас этот столик устроит. Или вон тот, у окна".

Лесов еле сдерживался, чтобы не рассмеяться. Ничего в России не меняется. Сто с лишним лет назад на глухой сибирской почтовой станции, откуда, правда что, хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь, Короленко не дали лошадей: нет, мол. И от безвыходности, от полнейшей безнадежности присел он к огню, начал что-то записывать. "Не пиши, - подошел к нему смотритель, - дам тебе лошадей, писать не надо…"

Они еще рассаживались, а уже подлетел официант весь в черном, с глянцевыми лацканами и бабочкой у горла. Их было четверо, но Столяров, все еще пышущий гневом, распорядился:

"Заказывайте на пятерых".

И ушел встречать даму. В окно они видели, как подъехало такси, высунулась из открывшейся задней дверцы нога в высоком белом сапоге, и парочка - дубленка рыжая и шубка меховая - скрылась в разъехавшихся стеклянных дверях.

Уже и закуска была подана, и бутылка водки, замороженная так, что побелела, начинала отекать, а они все не шли. Лесов вспомнил, как в купе Столяров развязывал тесемки своих полотняных кальсон… Так их же еще завязывать надо.

"Наливай!"

Дама, крашеная блондинка не первой свежести, в глянцевых белых сапогах, живо оглядела стол, близоруко щурясь:

"Здорово, мальчики!"

Столяров сидел в центре, будто орденом награжденный, к лысой голове прилипли потные волоски. На этот раз, не ожидая конца обеда, Лесов подозвал официанта, попросил дать ему общий счет.

А вечером, исправляя оплошность метрдотеля, директор гостиницы Джаваншир Мамедович Аббасов устроил грандиозный прием. Родственник его, как выяснилось, то ли прокурор у них там, то ли зам. Генерального прокурора. Судаков, прежде чем зажарить, приносили на одобрение Столярову. Дышащих. Водка подавалась в подарочных коробках, трех разных сортов. Поднесут, прираскроют, у Джаваншира Мамедовича - два жеста: утверждающий и отметающий презрительно. Махнет полной, лимонного цвета рукой с массивным перстнем на пальце, и непонравившаяся коробка исчезает посрамленно, является на свет другая.

Гремел оркестр, заглушая певицу, рыбное сменялось мясным, а от разговоров, от славословия, улыбок чувство такое, что ты дерьма наелся.

И Лесов, пробуя все водки подряд, перебрал-таки. Сквозь сверкание люстр и пьяный туман видел, как Джаваншир Мамедович поманил указательным пальцем, и певица в синем до земли панбархатном платье, вся переливающаяся блестками, пошла к столу, устремился было за ней следом и муж-тромбонист, но - жест отметающий, грозно сверкнул перстень голубым огнем:

"Тэбя - нэ надо!"

Глава VII

- Где его телефон? - спросил Лесов.

- Ты все же хочешь звонить Столярову? Я сказала ему, ты возвращаешься только через две недели.

- Не ему. Этому… Который будто бы Юру знал.

- Я записала. Вот здесь у тебя на столе листок лежал.

Начались поиски:

- Ах ты, боже мой! - раздавалось то из комнаты, то из кухни. - Блокнотный листок такой. Я в руки тебе отдала, вспомни.

Значит, не судьба. Боялся ли узнать страшней того, что знал? Или - очередной лжи? Почти полвека прошло. И вообще, из какого окружения могли они выходить вместе, когда Юру выдал немцам дворник. Власти меняются, а дворники остаются и ту же службу несут при новых властях. Все понадобились вновь: и палачи, и стукачи, ни одна власть без них не обходится, наша - тем более.

Когда стали после войны возвращаться жители в разрушенный их город, он ездил туда, надеясь что-то узнать. И первый, кого он встретил у вокзала, был Йоська Лисицин, горбун. Сидя на складной парусиновой скамеечке, лоток - на коленях, он торговал конфетами, вокруг толпилась малышня, протягивала мелочь, а он длинными худыми пальцами доставал из-под стекла липкие "подушечки", как называли они в детстве эти конфеты. Йоська узнал его, сапожники Лисицины жили через три двора от них. Пригнутый горбом, так что чуть ли не по земле руками греб, старший, Йоська, и младший, широкогрудый красавец Венька. Его призвали на флот. Перед войной Венька прислал фотографию: бескозырка, гюйс, тельняшка в косом вырезе. Вытерев мокрые руки о передник, мать выносила фотографию во двор, погордиться перед соседями.

"Убили Венечку, - сказал Йоська и вытер мутную слезинку, чтобы не капнула на конфеты, - Венечку убили, а я для чего-то живу".

Лялькин дом чудом уцелел среди развалин, один из немногих. Лесов взбежал по знакомым ступеням, одна из них еще с той поры была расколота, шаталась. Перед последним пролетом, прежде чем подняться и постучать в дверь, остановился на площадке, закурил: вдруг ноги стали пудовыми. Он курил и смотрел вниз, во двор. Все та же посреди двора отцветшая старая акация, на которую еще они лазали, запах ее сладковатый, мыльный - в памяти на всю жизнь. Но другие дети, подросшие за войну, бегали во дворе, среди них, как воробышек, вприпрыжку, - мальчик лет четырех на костыле. Тоже норовил единственной ногой подбить мяч, его отгоняли:

"Мотай отсюда, фриц! Геть!"

Лесов раздавил окурок подошвой сапога, позвонил в квартиру и ждал, слыша удары своего сердца. В глубине квартиры - голоса, но открывать не шли. Постучал еще, потом бил кулаком, и вдруг дверь приоткрылась на цепочку, будто за ней с той стороны все время стоял кто-то, слушал. Незнакомый мордатый мужик в калошах на босу ногу загораживал собой вход; из-за спины его сытно пахнуло борщом, вывариваемой стиркой.

"Здесь до войны жила семья Борисенко", - сказал Лесов твердо.

Тот молчал, смотрел тупо, дышал с сопеньем сквозь заволосатевшие ноздри. Какая-то распатланная баба высунулась из комнаты, той самой, где жили Ляля с матерью и бабушкой, и увидел он на миг, узнал черное их пианино с двумя бронзовыми подсвечниками.

"Чого йому?"

"Борисенки якись…"

"Еще Демины здесь жили, - Лесов начинал злиться. - Да вы что, боитесь пустить?"

Но уже шла по коридору, спешила седая женщина:

"Это - ко мне. Товарищ военный, вы - ко мне? Проходите, пожалуйста. Сюда, сюда".

В комнате, на свету, он узнал ее: это была Лялина соседка, постаревшая на полвека. Сын ее погиб на фронте, она снизу вверх вглядывалась в лицо Лесова умоляющими глазами, ждала.

"Анна Тимофеевна, вы не узнали меня? Это я, Саша Лесов".

Прижавшись седой головой к жесткому ворсу его шинели, она долго безутешно рыдала. Она и рассказала ему, что тот эшелон со станками, с эвакуированными людьми немцы разбомбили, а еще и танки вышли наперерез, и люди бежали, все побросав. А когда вернулись, в городе были уже немцы. Хватали любого, стоило пальцем указать. А Юра же еще комсоргом был. Он надеялся уйти в партизаны, но никаких партизан еще не было, и Ляля прятала его в подвале, куда ссыпали уголь, ночью носила туда еду, и дворник выследил. Анна Тимофеевна видела в окно, как его вывели. Стояли солдаты в касках, собака на поводке. Был он в перепачканной углем нательной рубашке. Бледный. Посмотрел вверх на окна. Ляля в немецком госпитале работала, она с детства свободно говорила по-немецки, а тут, как будто сердце почувствовало, прибежала среди дня домой. Но его уже увели.

- Вот у тебя под календарем листок этот блокнотный, - обрадовалась Тамара, найдя наконец. - Я помню…

Лесов взял, посмотрел номер телефона. Явится человек из небытия, разбередит душу…

В ночь перед тем, как ему прийти, Лесов увидел сон. Сырой лес после дождя, сырой и темный. В глубоких колеях, прорезанных колесами, - торфяная вода. Видно - до ближних деревьев, дальше - сплошной туман белесой стеной. Но слышно из тумана пофыркивание лошади, чавкающий звук копыт, приближающееся постукивание телеги. И вот показалась рыжая понурая лошаденка. В телеге - двое. Один спрыгивает, идет навстречу, хромает, аж валится на сторону, увязая в жиже суковатой палкой и деревянной ногой. Он грузный, широколицый, он совершенно не похож на Юру, и в то же время Лесов знает, что это - Юра, его брат. А тот манит к себе, и по щеке его, от угла глаза - кровь полосой, но он улыбается. И волосы его, как клочья тумана, из которого он вышел, совершенно седые. И взгляд незрячий. Объятый ужасом, Лесов хочет крикнуть, и нет голоса, а грузный человек, вдруг посуровев, подымает палку, тычет в бок. Лесов дернулся, вырвался из сна. И - радостный детский смех. Взобравшись на него верхом, внучка подпрыгивает на его животе:

- Де-еда!

А у него ледяным обручем сжало голову, сердце выколачивается. Вот так и помирают во сне.

Живую, теплую, прижал он внучку к себе, она выворачивалась из рук, смеялась в самое ухо, так, что звенело:

- Деда! Какой ты колючий! Почему у тебя щека вся мокрая?

Назад Дальше