Письма от Гиты совсем прекратились – мы уж думали, что и она умерла. Тянулась и тянулась бесконечная лютая, ветреная зима – первая из четырех военных зим. По ночам наметало снегу почти до крыши. Дверь избы открывалась вовнутрь – иначе нельзя: заметет – не вылезешь. С сугробов, высотою в несколько метров, очень хорошо было кататься на санках, а то и на ногах – раскатав скользкие дорожки, и просто кубарем. Возвращаясь из школы, мы с мальчишками забирались в снежную целину и там "делали человечков": падаешь навзничь, раскинув руки, а потом товарищ за руку помогает тебе встать, и на снегу остается твой отпечаток.
По-новому воспринимал я знакомые строки Пушкина: "Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя". Теперь можно было не умозрительно представлять себе эту бурю, а просто вспоминать, как она бушевала вчера или на прошлой неделе. Новым светом на всю жизнь засияли для меня радостные слова:
"Вся комната янтарным блеском озарена; веселым треском трещит натопленная печь. Приятно думать у лежанки…". все эти реалии русского деревенского быта теперь каждодневно окружали меня. И даже "кобылка бурая" не была чем-то отвлеченным: сколько раз мы с мальчишками бросались на проносившиеся мимо розвальни, чтобы тайком, за спиной у возницы прокатиться маленько, а то и путь себе сократить из школы домой. Иные мужики относились к этому добродушно, – если и сгоняли с саней, то больше – угрозой, но были и злющие – от одного мне сильно досталось кнутом по щеке..
Огромную радость нам доставили вести о наступлении наших войск под Москвой. С упоением читали цифры трофеев, названия отбитых у немцев городов. Помню и первый очерк в "Правде" о Зое Космодемьянской – он назывался "Таня". Страшно было сознавать, что все это произошло вот в такой же русской деревне и совсем недалеко отсюда: вот он – Горький, а вот она – Москва…Взрослые говорили, что если бы столица была сдана, немцы могли в несколько дней дойти до вятских мест. Но они не прошли. И теперь получается, что это был глубокий тыл..
Первоначальные песни
"Светлана" Жуковского да пушкинская Татьяна, на цыпочках летящая к Агафону, – вот и все, что большинство современных городских читателей может вспомнить о крещенских гаданиях. Мне повезло: в начале 1942 года, на крещенье, когда за окном трещал и в самом деле крещенский, то есть самый лютый, мороз, наша хозяйка Матрена устроила пение подблюдных песен.
Вот как это выглядело.
Вечером за большим обеденным столом собралась вся наша семья.
Матрена Яковлевна принесла железную миску ("блюдо"), и каждый по ее предложению опустил туда свое "колечко" (за полным отсутствием колец разрешено было заменить их каким-нибудь маленьким предметом: кто положил пуговку, кто – монетку, кто – пряжку от резинки для чулок или стальное перышко… Далее она вдруг запела громко и резко, обращаясь, как видно, к пророку Илье:
Илею!
В страшны вечера-те,
Крещенские
Поем песни
Первоначальные!
Илею!
Кому-то эта песенка
Достанетчя,
Тому сбудетчя,
Не минуетчя!
Илею!
(Может быть, впрочем, что повторяемый часто рефрен "Илею" был вовсе не именем святого, а искаженным сакральным возгласом "аллилуйя!"? За всю жизнь так мне и не удалось выяснить это).
После такого зачина, исполненного на однообразную мелодию, состоявшую из нескольких нот, она приступила к самим гадательным песням, состоявшим то из двух, а то из четырех строчек на тот же заунывный мотив. После каждой песенки встряхивала "блюдо" ("кольца", то есть пуговички и прочий хлам, при этом гремели: бряк-бряк-бряк!), затем вытаскивала один какой-нибудь предмет, какой под руку попался, его узнавал владелец, которому и предназначалась только что возглашенная песенка. Каждая из них что-то вещала, предсказывала. Вы помните, конечно: Татьяне досталась песня, которую Пушкин переложил на онегинский ямб:
Там мужички-то все богаты,
Гребут лопатой серебро
И злато…"
Эта песня, замечает поэт, "сулит утраты", напев ее – "горестный". Ей противопоставлена в романе Пушкина "Кошурка" – предвестница свадеб: "Милей кошурка сердцу дев!" В примечании к этой строке Пушкин цитирует эту песенку в ее и впрямь "первоначальном" виде:
Зовет кот кошурку
В печурку спать!
Эти две записанные Пушкиным строчки идеально ложатся на Матренин напев. Их и в самом деле пели в тех местах. Когда я впервые прочел "Онегина", то, конечно, вспомнил тот крещенский вечер и испытал волнение от мысли, что не так уж много времени разделяет нас и пушкинскую эпоху.
Вот еще несколько подблюдных песенок, которые я запомнил:
Арина в подовине
Ткала бело полотно…
Песня, заключающая в себе из рук вон плохой прогноз: она предвещает, как и "мужики, гребущие злато-серебро", несчастье, смерть, похороны…
Сидит воробей
На перегороде.
Куды полглядит,
Туды полетит!
Тут, напротив, заключен прогноз благоприятный: песня сулит волю, счастье, собственный выбор вариантов.
Не каждый раз, однако, содержание песенки прямо соответствовало ее колдовскому подтексту. Понятно, что "бело полотно" – к покойнику, а птичий полет – к вольной волюшке. Но бывало и так, что внешний смысл песни – один, а внутренний – совсем другой, противоположный. Поскольку "из песни слов не выкинешь", то читатель простит меня за цитату:
На повети мужик
Обосрался, лежит;
Под поветью свинья –
Исчуверилася,
Измаракалася"
Илею!
Кому-то эта песенка достанетчя,
Тому сбудетчя,
Не минуетчя!
Бряк-бряк-бряк! – стучали "кольца" в тазике. Хитро сощурив свои и без того узкие удмуртские глаза, морща в добродушной улыбке широкий утиный нос, Матрена вытаскивала фанты. Тот, кому досталась песенка про пьяного мужика, который, исчуверившись-измаракавшись, лежит, по-свински пьян, на повети, должен быть без памяти рад: песня предсказывает богатство, здоровье, разливанное море счастья!
В тот ли, в другой ли вечер Матрена вместе с жиличкой Марусей пели частушки:
По деревне идете,
Играете и поете, мое сердче надрываете и спать не даете!
Если вы потонете
И ко дну прилипнете, –
Полежите годик-два,
А потом привыкнете!
Серый камень, серый камень,
Серый камень – сто пудов!
Серый камень столь не тянет,
Сколь проклятая любовь!
Ягодиночкя моя!
Надень рубашкю черную!
Я страдаю по тебе
День и ночкю темную!
Черноглазки дивки баски
Скоро высушат меня,
Скоро высушат меня
Сушее лукова пера!
Я с учителем гуляла,
Целовалась горячо.
Целовалась бы еще,
Да он ушел в училище!
Мы с девчатами гуляли,
Их до дому провожали,
А у самого крыльча –
Ламча-дрича-гоп-чача!
Сербиянка рыжая
Четыре поля выжала.
…
…
Я и тогда не здорово разобрал, чем занималась сербиянка после работы, а сейчас и вовсе забыл. Впрочем, ничем пристойным… Но эту частушку слышал не от Матрены, а от мальчишек из своего класса. Хозяйка охальных слов не употребляла, а те, что кажутся нам не вполне удобными, в ее понимании были совершенно приличны.
Так, в разгар нашего крещенского вечера маленький Вовка выскочил на средину горницы и пустился в пляс. Хозяйка немедленно откликнулась подходящей частушкой:
Вова, Вова, попляши, –
Больно ножки хороши,
Баски чевеляжки,
Обдристаны голяшки!
С тех пор питаю к частушке высокое уважение и считаю ее образцом народного острословия, сложной стихотворческой техники, импровизационного таланта. Остроумие не нуждается в комментариях, а что касается поэтики, то посудите сами: в арсенале безвестных творцов частушки – и корневые рифмы (которыми отчасти, в отдельных подражаниях фольклору, пользовался еще Пушкин, а в литературный обиход они вошли только в ХХ веке), – например, "рыжая – выжала", внутренние рифмы ("черноглазки дивки баски", и совершенно замечательные образы (тяжеленный "серый камень" как символ "проклятой любви", и меткие сравнения ("сушее лукова пера")…Естественно, что в те годы я не мог теоретизировать (да и сейчас прошу прощения у специалистов за свое дилетантство), но прелесть частушки чувствовал безошибочно, как чувствует ее всякий, для кого русский язык – родной. Вот уж, действительно, "нерусский взглянет без дюбви"… Если критерий русскости – любовь к родному языку, то я – русский! Отдаю себе отчет, что такое заявление осудят национальные экстремисты любой стороны: как "ихние", так и "наши". Но таково мое национальное самоощущение: я – русский еврей!
Помню, как меня поразило это определение: "первоначальные песни". И сейчас не могу объяснить, что имелось в виду. Может быть, древность? И что же такое, все-таки, "Илею"? Если и не обращение к Илье-пророку, и не искаженное "halleluya", то, возможно, какое-то древнее заклинание? Или междометие вроде "Лели-лель", "люшеньки-люли"?
Все же гадальные песни да частушки – это больше словесный жанр, чем музыкальный. Серьезных, напевных вещей Матрена не пела, разве что, когда мои родители затянули: "Когда б имел я златые горы…", – стала им подпевать:
Не упрекай несправедливо,
Скажи всю правду ты отчу!
Тогда спокойно и счастливо
С молитвою пойдем к венчу!
"Чокающий" и "окающий" говор местных жителей у них самих вызывал насмешки над собою. Например, в ходу была такая шутливая скороговорка:
В Котельниче Три мельничи:
Паровича.
Волянича
И ветрянича.
И все вертятчя!
А то еще рассказывали такую притчу:
Работает женщина в поле. Бежит к ней ребенок – и плачет. Мать испугалась, кинулась к нему и спрашивает:
– Ча? Ча? (то есть. "че?") – что, мол, случилось? Ребенок ее передразнивает:
– "Ча, ча…" – Бежала овча мимо нашего крыльча, да как вЕрнетчя, перевЕрнетчя! Я кричу? "Овча! Овча!" – она и не обЕрнетчя…
Но не только над чоканьем смеялись – молодежь передразнивала, утрировала речь старших и по поводу других ее диалектных особенностей. Вот, например, шуточный диалог такого рода (читать, налегая на "о"):
– Матрена, пойдем,. али що?
– `Ак 'ить зовут, так колды-що не пойлем?
(Перевод с русского на русский: "Пойдем, что ли?" – "Так ведь зовут же, отчего бы и не пойти?"
Переимчивые, как все дети, мы уже могли в точности подражать местному говору, но сохраняли свою речь, так что даже мой южный акцент, приобретенный за пять лет жизни на Украине, – даже он казался местным людям "акающим", каким для южан слышится говор московский или ленинградский.
Уже тогда я, если не понимал, то чувствовал всю дремучую прелесть тамошнего диалекта. В нем много было слов древних: баский (красивый, броский. пригожий, хороший), сулея (бутыль), оболочкя (любая одежда), осуягнилась ( о козе или овце, родившей козлят или ягнят)…Название нашей деревни только писалось через "о", но в местном произношении звучало иначе: Судом. Впоследствии, поучившись.на филологическом факультете, я предположил, что никакого отношения к библейскому Содому – тому, что с Гоморрой – оно не имеет (тем более, что на древнееврейском, кажется, и не Содом, а Седом…). Может быть, су- здесь приставка, означающая то ли удвоение, то ли.уподобление, половинчатость, приближенность, присоединенность: сугубый, суглинок, суягная? Су-дом, то есть двойной дом, "придомок", поселок, – что-то такое возле дома или села, вроде хуторка? Кстати, возле Содома и в самом деле был хуторок (выселки), под названием "Судомчик". А всего вернее, название это – не русского и вообще не пришлого, а сугубо местного происхождения и пришло из глубины веков, от каких-то вятичей-кривичей-радимичей или, там, от пермяков, удмуртов, чухны – ну, не знаю, кто там жил в этом краю, откуда взялись эти странные названия: Юма, Содом… Свеча – слово вроде бы русское, но ведь тоже еще не факт, не явилось ли оно продуктом "народной этимологии", по сходству с каким-то сходно звучащим нерусским пра-топонимом. .
Фольклорная струя вятских речений, частушек, побасенок, подблюдных гаданий неожиданно и причудливо сплелась во мне с совсем другой стихией: песнями, которые я слышал с детства от своих родителей. А ведь это были тоже "первоначальные" песни!
Мама и папа петь любили и умели. Не помню, писал ли я, что до войны часто отключали свет в целом районе. Делать было нечего, а сидеть без дела в темноте – невыносимо скучно. И наши родители устраивали целый "концерт". Для меня это были лучшие, любимые минуты. У мамы был голос высокий, чистый, с красивыми переливами. У папы – приятный баритон, которым он неплохо владел. Папа умел и любил вторить. В юности певал вдвоем с Сонечкой, своей старшей сестрой, дуэт из "Пиковой дамы" – "Уж вечер…". А теперь учил этому Марлену. Вдвоем с мамой они пели, в основном, революционные песни и комсомольские, так что весь нынешний репертуар радиостанции "Юность", исключая, конечно, позднейшие произведения, мне был известен, так сказать, из первоисточника. "Смело, товарищи, в ногу…", "Варшавянка", "Рабочая марсельеза", "Слезами залит мир безбрежный…" – все это мои старые знакомцы, я знал их наизусть задолго до того, как они снова вошли в моду. "Наш паровоз" родители пели чуть-чуть не так, как поют сейчас: они более энергично подчеркивали строевой ритм этой песни. Очень любили петь "Молодую гвардию" на слова Александра Безыменского., чью поэму "Комсомолия" отец часто вспоминал, а однажды рассказал мне. что там были восторженные строки о Троцком, в честь которого автор даже назвал своего сына (и в самом деле, известный историк и публицист Лев Безыменский носит это имя без каких-либо осложнений для себя и своего папы…). Были в их репертуаре и украинские песни, среди них некоторые сейчас почти забыты, например, такая:
Ой, вже рокiв з двiстi, як козак в неволi.
По-над Днiпром ходить, викликае долю:
– Е-ге-гей, вийди, доле, iз води -
Визволь, мене, серденько, iз бiди!
Доля отвечает казаку
– Не вийду, козаче, не вийду, соколе:
I рада б я вийти – сама у неволi…
Е-ге-гей! – у неволi, у ярмi:
Пiд шляхетским караулом
У тюрмi!
Кажется, слово шляхетский родители вставляли из политической предосторожности: сильно подозреваю, что в подлиннике караул был московский. Ведь в первой строке сказано, что казак в неволе "двести лет". Где-нибудь в XIX веке этот текст, явно не фольклорного происхождения, мог быть написан как раз к двухсотлетию переяславской Рады, присоединившей… виноват, воссоединившей Украину с Россией. Но, может быть, эта песня – позднейшего происхождения, и в ней говорится о закрепощении украинских крестьян Екатериной Второй… Национально-освободительные устремления автора песни после революции могли быть истолкованы просто как национализм. А песня – очень сильная, особенно хороша мелодия: смелая, очень украинская, протяжная, трагическая, напевная. Чем такой песней жертвовать, так пусть уж будет "шляхетский" караул, хотя под шляхтой Украина была не двести лет, а, может, побольше. Жаль такую песню забывать, выбрасывать из памяти, как ни кровожаден ее финал:
Конi нашi в лузi, а козак за плугом, А Днiпро буяе, розмовляе з лугом:
Е-ге-гей,
Козаченьку, бери нiж:
Як побачиш вороженька, то й зарiж!
Что за чудо – украинский язык! Все этакое ласковое: не вражина, а
– "вороженько"… По-русски сказать враженька – язык не повернется!
"Як побачиш вороженька, то й зарiж!" – дружно, в два голоса, выводили во тьме предвоенной пятилетки мои кроткие папа и мама. Господи, кто же кого зарезал в этой жизни? И кто оказался "враженькой", "врагом народа"?!
У "врагов", давших мне жизнь, была в репертуаре начисто забытая сейчас песня – кажется, итальянских рабочих, которая называлась "Никогда". Нет, не та, в которой есть слова о том, что "коммунары не будут рабами" (ее они тоже, разумеется, знали), а совсем другая:
Встаньте, братья, встаньте, сестры,
В строй, бойцы, стальным закалом, –
Пусть горит на стяге алом
Солнца будущего свет, солнца свет!
В кабале и в униженье
Мы клялись бороться смело,
Средь борцов за наше дело
Для измены места нет, места нет!.
Припев:
Для того ль из злой неволи
Вырван труд детьми труда,
Чтобы цепи рабской доли
Вновь надеть нам?- Нет, никогда!
Наша сила – в единеньи,
В одиночку каждый – парий.
Сердце мира – пролетарий.
Мы – вселенной рычаги.
Все, что есть, – созданье наше.
Мы разрушим – мы построим.
Так вперед же бодрым строем,
Пусть погибнут все враги, все враги!
(Припев).
А, впрочем, вряд ли эта песня – итальянская, ведь в ней поется от имени освободившихся от неволи. Уж скорее это песня времен парижской коммуны или венгерских советов. Папа и мама пели ее с огромным воодушевлением, как бы от своего имени. Вся их жизнь была воодушевлена той заманчивой идеей, которая так жестоко над ними же и посмеялась. Под старость пришлось-таки им надеть "цепи рабской доли"…Вот вам и "Никогда"…
В ту памятную зиму впервые начал я сочинять стихи. Были эти первые пробы крайне беспомощны. Почему-то меня тянуло переделывать на злобу дня слова известных песен. Например, мечтая поскорее наказать Адольфа Гитлера, я сочинил новый текст на мотив песни "По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год…"! Восемнадцатый год я заменил… Гитлером, дав ему в компанию, для рифмы, его же министра сельского хозяйства Дарре, о существовании которого узнал из стишка, вычитанного в каком-то журнале:
Раз к Адольфу в сентябре
Пришли Гиммлер и Даре.
Дальше в этом стихотворении рассказывалось, как они все трое, в видах увеличения поголовья чистопородных арийцев, учредили в Германии "дома свиданий" для солдат вермахта, находящихся в отпуску. И вот – приехал в отпуск с фронта вояка.
С тридцать третьею женой
Он идет на пункт случной…
Но мне для моего детища этот пункт был ни к чему, и я его отбросил вместе с Гиммлером, который для рифмы оказался мне тогда не по зубам, а вот Дарре я использовал:
По военной дороге фюрер шел хромоногий, А за ним – Риббентроп и Дарре.
Сказал Гитлер в тревоге: разболелися ноги…
Мы пойдем на Восток в сентябре…
В сентябре у несчастного вождя разболелся живот, потом – что-то еще заболело…
Но с востока шли наши – нет тех воинов краше, И пустился Адольф наутек.
По курганам горбатым, по речным перекатам Не пройти ему, знать, на Восток!
Словом, не Пушкин и не Маршак. Курганы и перекаты были, разумеется, бесцеремонно заимствованы из копируемого оригинала. Подобным образом второе "произведение" было составлено в подражание "Сулико" – известной грузинской песенке., которую, по слухам, очень любил Сталин. Как и в оригинале, герой моей песенки ищет могилу милой – и вот, наконец,. ему отвечают,.что она пала жертвой фашистов:
Убили они сулико твою,
Была она храбра в бою,
Шла в бой она в первых рядах,