От нее пахнет укропом. Значит, она действительно солит огурцы.
За окном река, осенняя, хмурая. Она медленно течет на север. Так было вчера и позавчера, и год назад, и в прошлом тысячелетии. Река для Тони - почти вечность. Вечность вечностью, а сегодняшнее никуда не денешь. Тоня ждет Бориса. Ей почему-то кажется, что он должен вернуться сегодня. Она встречает глазами каждый пароход.
14
Михаил Николаевич сгребает в огороде картофельную ботву. Он в старых сапогах, в старой куртке, старчески сутулится, покашливает.
Зарепкина смотрит на мужа из окна кухни. Как странно, что именно он ее муж, этот старый человек, который так любит возиться с землей. Теперь она махнула на него рукой, а было время, когда надеялась сделать из него достойного спутника жизни. Она заставила его поступить на заочное отделение пединститута, но всей ее энергии хватило лишь на то, чтобы кое-как протащить его через три курса. Она доставала ему книги, ездила с ним на сессии, направляла каждый его шаг, но так и не привила ему любовь к знаниям. Он дремал на лекциях, как дремал на педсоветах, как дремал в то время, когда она терпеливо объясняла ему, что он ведет себя некрасиво.
Ее раздражало, что он не любит выступать на собраниях, что книги читает, шевеля губами, что ученики, да и не только ученики, зовут его за глаза Мих-Ником, что когда он возвращается с работы, от него пахнет потом и навозом. Нет, ей так и не удалось воспитать из него интеллигента. Ей всегда стыдно за него, когда приезжают инспектора. Правда, школьный опытный участок у него в образцовом порядке, и ребята что-то там экспериментируют, выращивают гигантские помидоры, но сам он не умеет сказать об этом двух слов. Если бы не она, его, пожалуй, и не считали бы хорошим учителем. Сколько она ни билась, он так и не отвык от таких вульгарных слов, как "разъяснилось", "закалел", "назем", "складник".
Вот он наклонился, чиркнул спичкой, и языки пламени запрыгали по сухой ботве. А он стоит у костра и думает. О чем? Он и сам, наверное, толком не знает.
К мужу она почти равнодушна. Он почти не нужен ей. Годы берут свое. И живет она с ним, пожалуй, лишь затем, чтобы не быть незамужней. На незамужних смотрят как на неудачниц…
А ночью между ними происходит такой разговор. Мих-Ник спрашивает:
- Как прошел урок у Найденовой?
- Почему ты этим интересуешься?
- Я вовсе не интересуюсь.
- Ну и не спрашивал бы. Да и как он мог пройти? Путалась, конечно. Да и насчет кофточки… Я давно хотела ей сказать. Как она сама не понимает, что если она молода, то вовсе не значит, что всем интересно видеть ее прелести.
Мих-Ник сопит.
- Ты что, не согласен? Евский дал ей жару. Знаешь, как он умеет. Я думала, она сквозь землю провалится.
- Плакала?
- Заплачет она! Гордячка. Но это ничего, полезно. А то фасону слишком много. Кофточки не кофточки, шпильки не шпильки. Я думала, в ней правда что-то есть.
- Тише! Генка…
- Спит твой Генка без задних ног.
Некоторое время супруги лежат молча. Потом Зарепкина вздыхает.
- А Генка наш совсем отбился от рук.
Мих-Ник уже дремлет.
- От чего отбился?
- От рук. Что за глупая манера переспрашивать?
Длинное молчание.
- Михаил, ты спишь?
- А?
- У него опять по алгебре двойка.
- По алгебре?
Мих-Нику нечего сказать. Когда он был мальчишкой, у него тоже случались двойки по алгебре, но он не вырос ни разбойником, ни бездельником. Ему не хочется разговаривать с женой. Гораздо приятнее думать о саженцах черноплодной рябины, которые он получил сегодня из Барнаула. Завтра с ребятами он посадит их на пришкольном участке. Ему нравятся растения и животные. Ему бы агрономом быть, но жена сделала его педагогом. Хорошо еще, что не историком или географом. Одно время у нее была такая мысль. А так все-таки он около земли. Конечно, приходится вести уроки, что-то объяснять ученикам, ставить оценки - этого он не любит, но зато какая радость, когда из почвы появляются новые зеленые ростки. Они-то без всяких объяснений знают, с какой стороны солнце и для чего оно существует.
А Зарепкина лежит на своей кровати и думает с горечью: "Какую непоправимую ошибку я совершила, связав свою судьбу с этим некультурным человеком".
15
Солнце заходит. Ему уже недолго висеть над лесом. Оно стало красным и вытянулось в эллипс. Красная дорога через Обь тянется прямо ко мне. Она угасает. По реке ползут тени, а может быть, это туман, или дым костра. Да, где-то близко костер.
Скоро станет холодно и придется идти домой. Дорога через бор. Ледяной сумрак лога. Ручей. Тонкая музыка воды. Затем желтые огни села и мой дом. Нет, не мой дом. Только четыре стены и потолок. Дом - это когда тебя ждут, а меня никто не ждет и не будет ждать. Его уже нет со мной. Уже нет. Все очень просто. Да, очень просто. Впрочем, может быть, вовсе не просто. И смерть и рождение тоже ведь кажутся нам простыми…
Уехать? Но куда? Мне трудно решиться на это. Есть девчонки, которые пишут в "Комсомолку" и спрашивают, как им быть, и ждут правильного ответа. Конечно, в "Комсомольской правде" сидят не дураки, но я не верю, что кто-то издалека может дать мне верный совет. Была бы мать жива. Она сказала бы мне, что нужно.
Рано умерла она. Теперь бы ей только и пожить. Все старалась для нас, и нисколько не было у нее своей жизни. До последних дней работала, надо было учить меня и Лешку. И она никогда не сердилась и не жаловалась, что у нее нет хорошей одежды, что приходится дорожить каждой копейкой. И когда я приезжала на каникулы, я видела ее совсем усталой женщиной, которая ничего не знает, кроме тяжелой сельской работы, и я каждый раз говорила себе, что как только выучусь, то сейчас же возьму ее к себе, и тогда она отдохнет.
Мать умерла поздней осенью, без меня. Я отпросилась и приехала в деревню. Увидела в березовой роще могилу, повядшую траву, поваленные ветром замшелые кресты, услышала шорох желтых листьев, на которые падал сухой снег, и заплакала. Мы с Людой поставили пирамидку со звездой, положили венки, укрыли могилу дерном. Что еще можно сделать? Как позаботиться?
Этой весной я снова побывала на кладбище, старалась утешить себя тем, что мать лежит в хорошем месте, рядом со своим отцом и братом.
К моему отцу на могилу не придешь. Да и есть ли она где-нибудь? С войны он вернулся осенью сорок первого, без ноги. А в декабре этого же года родилась я и потому помню его только искалеченного. Помню стук его костылей по избе и его самого в поношенной военной одежде, с медалями на груди. Но все это смутно. Ярче всего мне запомнилось, как ездил отец на рыбалку. Я всегда провожала его. Сначала мы шли лесом. Он впереди, на костылях, а я позади - с тяжелым веслом. Выходили к реке, останавливались на высоком берегу и смотрели на весеннюю воду, на залитые острова. Потом мы спускались к лодке. Он забирался в нее, отталкивался и махал мне рукой.
- Иди…
Обласок уходил вдоль берега, против течения. Скоро он скрывался за тальником, но я еще долго слышала плеск воды под веслом. Вечером я снова бежала на берег встретить его. Долго стояла, всматриваясь вдаль. Он приезжал, я помогала ему вытащить лодку на песок и несла улов домой. Отец солил рыбу, затем коптил в яме, а я ходила с корзиной и продавала ее соседям.
Мать и сестра моя Люда работали в колхозе, но на трудодни получали мало, и деньги, которые я приносила домой, очень нам помогали. В начале июня собирали колбу, а в августе ходили в тайгу брать ягоду и потом выносили ее к пароходу.
Еще отец плел верши, иногда их тоже удавалось продать. Помню, как отец плел большую вершу во дворе, я влезла в нее и стала играть. Отец рассердился и сильно шлепнул меня по мягкому месту. Это был единственный случай, когда он меня ударил.
Однажды отец принес откуда-то фотоаппарат, стал учиться фотографировать. Думал, наверное, прирабатывать этим. Часами сидел в подполье, проявлял и печатал снимки, потом вылезал с паутиной в волосах, весь в пыли. То ли некому было научить его, то ли аппарат оказался неисправным, только из этой затеи ничего не получилось…
Когда я была маленькой, у меня часто кружилась голова. Так просто кружилась, без причины. А ночами я почему-то просыпалась и потом уже не могла уснуть до утра. Отец тоже иногда не спал. Он говорил, что болит нога, которой нет. Я шепотом звала его:
- Посиди со мной.
Он бросал курить, приходил ко мне. Он ничего не рассказывал, а только гладил большой ладонью мои волосы, и я радовалась: "У меня есть отец".
Утонул он в начале мая. Обласок его, весь избитый льдом, нашли ниже нашего села, в кустах залитого водой острова. А тела не было. Мать уехала искать его, и несколько ночей мы с Людой провели у соседей. Днем ходили по берегу, заглядывали в каждый куст, замирая от страха, и все напрасно. Ни с чем вернулась и мать. Она страшно похудела и постарела за это время и никогда уже не стала прежней.
Вскоре после смерти отца родился Лешка. Мать стала еще тише и совестливей. Другие вдовы умели прийти в правление, выкричать лошадь или добрый покос, а мать не смела. И нам не давали лошадь, и мы все лето возили хворост из леса на ручной тележке. Люда рубила его топором, а я складывала в штабелек. Но хворост - что солома, его хватало только до нового года, и тогда мы шли в лес, лазили по пояс в снегу, заготовляли долготье. Билета у нас не было, нас могли оштрафовать, но, видно, ловить нас не хотели, потому что ни разу ничего плохого не случилось.
Председателем колхоза был у нас Похвистнев, человек грубый и распущенный. Ему нравилась Люда, он к ней приставал, а она не поддавалась, и он из-за этого мстил всей нашей семье. Однажды мать приболела, он пришел к нам домой, стал кричать, что она чуждый элемент, что разлагает колхозный строй, пригрозил отнять у нас огород и выселить. Потом его выгнали из колхоза и из партии и дела переменились, но до сих пор у меня остался страх перед начальством, противный страх, который я сама в себе ненавижу.
Из-за Похвистнева Люда рано вышла замуж и ушла из нашего дома. А Лешка и я остались с матерью.
В детстве самую большую радость мне доставляли книги. Читать я любила, но читать было почти нечего. Дома, кроме школьных учебников, неведомо как оказались две книжки: толстый том истории русского коневодства и тоненький сборник французских сказок. Сказки эти я читала почти каждый день, а в книге по коневодству любила смотреть картинки. Там были старинная гравюра, изображавшая чесменский бой, портрет Алексея Орлова и множество фотографий русских племенных лошадей. Я могла разглядывать их часами…
В четвертом классе я, не помню зачем, пришла к нашей учительнице - Вере Сергеевне. Жила она в маленькой чистой комнатке при клубе. Первое, что я увидела у нее, это полки, тесно уставленные книгами. Книги были всякие: большие и маленькие, старые и новые, с золотым тиснением на корешках и в простых бумажных обложках. Я, пораженная таким обилием книг, остановилась в дверях.
Вера Сергеевна улыбнулась мне:
- Что же ты стоишь? Входи.
Я разулась и подошла к полкам.
- И это все ваши?
- Мои. Хочешь, возьми, почитай.
Учительница стала снимать книги с полки и подавать мне. Я брала в руки то одну, то другую и так растерялась, что не знала, какую взять.
- Возьми вот эту, - посоветовала Вера Сергеевна, подавая мне "Оливера Твиста" Диккенса, в изящной оранжевой обложке.
Когда я вышла на улицу, накрапывал дождь, и я спрятала книгу под платье, чтобы она не намокла.
Потом я часто стала бывать у Веры Сергеевны. И может, именно тогда решила стать учительницей. Мне хотелось жить в такой же чистой небольшой комнате, иметь так же много книг. Вера Сергеевна казалась мне самым умным и самым счастливым человеком на свете. Я не знала еще, что она тяжело больна и оставлена мужем. Вскоре она умерла, а комната ее стала библиотекой.
До четвертого класса я училась в своей деревне. Потом ходила в семилетку за четыре километра. Среднюю школу окончила в райцентре. Так я все дальше и дальше отодвигалась от дома и матери, а потом уехала учиться в Томск.
Когда я жила в райцентре, я очень тосковала по маме и каждую субботу ходила домой. Путь в тридцать километров я делала за пять часов. Обратно я несла что-нибудь из питания. Мать привязывала мне на спину белую котомку и целовала в лоб. Ходить случалось и днем, и ночью, и в метель, и в распутицу, и по колено в воде, и по тонкому льду. Он хрустел и гнулся, а я бежала и не знала, добегу до берега или нет.
16
Евский ищет Найденову. Лучше бы, конечно, поговорить с самим Речкуновым, но ждать его некогда. Завтра утром Евский уезжает. Накопилось много дел в РОНО, а главное, эти боли в печени…
Итак, придется говорить с Найденовой. Это не то, что надо. Во-первых, виновата все-таки не она, и глупо с нее спрашивать. Во-вторых, он вообще не любит иметь дела с женщинами. С ними все всегда сложно. А с этой в особенности. С ней трудно быть объективным. Будут слезы, а у него и без того к ней чувство жалости, и еще что-то - возможно, она ему просто нравится, а это уже совсем недопустимо.
Он идет по коридору нижнего этажа. Слышится песня и теньканье мандолины. Евский открывает дверь. Репетирует хор. Лара в красном шелковом галстуке, а перед ней несколько девочек.
- Заправлены в планшеты космические карты…
- Не так. Еще раз!
- Заправлены в планшеты…
В другом классе тоже горит свет, но он пуст. На столе развернута стенгазета. Красный заголовок: "Бормашина". Тушь, кисточки, карандаши. Стопка помятых заметок. Куда же делась редколлегия?..
На следующей двери табличка "Музей". Евский вспоминает, что здесь же кабинет завуча. Да, Хмелев здесь. С ребятами. Перед ними зуб мамонта. Огромный зуб.
Евский недовольно разглядывает экспонаты. Вот коллекция старых монет. Серебряные и медные, потемневшие от времени. Екатерининский сибирский пятак с соболями, копейка с Георгием Победоносцем, полушки времен Павла… А вот оружие: старая шпага, татарская кривая сабля, покрытый толстым слоем ржавчины русский четырехгранный штык. Позеленевшие патронные гильзы. Около каждой вещи аккуратная табличка. Кто, когда и где нашел.
Евскому неприятно, что именно Хмелев организовал школьный музей, первый в районе.
- Вы не видели Найденову?
- Нет.
Евский уходит, но Хмелев догоняет его в коридоре.
- Извините, зачем она вам?
- Я еще не говорил с ней.
- А может, и не надо говорить?..
Удивительно самоуверенный субъект, этот Хмелев. В голосе никакого почтения, как будто он разговаривает с рядовым учителем, а не с инспектором РОНО. Евского это раздражает. Когда в Полночном сняли директора школы, в РОНО было мнение назначить взамен Хмелева. Но Евский сумел доказать, что этого не следует делать. Он назвал кандидатуру Речкунова. Молодой, энергичный, с образованием. Почему его не выдвинуть? Пусть растет. И вот теперь неприятность. Нет, он так просто не даст съесть Речкунова. Удар по Речкунову - это удар по нему, по Евскому.
- Позвольте мне самому знать, что надо и что не надо! - И Евский поворачивается к Хмелеву спиной.
Наконец-то он находит Тоню. У нее консультация. Стоя у доски, она что-то оживленно объясняет ученикам седьмого класса. При виде Евского ее оживление сразу исчезает.
- Вы скоро освободитесь?
- Уже кончаем.
Ребята собирают тетради.
- Пройдемте в учительскую. Там никто не помешает.
Что ж, в учительскую так в учительскую. Евский идет впереди. Тоня следом. Они проходят весь длинный коридор до лестницы на второй этаж. Здесь им навстречу с грохотом сбегают Митя и Генка. Генка наталкивается на Евского, кидает "извините" и мчится дальше. Перед Евским и Тоней оказывается один Митя. Он как-то необычно смущен.
- Так убить человека можно, - произносит Евский.
Поднимаются в учительскую. Евский тянет руку к выключателю. Вспыхивает свет.
- Собственно говоря… - начинает Евский и умолкает. Делает шаг назад. Куда он так пристально смотрит? Ах, вот в чем дело.
Справа у шкафа, стоит скелет. Скелет как скелет - пособие по анатомии человека. Стоит он в учительской не первый год, но сейчас у него совсем необычный вид. Он в коричневом пальто и фетровой шляпе, на позвонки шеи намотан клетчатый шарф.
Тоня едва сдерживает смех. Вид у скелета преуморительный. Но Евскому не смешно. И пальто, и шляпа, и шарф принадлежат ему.
Он отходит в сторону и устало садится на стул. Лицо у него печальное и бледное.
- Ну, додумались… - говорит Тоня и раздевает скелет. Евский берег вещи из ее рук, наклоняется, чтобы застегнуть боты. Он кряхтит и морщится от боли. Ей становится жаль его. - Вы хотели поговорить со мной?
- Ничего я не хотел…
- Викентий Борисович, вы не придавайте значения…
- Да, не следует, - соглашается он вяло. В дверях приостанавливается и оглядывается на скелет.
17
Тоня просыпается от гудка парохода. Гудок уже умолк, но эхо его еще несется над лесом. Она представляет, как Борис идет по сходням, мимо бочек, мимо ящиков, прикрытых брезентом, выходит на тропинку. Вот он шагает улицей Полночного, вот он сворачивает к школе. Кусты шиповника, яма, где берут глину…
Проходит минута, другая. И, действительно, шаги во дворе. По потолку скользит свет электрического фонаря. Тоня стремглав в сени. Дверь настежь. Борис крепко обнимает ее. Он пахнет ветром, Обью, непогодой.
- Малышка, ты же простудишься. Иди скорее в дом. Ты с ума сошла.
- Обожди, я зажгу свет.
- Свет? Зачем?
- Борис!
- Ну, что Борис?
- Я так ждала тебя…
- И дождалась.
- Мне надо поговорить с тобой.
- Говорить, это потом…
Он подхватывает ее на руки.
Да, зачем свет? Света не надо. Какая она глупая, так тревожилась. Конечно, он любит ее… Только ее… Евский что-то напутал. Наконец-то Борис с ней. Она вся измучилась, иззяблась без него. Теперь у них опять одно сердце, одно дыхание. Кажется, она сейчас потеряет сознание от счастья. Что ж это такое. Так еще никогда не было…
- Боря…
Он зажигает свет, садится рядом с ней.
- Не смотри на меня.
- Ты становишься настоящей женщиной.
Тоня устало прикрывает веки. Борис прав. До сих пор, оказывается, она была девчонкой. Глупой девчонкой. Сколько же счастья она упустила. И вдруг вспоминает…
Борис смотрит на ее бледное, усталое лицо. Как внезапно она изменилась!
- Ну, как ты тут без меня?
- Ничего.
- А палец?
- Я и забыла о нем.
- Мне здорово не хватало тебя.
- Ужинать будешь? Там котлеты на сковороде. Включи плитку.
Борис уходит на кухню. Оттуда слышен его голос.
- Вещи пришли?
- Они на пристани.
- Евский уехал?
- Да.
- Ты знаешь, деньги на строительство мне дали. Мало, ну да черт с ними… У нас есть что-нибудь? Стоял на палубе, замерз.
- Там в буфете. Осталось от твоего дня рождения.
Борис приносит бутылку и два стакана, разливает вино.
- Я не хочу, - говорит Тоня.
- Ради моего приезда?
- Нет.
- Ты как будто мне не рада. Что случилось?