На столе лежали все те же бумаги, которые Омово видел накануне, как будто с тех пор их никто не убирал. При виде бумаг Омово невольно подумал о просроченных платежах, о судебных исках, о новых счетах, о сорванных поставках.
Отец взял бутылку и поднес ко рту.
Омово удалился к себе в комнату, когда отец с чувством собственного достоинства поставил бутылку на место и снова принялся за поношения, которые теперь адресовал пустой унылой гостиной.
Как только Омово оказался один в комнате, на него нахлынули воспоминания о событиях прожитого дня. Он достал блокнот и записал:
"Мысли обретают законченную форму и не дают мне покоя. У меня конфисковали картину. У меня украли рисунок. Я оказался в порочном кругу. Предзнаменование сбылось в немой драме многочисленных потерь. Я побывал в стране кошмаров. Переход от покоя к ужасу. Кеме был глубоко потрясен; никогда прежде я не видел его таким. Деле предстоит стать отцом нежеланного ребенка; как ни странно, он очень верно высказался по поводу Африки, убивающей своих детей. Бедная, бедная, бедная девочка - почему с тобой сотворили такое? Принесли в жертву африканской ночи? Что могу сделать я или кто-нибудь другой? Прятаться? Действовать анонимно? Это отвратительно и бессмысленно".
Он подумал о чем-то. Потом продолжал:
"В детстве родители часто пугали нас темнотой: "Не ходи туда. Там джу-джу". Став постарше, мы перестали бояться. Мы обнаружили, что можно гулять по темным аллеям, не опасаясь, что кто-то стукнет тебя дубинкой по голове. Днем светло. Все на своих местах. Мы утратили страх перед аурой тьмы. Но мы по-прежнему боимся того, что может таиться во тьме, скрывающейся в ней таинственности. Джу-джу принимает различные обличья как в сознании, так и в реальной действительности. Сейчас джу-джу потребовалась человеческая душа. Вот так уходят из жизни и красавицы, и дурнушки, и бедные, и богатые, и добродетельные. Земля притязает на плоть. Вода омывает руки".
Он отложил перо. К горлу подступила тошнота. Наверное, напрасно он стал писать об этом. Его вырвало, и он почувствовал облегчение. От радости он подбросил блокнот к потолку, блокнот описал в воздухе дугу и ударился в стенку, сбив на пол висевшие там черепашьи панцири. Раздался звон разбившихся вдребезги панцирей, многократно отозвавшийся у него в голове. Когда все стихло, он подумал: "Ну и хорошо. Ненужная вещь убрана с привычного места".
И он пошел спать.
Ночью ему явились два сновидения. После первого он проснулся в холодном поту. А когда снова уснул, ему привиделся один странный сон, который по сути дела был всего лишь разновидностью первого. Проснувшись, он схватил блокнот и записал свои сны, как они ему запомнились. Больше спать он уже не мог, или, по крайней мере, так ему казалось. Но все-таки сон сморил его опять. И это было благом.
Из записной книжки
Сколько времени я проспал - не знаю, когда мне приснился сон, будто я иду по темному, ужасающе темному лесу. Я иду бесконечно долго. Иду без какой-либо цели, просто иду. Встречающиеся на пути деревья - стоит мне подойти поближе - превращаются в какую-то непонятного цвета дымку. Потом, когда я отхожу на некоторое расстояние и оглядываюсь назад, деревья обретают облик той изувеченной девочки, труп которой мы с Кеме обнаружили в парке. Странно: я вижу ее отчетливо, но лица разглядеть не могу; лица у нее нет. Изнемогая от усталости, я иду и иду дальше. Вдруг где-то в конце леса проглядывает свет, и я устремляюсь к нему. Но мне не удается до него дойти. Я просыпаюсь.
Второй сон
Мне снится, будто прямо передо мной постепенно разворачивается гигантский холст. Холст абсолютно чист, ужасающе чист; не отрывая глаз, я смотрю и смотрю на него, пока не растворяюсь и не исчезаю в его белой пустоте. Я оказываюсь во власти разноречивых чувств, моему взору предстает великолепное зрелище, какой-то удивительный калейдоскоп наплывающих одна на другую картинок с почтовых открыток. Причудливо окрашенные горы. Бушующие и спокойные моря. Девственные леса, в которых обитают страшные призраки, похожие на бесплотных великанов. Потом я вижу идущую мне навстречу девочку, но она так и не доходит до меня.
Я снова оказываюсь ввергнутым в ужасающую пустоту и тотчас же просыпаюсь, словно кто-то грубо толкает меня в бок. Я лежу в темноте, не смея шелохнуться. Вскоре от душевного покоя и печали не остается и следа, им на смену приходит ощущение полной беспомощности. Душевный покой - зыбкое чувство, мне никак не удается обрести его снова. Я долго лежал вот так в непроглядной тьме и внезапно испытал безумное желание вернуть только что увиденный сон.
Я заплакал; и плакал, пока не провалился снова в тяжелый сон без сновидений.
Книга вторая
ЛАБИРИНТЫ
Глава восьмая
У Омово не шло из головы обезображенное тело девочки, которое он увидел в парке. Нечто похожее он испытал во время гражданской войны, когда жил в Угелли. Ему было тогда девять лет. Однажды отец послал его за чем-то к своему приятелю. Окур и Умэ с другими родственниками ушли на ферму собирать целебные травы. Омово долго искал дом отцовского приятеля, но так и не нашел. На пути ему повстречалось огромное дерево ироко. Он остановился под ним и заплакал. Вокруг не было ни души. Неподалеку от дерева он увидел прелестную хижину кирпичного цвета. Пока он стоял под деревом и плакал, толпа людей, с заклинаниями и с воинственными кличами "Смерть ибо!", ворвалась в хижину и выволокла оттуда старика и девочку.
Они избили старика в кровь, несчастный был даже не в силах стонать. Девочку они унесли с собой, и Омово не знал, что с ней потом сталось. Он не понимал, что происходит. Несколько человек из толпы стали бить в стену дома чем-то тяжелым и били до тех пор, пока в стене не образовался пролом. Хижина рухнула. Толпа пела и ликовала, а из развалин хижины доносились женский плач и приглушенный стон: судя по всему, оставшихся там домочадцев били бутылками по головам.
Когда Омово вернулся домой, братья устроили ему выволочку за долгое отсутствие. Он понимал, что у него на глазах разыгралась страшная, чудовищная сцена. Он так никогда и не смог смириться с тем, чему стал невольным свидетелем. И всякий раз, когда на его глазах совершалось насилие, глубоко возмущавшее его, он неизменно ощущал себя тем маленьким мальчиком, одиноко стоящим под деревом, беспомощно взирающим на происходящее, и сознавал, что на нем тоже лежит вина за все это и великий позор.
В последующие несколько недель Омово не видел Кеме. В газете была напечатана небольшая, в два столбца, заметка о найденном в парке трупе девочки. Никаких подробностей не сообщалось. Высказывалось предположение, что в данном случае, по видимости, имело место ритуальное убийство, и приводились слова полицейского, не назвавшего своей фамилии, о том, что расследовать обстоятельства совершенного преступления трудно, практически невозможно. Омово не мог забыть окаменевшее лицо Кеме.
В одну из суббот утром Омово сидел у себя в комнате, когда в дверь постучал отец. Омово открыл.
- Письмо от Окура, - сказал отец, швырнул письмо на стол и вышел из комнаты. Это было как гром среди ясного неба. Омово ладил со старшими братьями, хотя в детстве те частенько его колотили. С годами они все больше и больше отходили друг от друга. Каждый погружался в свой собственный мир и решал свои жизненные проблемы в одиночку. Омово мало что знал о своих старших братьях. Когда он был маленьким, они учились в интернате. Когда же ему самому приспело время отправиться в интернат, они уже закончили учебу. Приезжая домой на каникулы, он неизменно видел их валяющимися на кровати, подавленными, раздраженными, готовыми в любую минуту взорваться и отнюдь не дружелюбными. Они частенько дрались, как могут драться только заклятые враги. Когда отец прогнал их из дома, Омово в полной мере осознал, как тяжко им было все эти годы жить под отцовской крышей, особенно после смерти матери.
Омово сидел за обеденным столом, предаваясь этим печальным воспоминаниям. Письмо оказалось на удивление кратким. Без даты. Без адреса. В замызганном конверте. Нацарапано каракулями, а на отдельном листке - стихотворение. В состоянии глубокой депрессии или когда начинал выходить из наркотического ступора, Окур часто писал стихи. Никто не принимал его стихи всерьез, хотя Омово часто ловил себя на мысли, что те или иные строчки находят отклик в мрачных тайниках его души.
Окур писал:
"Привет, братишка!
Я почувствовал, что должен тебе написать. Я сейчас нахожусь в плавании; работа на судне трудная, но приятная. Я частенько вспоминаю о тебе и о доме, и тогда мне хочется плакать. Но я не плачу. Я вспоминаю также отца и пытаюсь его понять. И простить, но не могу. Ты же должен постараться его понять и любить, как ты любил его всегда. Постарайся также и простить его. Он слабый и усталый человек.
У меня нет дома, меня нигде не ждут, я каждый день пью, а когда выпью, да потом добавлю еще, со мной начинает твориться что-то ужасное. Знаешь, я постоянно ввязываюсь в драки.
В общем, мне захотелось тебе написать. Умэ шлет привет. Он сейчас болен. Получил травму. Кстати, ты по-прежнему рисуешь? Посылаю тебе стихотворение, которое написал вчера. Омово, мы все утратили что-то очень важное. Я верю, что ты растешь сильным.
Прощай, твои Окур и Умэ. Береги себя".
Омово снова и снова перечитывал стихотворение, надеясь найти в нем какое-то объяснение увиденному им во сне свету, надеясь уловить предзнаменование, на которое намекал Умэ в тот день, когда они покидали отчий дом. Но Омово лишь чувствовал, что медленно избавляется от всегдашней своей привычки к самоуничижению, или самоуничтожению, или еще к чему-то. И он со всей неотвратимостью понял, что никогда не узнает ничего о жизни братьев на чужбине и его будет постоянно преследовать мысль об их деградации. Однако, пробежав глазами вложенное в письмо стихотворение, он понял и другое: волнение, возбуждение, проникновение в различные тайные способы преодолеть жизненные трудности.
Письмена на песке
Когда я был маленьким
Я часто бродил по широкому берегу
В поисках сверкающих камешков
И прекрасных кораллов
Иногда я и впрямь отыскивал их
Но иногда находил и нечто другое
Например полустертые письмена на песке
Указующие путь через бурлящее море.
Стихотворение было адресовано Омово и рождало в нем отклик. Его мысли долго были прикованы к стихотворению, возвращались к прошлому в попытке соединить разорванные нити и выткать из них какой-нибудь узор. Он подумал про себя: "Жизнь никогда не строится по единому образцу. Жизнь - это не просто набор ниток. Бесполезно пытаться выткать узор из запутанного клубка".
Он пошел в кухню и взял еду, оставленную для него на верхней полке грязного буфета. Механически, словно во сне, он съел завтрак. Эба слишком тяжела для утренней трапезы, тем более посыпанная сухими зернами гарри. Суп совершенно остыл, подернулся пленкой жира. Все это было невкусно и практически несъедобно. Но он, казалось, не замечал этого.
Размеренными движениями он зачерпывал еду и с полным безразличием набивал ею рот, мысль же его все еще не могла отключиться от сновидения, которое терзало его своим спокойствием, грустью и пустотой. В его сознании сохранилось несколько смещенных образов: он запомнил сон в том виде, в каком записал его в своем блокноте. Неясные мысли снова и снова вращались по замкнутому кругу, и вскоре голова у него стала раскалываться от боли.
Волей-неволей он вернулся к мыслям о насущных вопросах своего нынешнего бытия. Он взглянул на пустую тарелку и мысленно покачал головой. Тарелка была сплошь в трещинах. На миске для супа кое-где облупилась эмаль и выступила ржавчина. Омово выловил в супе единственный кусочек мяса и бросил его в рот: мясо вполне можно было принять за кусок твердой резины. Взгляд Омово блуждал по гостиной. Эта комната служила еще и столовой и кухней и была перегорожена небольшим довольно изящным книжным шкафом коричневого дерева. Мать купила его очень давно, когда они еще жили в Ябе; это была единственная достойная внимания вещь в гостиной.
Гостиная была обставлена убого. Прежде всего бросались в глаза четыре обшарпанных кресла. Когда кто-нибудь садился в такое кресло, оно издавало неприличный звук. Чехлы на подушках когда-то были красного цвета, но теперь поблекли от времени, и Блэки стирала их каждые две недели. На одном из сидений Омово обнаружил две дырки, сквозь которые проглядывала изначальная зеленая обивка.
Посреди комнаты стоял огромный колченогий обеденный стол с двумя рядами стульев. Прежний стол был сломан в тот день, когда Умэ и Окур покинули родительский кров. Как это произошло - Омово точно не помнит. Кажется, пытаясь увернуться от отцовской плети, Умэ попятился назад и повалился на стол. Зато он хорошо помнит, как этот здоровенный стол появился в доме. Отец обливался потом и пыхтел от натуги, на лице у него было страдальческое выражение: вот, мол, притащил стол, справился, черт побери, без посторонней помощи. Когда он водворил стол на середину комнаты, между двумя рядами стульев, в комнате сразу стало тесно. Стол был несоразмерно велик. Теперь лицо отца выражало смущение. Он передернул своими тощими плечами и, как бы убеждая самого себя, сказал:
- Да, стол великоват… Ну да ничего. В доме должны быть какие-то крупные вещи. Да. Крупные вещи.
Позже Омово узнал, что стол подержанный и куплен у столяра, живущего неподалеку от Алабы. Столешница была испещрена царапинами, заляпана жиром и какими-то липкими пятнами, а кое-где и в подпалинах, что свидетельствовало о неряшливости прежних владельцев. Но это еще не все. Одна ножка оказалась короче остальных. Она была сломана во время вечеринки споткнувшимся о нее пьяным гостем. Однако столяр пустился на хитрость - заменил сломанную ножку более короткой и теперь потребовал дополнительной платы за устранение изъяна. Столяр был здоровенного роста горлопан, и отец Омово, трусоватый и неспособный тягаться со столяром, предпочел гордо удалиться.
Стены, когда-то цвета морской волны, теперь на высоту поднятой руки были заляпаны пятнами и захватаны пальцами. Омово не мог понять, откуда на стенах эти пятна, у него внезапно испортилось настроение от неприятного вида такого множества пятен. Он мысленно покрыл стены свежей краской. И гостиная словно по волшебству преобразилась. Но в следующую же минуту рожденное его фантазией видение нарушила пробежавшая по стене ящерица; он снова вернулся в мир отрывочных звуков и бесплотных голосов. Его взгляд задержался на ковре, расстеленном на полу. Пожалуй, именно ковер красноречивей всего свидетельствовал о жалком положении семьи. Он выцвел и местами протерся до дыр, сквозь которые глядел в потолок выкрашенный рыжей краской пол.
Здесь все насквозь было пропитано застоявшимся затхлым запахом. Он шел из кухни, вопиющей о тщательной уборке.
Омово размышлял об отце. Он любил отца странной тихой любовью. Но над любовью преобладало другое чувство - жалость, которую он остро испытывал по временам. Он считал отца неудачником. И вместе с тем восхищался им, потому что отец изо всех сил пытался сохранить видимость достоинства. Потерпеть неудачу еще не означает совершить преступление. К тому же Омово знал, что отец делает опрометчивые шаги сгоряча, под влиянием момента. Омово старался не думать об этом. На мгновение в памяти всплывали образы близких ему людей. Всеми ими владела всепоглощающая страсть, нашедшая отклик и в его душе. Им снова овладело чувство потери, от которого засосало под ложечкой. Потом оно отпустило его, но на смену пришло ощущение пустоты, какой-то звенящей пустоты. Наверное, это было чувство одиночества. Он знал, что должен чем-то занять голову и руки, иначе неизбежно окажется во власти губительных страстей, которые, казалось, тяготели над его семьей.
Омово принялся обдумывать сюжет будущей картины, и ощущение пустоты вернулось. Ничего стоящего на ум не приходило. Опаленные солнцем, изнуренные люди, духи, тени. Нет, он будет разрабатывать сюжет, так или иначе связанный с пережитым во сне. Ему предстояло изобразить нечто, происходящее в таинственной, внушающей ужас ночи. Он подумал: "Это будет нелегко. Замысел подобен страннику, прокладывающему путь сквозь дебри сознания. Я должен записать это в блокнот. Иначе наверняка забуду. Проклятье".
Он вздохнул, резко тряхнул головой, вымыл руки над раковиной в кухне и ушел к себе в комнату.
Омово был занят набросками будущей картины. У него ничего не получалось, и он злился. Он понимал, что, прежде чем приступать к картине, надо, чтобы вызрел замысел. Обычно он творил по наитию. Но с этой картиной все обстояло иначе. Она требует осторожного подхода, соответствующего настроя, тщательного обдумывания замысла и столь же тщательного его воплощения. Ему предстояло разъять душевные раны, погрузиться вглубь и пройти через муки и радости, духовно возмужать. Наброски на бумаге выглядели жалкими и беспомощными. В порыве внезапного гнева он изорвал рисунок, клочьями набил рот и долго с остервенением их жевал. Он пытался таким путем унять охватившее его раздражение. Вдруг раздался бесцеремонный стук в дверь.
- Кто так громко колотит?
- Омово, ты слышишь, Омово… А ну-ка пойди и убери за собой посуду! Ты что, думаешь, я рабыня, которая сделает это за тебя? Я не намерена тебе прислуживать.
Блэки на время притихла. Она произнесла свою тираду с ехидством, нарочито громко, явно желая привлечь внимание окружающих.
- Какую посуду?
- Это ты у меня спрашиваешь, какую посуду? Уписываешь еду, которую я готовлю, и еще спрашиваешь, какую посуду?
- A-а, значит, эти помои называются едой? Одно мясо чего стоит, резина да и только…
- Омово, я все сказала и больше ничего не желаю с тобой обсуждать.
Омово сник: тонким чутьем он безошибочно угадал - она ищет лишь повода, чтобы бросить ему открытый вызов. По этой части Блэки была непревзойденной мастерицей. Омово не раз наблюдал, как во время ссор, вспыхивавших в компаунде, она в пух и в прах разносила своих противниц; а однажды так распекла человека, пришедшего к отцу за давнишним долгом, что тот предпочел поскорее унести ноги и больше за деньгами не являлся.