- На Луне все передвигаются только на лодках, ведь ее поверхность - сплошь моря, заливы и озера. Видишь вон там темный мысок? Это - Залив Любви в Море Спокойствия. А с краешка, на востоке, крохотная точечка - Озеро Лета. Вот тут - Озеро Нежности, а на темной стороне - Озеро Одиночества - туда, на темную сторону, отправляются те, кто больше не хочет никого видеть.
- А что там делать, в Озере Радости?
- В нем можно купаться, в Радость можно нырять с головой с лодки, а еще можно расставить палатку, зажечь костер, устроиться в гамаке и слушать, как Радость плещется о берега.
- А много там Радости?
- Ее хватит на всех. На всех нас! Озеро - сто километров в длину!
- Это как Минское море?
- Больше. Намного больше!
Яся мечтательно молчит.
- А какая она, Радость, в этом Озере? - спрашивает она наконец.
Студиозус думает, трет себе шрам над бровью.
- Она - как кисель. Синий сладкий кисель. Ты заходишь в нее с берега, и она принимает тебя на свои ладони. Ты ложишься на спину, а над тобой - космос.
Девочка пытается представить себе, как это - скользить на спине по кисельным волнам Радости и глядеть на созвездия. Вокруг - тишина и мерцание Млечного Пути.
- Это - рай? - спрашивает она.
- Нет, - он качает головой. - Рая больше нет, в него верят лишь ортодоксы. Рай - это Бог и ангелы. Тут же - Радость. Ни боли, ни тревоги, ни страха. Радость и счастье, другой берег Печали. Я не хочу в рай. Я хочу качаться на волнах Радости и смотреть на звезды.
На прощание он говорит ей "до завтра", но, конечно, она не решается прийти к шлагбауму и попросить сводить ее на карусель. Всю неделю он снится ей в виде большого мохнатого пса, который был ее первой и самой любимой игрушкой (игрушка куда-то подевалась после маминых похорон). Пес разговаривает с ней его голосом, обнимает ее и рассказывает про рай и озера - на Луне, на Сатурне и даже на Солнце. Ровный и немного ироничный голос сообщает ее снам покой и выдавливает из них черную пустоту, к которой она за свою жизнь в санаторно-лесной успела вполне привыкнуть.
Когда через неделю, в пятницу, в двадцать один, после окончания "забора" (папа снова не приехал) Яся стучится в сторожку, вместо студиозуса оттуда выходит одетый в синюю униформу с надписью "Охрана" мужик с прокуренными усами и в очках с оловянной оправой. Он говорит, что "этат малады" уехал, а почему уехал, не знает, скорей всего - "намалацил дзенег на учобу", а может его уволила директор, и что он никому тут все равно не нравился за острый язык и "зловредный склад ума", и что он, мужик с прокуренными усами, на "вумника" в обиде за то, что тот назвал его "истуканом".
* * *
Душный коридор журфака БГУ. Портреты знаменитых выпускников на стенах. Все они - не журналисты, а писатели, поэты и члены Верховного совета. У стенда "Абитуриенту на заметку" толпа. Атмосфера, как на переполненной платформе подземки, где все ждут поезда, который никогда не приедет. Или приедет, но увидят его не все. Возможно, он уже приехал и забрал лучших с собой в интимную темноту тоннеля.
Девушки модельной внешности с укладками "как на свадьбу" и купленными в райпо вечерними платьями некрасиво размазывают по щекам слезы. Юноши косят под Игги Попа, Ника Кейва и академика Вернадского. И первые, и вторые, и третьи меняются в лице при грозовых отзвуках, доносящихся отовсюду: "осенний призыв", "военкомат", "медкомиссия".
Ясина фамилия - первая в списке поступивших, хотя она провалила собеседование по профпредмету, суть вопросов которого не поняла. Рядом с ее строчкой - приписка от руки, шариковой ручкой - "выделить комн. в студ. общежитии по ул. Первомайск. - протокол засед. профкома № 20133", хотя она не просила комнату в общежитии и собирается жить дома: от Тарасова до центра Минска - двадцать минут на маршрутке.
Внезапно откуда-то из глубин коридора доносится крик: женский голос выкрикивает ее фамилию так, будто от этого зависит жизнь кричащей. Многие абитуриенты оглядываются на этот крик - фамилия сделалась в городе слишком известной.
Она проталкивается по "перрону" и подходит к звавшей - это несчастного вида методистка факультета. Она бормочет: "Ну слава богу, нашлась! Вас к телефону требуют, это срочно! Срочно!" Яся ныряет в каморку методистки, отмечает несчастный электрический чайник, запыленный фикус, желтенькие обои, жакетик, от которого пахнет восьмидесятыми и старой девой, принимает трубку из ее рук и вслушивается в тишину на том конце провода.
- Здравствуйте. С вами сейчас будет говорить Сергей Юрьевич, - торжественно объявляет трубка голосом, в котором больше металла, чем женственности.
Сразу вслед за этим - голос отца:
- Ну привет… - Звучит так, будто он начал говорить и отвлекся на что-то, он так часто делает, общаясь с людьми.
- Привет, - пожимает она плечами.
- Мне тут… э… позвонил ректор ваш и сказал, что ты оказала ему честь, решив поступить в БГУ. - Пауза. Видно, Яся должна здесь начать что-то говорить, но она не знает, что. И ей не хочется. - Это правда? - спрашивает папа.
- Да. Правда, - снова пожимает плечами Яся.
- Ну, я рад, что ты поступила. - Последнее звучит как шутка. И он действительно смеется, добавив: - На бесплатное! С именной стипендией, как мне обещали!
Яся молчит. Она не знает, что говорить.
- Одного я как-то не понял, доча. - Слово "доча" звучит очень инородно. - Выбор факультета. Ты что, правда решила поступать на этот… На журфак?
- Ну да, - аккуратно отвечает Яся. - А что?
- А что ж со мной не посоветовалась?
"Потому что я не видела тебя два месяца, дорогой мой. А когда скреблась - даже не стучалась - скреблась, чтобы не слишком потревожить тебя и твою прекрасную белую дверь в мае, чтобы поговорить о будущем, ты, не открывая мне, крикнул: "Занят!" Крикнул как служанке, как кошке, так что же ты теперь хочешь?" - вот так нужно было ответить. Но так отвечать ему она разучилась. Да что там - никогда не умела она так отвечать своему отцу. Кажется, всего несколько человек во всей стране могли с ним так поговорить.
И она начинает униженно мямлить, отмечая, как ползет в сторону ее дикция, как сплющивается она под его властными, вескими репликами, как теряет остроту и резкость:
- Ну не знаю, пап. Это… Не получилось у меня как-то.
- Что же, давай мы тебя перекинем задником на какой-нибудь приличный факультет. Международные отношения подойдут? Будешь у нас дипломатом!
"Ага, дипломатом! И уеду далеко-далеко, на Огненную Землю, на мыс Горн, чтобы не напоминать тебе ни о себе, ни о маме, ни о флигеле, ни о той игрушке, большом мохнатом псе, которого ты мне подарил, а потом выкинул на помойку, вместе со мной", - продолжает она грубить папе, не раскрывая рта. Потом делает глубокий вдох и униженно выводит:
- Папочка, я все же осталась бы на журфаке, ладно?
- Но почему? Объясни! Зачем ты себе выбрала эту профессию? - наседает он.
Она вздыхает и формулирует, медленно и вдумчиво:
- Я хочу, наверное, жалеть тех, кого больше некому жалеть. И… защищать их.
- Тогда иди в солдаты. Или в Робин Гуды, - пытается он пошутить.
Яся протягивает трубку методистке, и та кладет ее на старенький аппарат - советская пластмасса цвета слоновой кости, трогательный диск с циферками. Яся находит чудовищное несоответствие в том, что голоса таких важных и влиятельных людей, как Сергей Юрьевич, могут передаваться всяким дребезжащим низкобюджетным электромеханическим хламом. С другой стороны, если бы ее каналом связи с отцом всегда был этот пахнущий проводами и изолентой телефон, а не вечнозакрытая белоснежная дверь, она разучилась бы говорить с ним не раскрывая рта гораздо раньше.
* * *
- Объективность журналиста состоит во всестороннести… Всесторонности… Всосторонности… Как это сказать? Когда и к тем, и к другим… Значит… Раньше, еще совсем недавно, дорогие мои студенты, была партия, хотя вы этого можете и не помнить. Как она говорила, так и было объективно. Когда я работал на XIX съезде КПСС… Ну, это… А теперь у нас демократия и свобода слова… И объективность должна быть всесторонной. Всесторонней…
Большинство лекторов на факультете похожи на постаревшего Дмитрия Пригова, который перестал писать стихи, купил себе галстук и научил жену его завязывать. От них пахнет столовой, на переменах они шуршат пакетиками в портфелях и извлекают беляши, которые стыдливо поедают, словно бурундучки.
Яся уже поняла все про "всосторонность", она тайком пишет коротенькие эссе - про человека, который приручил чайку и научил ее говорить, про чудака, который ночует на раскаленных за день жестяных крышах, про тайны троллейбусных депо, про крохотных человечков, живущих в саксофоне у уличного музыканта - все это слишком трогательно, чтобы такое публиковать, да и как она сунется в журналы, с ее фамилией? Кроме того, ее писанина совершенно не всесторонна и даже не всестороння.
* * *
Однажды она идет с факультета и замечает: улицы города вымерли. Она сворачивает в один переулок, не встречает там никакого движения - нет ни людей, ни машин; сворачивает в другой, оказывается на Маркса, выбирается по ней в мощенный рукав, вьющийся по дворам в сторону проспекта, протискивается мимо открытых гаражей с брошенными полуразобранными "Жигулями" и "Волгами", мимо веранд кафе с остывающими чашками нетронутого кофе, и оказывается на шестиполосной проезжей части, на поблескивающем солнцем асфальте, среди исправно работающих светофоров, которым некого останавливать, ибо нет ни пешеходов, ни даже велосипедистов.
Она беспечно бредет в сторону вокзала по разделительной полосе, воображая, что на город упала нейтронная бомба, и внезапно обнаруживает перед собой три ряда ОМОНа в черных шлемах с жестяными щитами, с дубинками наизготовку. Бойцы молчат и не шевелятся, как почетный караул. И лишь рации, включенные на полную мощность, оглашают окрестности каркающими командами, из которых следует, что сейчас то ли ОМОН пойдет в атаку, то ли, напротив, атака пойдет на ОМОН.
И тогда Яся разворачивается и изо всех сил бежит обратно к той арочке, через которую протиснулась на проспект, и видит, что тут, у арочки, двойное оцепление из людей в кожаных куртках с озабоченными лицами - настолько озабоченными, что к ним страшно даже близко подходить, и улица напротив перекрыта грузовиком, по сторонам от которого выстроился спецназ в черной униформе. И дальше она слышит рев, идущий снизу, от земли, от начавшего вдруг дрожать асфальта, и видит, что с другой стороны приближается людское море, толпа, в которой каждый явно кричит свое, издали производит гул, который сливается в одно сплошное "аааа!", и это "ааа!" становится громче и страшней при виде рядов ОМОНа. И когда она явственно понимает, что ей совершенно некуда бежать, что она надежно зажата и законопачена между двумя ненавидящими друг друга силами, ОМОН получает команду наступать.
По жестяным щитам грохочут резиновые дубинки, и эта канонада заглушает рев приближающихся людей: с каждым ударом ОМОН делает шаг вперед, и ясно, что эту поступь ничто не остановит - ни хемингуэевский "мотылек и танк", ни Яся. И вот, уже чисто инстинктивно, она вжимается в углубление между двумя пилястрами в сталинском доме, и твердыни сшибаются прямо перед ней с влажным хрустом. Она видит, как прямой удар срывает очки с мужчины, который держит плакат, где написана фамилия ее отца, ее фамилия; там написано что-то злое, очень злое, но плакат уже растирают по асфальту тяжелые берцы, вместе с его беспомощной злостью. Видит, как кому-то выбивают зубы. Видит, как эффективны усиленные металлическими пластинами перчатки, как легко отбивают человеческую плоть металлические дырчатые щиты. Потом подъезжают автобусы с черной клеенкой на окнах и всех оставшихся лежать или сидеть или просто - оставшихся, не побежавших, принимаются паковать, деловито, как при уборке картошки, с такими же сугубо сельскохозяйственными звуками.
И удивительно, как эта суетливая зачистка совершенно минует Ясю - ни те ни другие не воспринимают ее как участника побоища, неподвижность выводит ее из видимого дерущимся мира.
Вечером она хочет рассказать об увиденном отцу, но он очень занят.
* * *
Любовь встречает ее на выходе из метро "Октябрьская" и на первый взгляд совершенно не похожа на любовь. Длинноволосый юноша стоит со стаканчиком взятого в "Центральном" кофе, курит и читает книжку в мягкой обложке. Проходя мимо, она замечает название - "Степной волк" Германа Гессе, и внезапно чувствует какое-то родство не столько с этим юношей, сколько с этой книжкой. "Я хотела спросить у вас, по поводу Гермины", - обращается она к парню, но тот прохладно замечает: "Я пока не дочитал до конца и говорить ничего не могу". Ей внезапно нравится этот отстраненный ответ. В конце концов, любовь ведь, наверное, бывает и не с первого взгляда, говорит она себе - и предлагает зайти в "Центральный", где они едят бутерброды, состоящие из сухой питы, корейской морковки, докторской колбасы и кетчупа, и Костик - а его зовут Костик (представляется Кастусём, хотя говорит по-русски) - продолжает вести себя замкнуто и заносчиво: как раз так, как нужно для того, чтобы в тебя влюбилась третьекурсница - ну или решила, что влюбилась. Он отвечает лаконично, сообщает, что он юрист, готовится быть адвокатом и пишет стихи. На просьбу почитать стихи сразу же отказывается, и это снова нравится Ясе.
"Журфак - это не образование", - кривится он, услышав про ее альма-матер. "Зачем юристы в стране, где нет закона?" - отвечает она ему, по привычке не раскрывая рта.
Костик пухловат, у него усы цвета рожи, то есть, конечно, ржи, ржи цвета у него усы, но и рожа у него цвета ржи - серовато-бледная, с неожиданным багровым цветом губ, глаза чуть навыкате, как у потомственного австро-венгерского аристократа, успевшего слегка подмутировать от внутрифамильных браков, и он уже что-то задвигает про собственный аристократизм, про папу, который служит замминистра, про квартиру на Победы, про дачу в Крыжовке - и все это без спешки, с касанием габсбургской величественности, и каждое слово низводит Ясю до статуса замарашки, тряпочки без роду-племени, - а ведь она такая в чем-то и есть.
У него толстая шея, но ее барочные складки драпируются длинными соломенными волосами, у него прыщ на верхней губе, но он практически не виден за усами, в целом Костик скорей похож на степного теленка, чем на степного волка, но Яся рада, что он с ней говорит, пусть даже и равнодушно, слишком равнодушно. Вечером они идут в кино, и он - нет, не обнимает ее, но задумчиво гладит по ноге, хозяйственно так, как крепостную девку. Яся ожидает обещанного книгами возбуждения или хотя бы стука крови в ушах, но ничего этого не случается. Он приглашает ее домой, в свою квартиру под голубками на Захарова, "на послезавтра". "Предки будут на даче", - сообщает Костик и заглядывает ей в глаза. Яся делает вывод, что взгляд значит, что ей, похоже, нужно купить презервативы.
Она покупает презервативы - почти не краснея, затем, почему-то краснея гораздо больше, покупает новые трусики, красного цвета, с кружевами, потому что из старых торчат нитки и их будет неудобно не снимать; на лифчик денег не хватает, и она надевает блузку без него. Она приходит к Костику в номенклатурную квартиру, сбивчиво объясняется с консьержем, который строг, как охранник на входе в публичный дом, она сбрызгивает себя духами перед тем, как позвонить - потому что блузка мокрая подмышками.
Дальше она закидывает ногу на ногу, громко смеется, придает своим глазам влажный вид - только для того, чтобы скрыть дрожь в кончиках пальцев и сотрясания жути в животе. На столе стоит четыре бутылки пива - почему-то именно на столе, а не в холодильнике, Костик как будто показывает сразу серьезность своих намерений: мы выпьем четыре бутылки пива, а потом я пойду тобой пользоваться.
Она пьет кислое пиво, смотрит на него и пытается представить про себя фразу "Мой Костик". Он так же неприступен и далек, как и при первой встрече, хотя пытается вернуться к разговору о Гермине, он запускает себе пятерню в волосы, приподнимает их над головой и роняет, получая видимое удовольствие от того, каким красивым себя считает. Пивная пена повисла на рже, он вытирает ее рукой, а затем глубоко затягивается и выдыхает дым, откидывая голову. Затем, когда первая уже допита, а вторая еще нет, он оказывается рядом на подлокотнике, снова гладит ее по ноге, потом начинает трогать грудь, особенно останавливаясь на соске, таком доступном без лифчика, Яся выгибается, чтобы показать все в выгодном свете, но на его лице написано, что он делает ей большое одолжение. В конце концов, потомок Габсбургов - и какая-то безродная ветошь. Она почти прочитывает в его глазах: ножки у тебя, девочка, коротковаты, носик картошечкой, грудь небольшая и при том какая-то рыхлая - все то, что она себе много раз говорила, стоя перед зеркалом и замирая, в надежде на то, что кто-нибудь когда-нибудь найдет в этом красоту.
После второй пива ей хочется писать, но писать нельзя, потому что он уже взял ее за руку и ведет, трясущуюся крупной дрожью, в спальню; он уверен в том, что Ясю колотит от желания, хотя откуда тогда струи ледяного пота, ледяные пальцы, пересохшие в страхе губы. И вот тут, на родительских простынях, он обнажает свою вяловатую прелесть и эффектно разрывает ее трусики - наш степной теленок - настоящий самец, на трусики ушел остаток стипендии и следующее свидание теперь возможно только через две недели.
И дальше он что-то там трогает, что-то не до конца изученное самой Ясей, трогает, впрочем, без особого интереса, хотя трепетный испуг девочки начинает его наконец распалять, и Яся откидывается на подушку, смотрит на далекий потолок, на возню фар по карнизам и чувствует, что вся ее жизнь - за редкими исключениями, за несколькими буквально минутами, была какой-то картонной подделкой, плохо сыгранной сценой, едва замаскированной паузой между двумя ненаступившими действиями.
Когда он забирается и начинает, пыхтя и отдуваясь, двигаться, причиняя сначала острую, а потом тупую боль, она все ждет, что это чувство отступит - чувство того, что жизнь, ее жизнь, все никак не начнется, что она все ждет окончания увертюры и начала арии героя, а герой не приходит или приходит и оказывается не героем, а тельцом, и ничего вообще настоящего вокруг - только бутафория. И она не сразу слышит его за своими мыслями, когда он в ужасе пищит: "Бля! Тут кровь! Ты что… Была?..", - и ей уже совсем не страшно, скорей как-то равнодушно - она улыбается и выдает что-то про "эти самые дни".