Произошло то, что произошло, то, чего Цвета, наверное и даже наверняка, боялась, но мне не открывала. Может быть, потому, что человеку иной крови было бы трудно понять или поверить в это, а может быть, из страха перед словом: безымянное зло страшно, но бессильно. Она догадывалась, что семья попытается отомстить беглянке. Вероятно, кое-кто из женщин считал ее виновницей беды, случившейся с мужчинами, которых перехватала милиция, и хотя уже каким-то образом стало известно, что Белого Цоя выдал Кот, девушку винили в том, что она отвергла "обручение" с семьей и, будучи участницей дела, избежала участи остальных. Более того, нашла приют и защиту в доме главного врага - начальника городской милиции Дембицкого. Наверное, она давно исподволь готовилась к этому шагу, недаром же они столько лет были вместе, младший Дембицкий и Цвета. "Ты можешь учиться в школе и выйти замуж за русского, - говорила Рыжая Лиля, вдова Кота, - но даже если цыганка станет царицей в России, она не имеет права переступить через кнут, лежащий на земле". Дерзкая девчонка слишком многое себе позволяла, пользуясь снисходительностью похотливого Кота и покровительством живой мумии Нэрэзбэ. Старуха всем надоела. В конце концов, нельзя же всю жизнь таскать с собой в этой жаркой и безжалостной человеческой пустыне кусок доисторического льда, тратя все силы на сохранение его в первоначальном виде, - кусок льда со вмерзшей в него общей памятью, которая уже давно никого не спасает от тюрьмы и сумы, - в то время как собственная память с каждым годом сокращается до перечня утрат и стоит не больше писка котенка. Озлобленные женщины выкатили кровать-фрегат во двор и вытолкали на тротуар, после чего попадали на повозки и диким гортанным криком погнали лошадей прочь, прочь отсюда - куда угодно, ибо для цыган нет жизни, в которой нет жизни для цыган.
Цвета бросилась к разоренному цыганскому дому, в котором, как только из него выкатили старухину кровать, обрушился потолок.
Навстречу ей в предрассветных сумерках посредине пустынной улицы медленно катилась костлявая кровать, украшенная резными костями герцогини Ландольфской, черным провисшим пологом и расшитыми тусклым серебром занавесками. Катафалк. Когда кровать поравнялась с нею, Цвета раздвинула занавески и легко легла рядом с царицей. "Я пришла, - сказала она. - Я никого не предавала. Прости и прощай". Да, я думаю, все именно так и было. Груда тряпья зашевелилась, и из темноты выплыла унизанная кольцами и перстнями рука. Девушка безошибочно сняла перстень, на ободке которого было вырезано: "Екатерине Великой от Екатерины Второй". Она надела перстень на безымянный палец и со вздохом сожаления и облегчения склонилась к старухе, чтобы поцеловать ее на прощание. Госпожа Нэрэзбэ обхватила ее за шею могучими руками и прижалась к ее губам. Она вложила в этот поцелуй всю любовь и всю ненависть, всю силу, которую копила столетиями, чтобы чудовищно мощным движением языка втолкнуть китайское яблоко глубоко в рот Цветы, а движением руки по юному горлу вогнать сладкий позлащенный шарик в пищевод, откуда он, уже раскрывающийся, разворачивающийся, обрушился в желудок, смертоносным пропеллером иссекая нежную плоть в месиво, пока пружина не распрямилась до конца и застряла, врезавшись в глубину мягких костей таза, напоследок располосовав на узкие ленточки мочевой пузырь и превратив в крошево все, что отличает женщину от мужчины... Цвета была бессильна ответить на ее поцелуй, но неосторожная сталь задела ее сердце, где таился огонь пострашнее всех огней, - пламя окутало старуху с головы до ног, вспыхнули полог и занавески, тряпье и матрац, набитый превратившимися в порох саргассовыми водорослями, когда-то питавшими плоть любовников неистовой силой, но со временем, регулярно поливаемые сандаловым маслом, ставшими клейкой матрицей, которая хранила от смерти лишь форму прекрасного юного тела Нэрэзбэ, - форму, безжалостно не принимавшую расплывшуюся тушу старухи, лишавшую ее сна и покоя своей неизменной жесткостью, сравнимой лишь с жестокосердной и бессмысленной памятью одиночества...
Охваченная гудящим пламенем кровать, скрежеща колесами, свернула в наезженную колею и с грохотом, стреляя во все стороны ярко-золотыми иглами и затмевая предрассветное небо горьким черным чадом, помчалась по звонкой глине вниз, к окутанному бурым туманом мазутному озеру, - я замер на гребне железнодорожной насыпи, оглушенный проносившимся за спиной товарным составом и ослепленный летевшим в смоляную бездну пылающим костлявым фрегатом...
Все это я, конечно, домыслил и выдумал, но горе мое было невымышленным.
Мазутная бездна поглотила Нэрэзбэ.
Поздно вечером ко мне поднялся отец.
Я сидел спиной к письменному столу, окутанный запахами спелых яблок, цветов и мазута, и наблюдал за цепочкой со змеиной головкой, текуче извивавшейся на моей ладони.
Отец перевел взгляд со стола, на котором в свете настольной лампы тускло желтела бутылка с недопитым шампанским, на разоренную постель - на одной из подушек четко отпечатался профиль юной женщины с ухом как роза и разметавшимися, тяжелыми, как летний дождь, волосами...
- В прошлом году она должна была получить паспорт, - сказал отец. - Но не пришла за ним. Паспорт так и пролежал все это время в сейфе. Сегодня я подписывал бумаги и узнал, наконец, ее настоящее имя... знаешь, как это бывает у цыган...
- Роза, Лилия, Софья, Надежда, Любовь... - Я пожал плечами. - Или Кармен?
- Адората, - сказал отец. - Адората Нэрэзбэ. Спокойной ночи.
Адората. Обожаемая.
ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ ИОРДАН
- Эй, молодка! - раздался приглушенный голос из орешника. Переночевать пустишь? Я без глупостей! На одну ночь только!
Милана насторожилась. Она жила на окраине городка, дом ее выдавался из улицы далеко в поле, на которое она выгоняла корову и овец. Прежний муж обнес двухэтажный узкий дом высоченным забором, забив деревянные стыки железными полосами, а поверху пустил колючую проволоку. Ворота и неширокая калитка были крест-накрест обиты железом и запирались хитрыми замками. Жила Мила после смерти мужа одиноко и сторожко. Служила в библиотеке. Приходя с работы, растапливала колонку и отмывалась добела, особенно руки - их можно было хоть в аквариум запускать. В гости никого не звала, а незваных спроваживала. Было ей тридцать пять лет.
- На одну только ночь! - продолжал мужчина из орешника. - Платить нечем, а услужить - чем могу.
- Стемнеет - придешь. - Мила поднялась с ведром молока. - Калитку оставлю открытой. Если ты, конечно, один.
- Один, ей-богу один!
- Имя Божье не поминай всуе.
И, покачивая бедрами, побрела к своему дому.
Вернувшись домой и заперев все замки и засовы, она выставила молоко в погреб - остудить, а сама поднялась в кухню, где, ополаскивая руки под носатым рукомойником, разглядывала себя в пузырястое зеркало и смутно сожалела о своем поступке. Она догадывалась, что это за человек окликнул ее из орешника: в последние дни в городке только и было разговоров что о сбежавшем из "семерки" (так здесь называли тюрьму) заключенном. Солдаты с собаками прочесывали окрестные леса, милиция расклеила на всех видных местах фотографию беглеца - черный узкий овал лица с носом утицей и глубокими морщинами на лбу. Убийца. Сидеть ему оставалось год с небольшим, да вот не выдержал - сбежал.
На одну ночь.
Она выросла в семье, где было пятеро детей, и все - девочки. Одежда от старших переходила к младшим, и Мила радовалась, что она вторая по возрасту: пальто и платья старшей сестры Веры приходились ей почти впору, не надо было ничего подворачивать да подшивать. Они с Верой были одного роста, разве что у Милы нога была поменьше. В семье по три дня пили спитой чай, водку гостям наливали специальной мерной рюмочкой, свет включали, когда в комнатах становилось уж совсем темно. По окончании библиотечного техникума Мила вышла замуж за тепловозного машиниста Григория, человека аккуратного и почти непьющего. С получки она всякий раз покупала бутылку водки, как делала ее мать, но выпивал Григорий - рюмку-другую - только по большим праздникам, так что в погребе за двенадцать лет скопилось несколько ящиков непочатой водки.
С утра до вечера Григорий гонял туда-сюда цистерны с нефтью, составляя эшелоны, и лишь изредка его посылали в дальние рейсы. По выходным он любил заниматься домом и хозяйством: что-то выпиливал, приколачивал или возился со свиньями и кроликами. Детей у них не было. На третий год совместной жизни они отправились к врачу, прошли обследование, выяснилось, что ни муж, ни жена не страдают бесплодием. Местный доктор выписал им направление в областную клинику, где супругам должны были объяснить, что, как и в какое время нужно делать, чтобы обзавестись ребенком, но им все было недосуг, а таблетки, которые привез однажды из дальнего рейса Григорий, не помогали. Побывали они и у знахарей, но только зря деньги выбросили на ветер.
Из библиотечного запасника Мила принесла Библию, и хотя в церковь супруги никогда не ходили, мало-помалу пристрастились к чтению странной книги.
Стоило открыть ее и вчитаться, как мир поворачивался на своей алмазной оси и ты оказывался на краю света, который в то же самое время был центром и средоточием мира. Здесь сражались племена, вопили и плакали пророки, звучали песни любви и обжигали проклятия, и все это происходило, если верить географической карте, висевшей в библиотеке, на крошечном пятачке земли, в краях пустынных и каменистых, среди редких рощ и виноградников, в клубах пыли и под крики рожениц и умирающих. Мир этот менялся и был многошумен, грозен и желанен. Среди пшеничных полей и масличных рощ пели неведомые птицы, рабыни дарили наслаждение и новую жизнь иссякающим старцам, воины в одиночку одолевали лютых великанов, а женщины отличались не только красотой, но и мужеством, и с высоких гор светил немеркнущий свет, а ночью миром овладевало чудовище Раав...
Григория особенно поразила война между галаадитянами и ефремлянами. В двенадцатой главе Книги Судей Израилевых рассказывается о ссоре ефремлян с Иеффаем, лидером галаадитян. После словесной перепалки ефремляне начинают войну против Иеффая.
"И собрал Иеффай всех жителей Галаадских, и сразился с Ефремлянами, и побили жители Галаадские Ефремлян, говоря: вы беглецы Ефремовы, Галаад же среди Ефрема и среди Манассии.
И перехватили Галаадитяне переправу через Иордан от Ефремлян, и когда кто из уцелевших Ефремлян говорил: "позвольте мне переправиться", то жители Галаадские говорили ему: "не Ефремлянин ли ты?" Он говорил: "нет".
Они говорили ему: "скажи: шибболет", а он говорил: "сибболет" и не мог иначе выговорить. Тогда они, взяв его, закалали у переправы через Иордан. И пало в то время из Ефремлян сорок две тысячи".
Немногим удалось перебраться на другой берег Иордана.
Когда Людмила завершала чтение этого короткого эпизода, Григорий захлопывал книгу и выходил во двор покурить и подумать. Мила пристраивалась рядом с ним на крылечке, и муж, мучительно подыскивая слова, пытался передать ей мысли, вызванные прочитанным.
Ефремляне проиграли и, чтобы избегнуть смерти и переправиться через Иордан, должны произнести родное слово "сибболет" так, как оно звучит на языке победителей - "шибболет". Двойка на этом издевательском экзамене по прикладной лингвистике равнозначна гибели. Однако находились и такие, кто может, из-за долгого опыта общения с галаадитянами или в силу повышенной фонетической чуткости, обостренной страхом, - произносил слово "шибболет" как требовалось. То есть именно - не правильно, а так, как требовалось. Побежденным приходилось унизиться до того, чтобы извратить звучание природного языка, взлелеянного предками. Отказаться от исповедания предков, их культуры, их духа, - отречься от идентичности, - чтобы спастись на землях, занятых народами колен Гад и Рувим. Усталые, измученные, униженные, они собираются в безопасном месте, утоляют жажду и голод; они угрюмы; они раздавлены - не только поражением в бою, но и поражением своей речи и своим вынужденным предательством. Как быть дальше? "Сибболет" уже стал синонимом поражения, унижения, отщепенства и изгнания. Перенять "шибболет" победителей, признав их правоту и приняв их язык, культуру, дух? Наверняка нашлись и такие, кто так и сделал - и ушел в небытие. Нашлись и другие: гордо настаивая на превосходстве "сибболета" над "шибболетом", - лучше есть стоя траву, чем на коленях - мясо, - они сделали это словом символом, знаменем тех немногих, кто готов стоять до конца и искупить предательство кровью и смертью; они тоже ушли в небытие.
- Вся их жизнь изменилась, - говорил Григорий, - а все из-за одной буквы. Как же себя искорежить нужно, чтобы изменить себе и спастись... А новая жизнь - она будет лучше или хуже? Никто ж не знает... Но ее, новой жизни, уже не избегнуть, значит, нужно жить. А как? Слава богу, мы с тобой на одном берегу.
Иногда он жаловался на боли в сердце, но к врачам не обращался. И однажды пришел со смены бледный, едва держащийся на ногах, попросил жену, чтобы затопила титан. "Это, наверное, простуда, - с виноватой улыбкой сказал муж. - Сейчас приму ванну погорячее, выпью чаю с малиной и под одеяло. Завтра ж в рейс".
Ванна, однако, не помогла: в горячей воде Григорий и умер от острой сердечной недостаточности, как сказали врачи.
Людмила осталась одна. Она успевала и в библиотеке, и по хозяйству, а когда выдавалось свободное время, читала Библию. Высокая статная красавица и близко не подпускала к себе мужчин.
И вот тебе на!
На одну ночь.
Еще не стемнело, как она растопила титан и приняла ванну. Надела голубой махровый халат без пуговиц. Достала из погреба пыльную поллитровку. Задернула занавеской иконку в углу.
Когда стемнело, в калитку постучали.
Мила сняла с гвоздя серп и ногой пихнула калитку.
Мужчина был в темной казенной куртке, грязнущих штанах и в кепке с узким козырьком.
- Спасибо, - пробормотал он, косясь на серп. - Я человек безопасный, скажу тебе прямо.
- Однако из тюряги сбежал, - сказала Мила. - Пойдем в дом.
Она налила гостю горячих щей, нарезала хлеба тонкими ломтями. Гость выпил водки и набросился на еду.
- Сколько ж тебе лет? - спросила Мила. - И за что посадили?
- Шестьдесят шесть. - Он выдохнул. - Вкуснющие у тебя щи! - Налил себе и ей в рюмки. - Со знакомьицем! Меня Мишей зовут. Михал Михалычем.
- Будь здоров, Михал Михалыч. - Мила выпила. - А меня - Милой. Так посадили тебя за что?
- Жену убил, - сказал Миша, принимаясь за холодец. - Я ж сам петербуржец, а она приезжая... тридцать пять лет... Поначалу ничего, а потом стала она мне скандалы под пьяную руку устраивать. Я выпью, врежу ей разок она к соседям. Милиция, протокол... А в Питере знаешь какие порядки? Три раза залетел - выгоняют из города и лишают прописки. Когда второй раз такое случилось...
- Водку она тебе сама покупала? - перебила его Мила.
- То-то и оно. - Он налил себе еще. - Тогда я и понял, чего она хочет... Да еще соседи донесли, будто она уже и молодым любовником обзавелась.
- Твое здоровье, Миша. - Мила выпила. - Только носки сам себе стирать будешь. Я баба не брезгливая, но насчет мужских носков - извини.
- Извиняю, конечно. - Миша выпил. - В третий раз думаю: кранты мне. И без того поддатый пришел, а тут еще в холодильнике две поллитры. Выпил я одну поллитру, отрубил ей голову топором. - Он выпил без жадности. - Потом позвонил в милицию, а пока они ехали, вторую поллитру опростал. Дали четырнадцать лет.
- А выйдешь - что будешь делать?
- Женюсь. - Михаил беззвучно захохотал. - Все равно мне без бабы хоть в сто лет - каюк.
- Я тебе воду согрела, - сказала Мила, - помойся. Но только никаких фокусов: как скажу, так и будет.
- Я ж человек режимный, - усмехнулся Михаил. - Все про все понимаю. Значит, пальцем тебя - ни-ни? Что ж. Да я завтра и уеду.
- В этой одежке? Без денег? - Мила вздохнула. - Тебя еще месяц, самое малое, будут и на железной дороге поджидать, и на автобусной станции. Помолчала. - Как знаешь, впрочем. На билет я тебе дам, но до станции ты не дойдешь - возьмут.
Михаил угрюмо кивнул.
- И добавят, - сказал он. - Но ты ж меня на месяц у себя не оставишь?
- Это как вести себя станешь, - сказала Мила. - Иди мойся - вода стынет.
Когда распаренный Михаил в темно-синем банном халате вошел в гостиную, Мила сидела за столом, перед нею лежала раскрытая книга.
Михаил сел напротив. Перед ним стояла высокая рюмка.
- Выпей, а я тебе одну историю почитаю. - Людмила посмотрела на него глубоким взглядом. - Только не перебивай. Это история войны галаадитян с ефремлянами...
Она читала ровным голосом. Миша ловил вилкой скользкие грибы в тарелке и слушал.
- Жуть, - сказал он, когда она захлопнула Библию. - Значит, пока я здесь, никаких сибболетов?
- Тебе решать, - усмехнулась Людмила. - Переходить Иордан или нет.
Он кивнул:
- У меня и выбора-то нет.
- Выбор всегда есть, - возразила она, снимая халат. - Так что?
- Договорились, - сказал Михаил, не отрывая взгляда от ее тяжелых белых грудей с черными сосками. - Шибболет.
Склонившись к нему, она с улыбкой завязала ему глаза черным платком и выключила свет.
- Тогда иди за мной, - велела она.
Под ее ногой скрипнула лестница.
- Иду. - Михаил сглотнул. - Платок не снимать?
- Не промахнешься. Я на полу постелила.
- Чего ж ты хочешь? - отдышавшись, спросила Мила. - Отомстить ей?
- Отомстить было бы вкусно. Но как-то охладел я. Все же тринадцать лет отсидел.
- И за год до освобождения - бежал?
- Что б ты понимала!
Утром Милана накормила Михаила сытным завтраком с молоком и сказала беспрекословно:
- Проживешь у меня сколько проживешь. И не высовывайся, чтоб тебя кто не застукал тут.
- Договорились, - сказал Михаил. - Ты только не задерживайся.
В полдень, подоив корову, она ушла, заперев все двери на все замки.
Первым делом Михаил взялся обследовать дом - от чердака до подвала. На чердаке он нашел только ножную швейную машинку, укутанную мешковиной, несколько бухт электропровода да десяток пустых деревянных ящиков, тонко пахнувших яблоками. Через весь чердак висели веревки, на которых хозяйка сушила белье. Он выглянул в маленькое окошко и увидел лишь обсаженную липами дорогу, по которой изредка проезжали машины, а раз протрещал милицейский мотоцикл. Вокруг дома были пастбища да засаженные картошкой поля, разделявшиеся лишь травяной межой. Все как на ладони.