Каждое утро еще до восхода солнца я покидал свою хижину, сооруженную из ветвей веерной пальмы, брал нож-факу для надрезания стволов гевеи и шел в сельву, на свой участок. В пол-шестого еще совершенно темно, затем то там, то тут тишина нарушается криками птиц, меланхоличными взвизгами козодоев, кваканьем лягушек, верещаньем обезьян, и вдруг начинает светать – да так быстро и стремительно, словно кто-то невидимый очень резко раздергивает шторы, и все быстрее и быстрее, и вот только без четверти семь, а видно уже как днем. Вовсю гомонят птицы, особенно амазоны, кричат обезьяны-ревуны, обезьяны поменьше, дурукули, про которых говорят, что это помесь совы и ягуара, очень друг к другу ласковые, сидят попарно, обнимаясь и беспрестанно целуясь, маленькие обезьянки-капуцины верещат по-птичьи, бесшумно летают колибри всех размеров, порхают бабочки всех цветов радуги, некоторые с тюбетейку; вдруг пронесется стая амазонов, громко каркая, как вороны, и, сев на дерево, мгновенно станет невидимой. Они сразу же замолкают, но их присутствие выдает скорлупа орехов, дождем сыплющаяся сверху. Ах, какой суп получался из попугаев!.. Молодые листочки и почки распускаются буквально на глазах, а свежесть воздуха, напоенного ночной прохладой и тропическими ароматами, вообще не поддается описанию.
До обеда я беспрерывно делал флажкообразные насечки на двух сотнях гевей. Затем возвращался в хижину и жарил пирог из рыбы, которая попалась за ночь в вентерь, пек сладкий картофель-батат или варил суп из черепах или попугаев, которых научился довольно ловко стрелять из духового ружья. Обычно попугаев выдает яркий хвост, который торчит из дупла – значит, самка насиживает яйца. Пустишь в него стрелку, смазанную ядом урари, и обед обеспечен. Одного сине-алого амазона я даже приручил, причем всего лишь за неделю, используя индейский способ – я кормил его своими жвачками – и через неделю попугай сделался совершенно ручной… Отдохнув, отправлялся собирать латекс, который за это время натекал в чашки, прикрепленные к стволам.
Бродя по сельве, приходилось быть очень осторожным, лес буквально кишел всякими ядовитыми тварями. Особенно много было всевозможных змей. Вот на мясистом листе, как огромные зеленые черви, извиваются ядовитые плетевидки, а тут полосатый коралловый аспид, дремлет, свернувшись восьмеркой; но наиболее ядовиты и опасны зеленовато-бурые ямкоголовые гадюки-жарараки, которые неподвижно лежат на опавшей листве, сливаясь с ней по цвету, и приходится с ужасом и внутренним содроганием отшатываться, едва прикоснувшись носком башмака к шершавой отвратительной коже, – они же с изумительной легкостью и быстротой скрываются в траве. Прошибает холодный пот, когда огромный и страшно ядовитый бушмейстер, длиною метра в четыре, неспешно уползает с того места, куда ты только что хотел поставить ногу. Иногда останавливает продолжительное зловещее "шшурр" – и видишь змею толщиной в собственное бедро, незнамо сколько веса и какого вида, и понимаешь, что едва не наступил на нее. Однажды пришлось видеть дохлую анаконду, проглотившую какую-то зверюгу, забравшуюся на дерево и там сдохшую – не смогла переварить, – шкура у нее лопнула, и в прорехе заметна была оскаленная морда. А у пятнистого удава боа сквозь натянутую кожу явственно проступали чьи-то рога, которые чуть не прокололи его собственную шкуру.
Туземцы не боятся удавов, нередко боа живут в хижинах и ловят крыс. Очень часто, ночуя у индейцев, приходилось слышать от них, что на чердаке, мол, живет старый змей, потому, дескать, не извольте беспокоиться, когда услышите, как он гоняется за добычей. Вообще в туземных деревнях, у босоногой детворы, каких только "домашних" животных не бывает: паукам-птицеловам обвязывают вокруг "талии" веревочки и водят их, как собачек, есть всевозможные удавы и удавчики (а также бушмейстеры и жарараки с выбитыми ядовитыми зубами), попугаи и обезьяны (особенно забавны маленькие "игрунки"), агути и капибары (даже тапиры!), а также хищные гарпии, грифы-урубу и гокко, оцелоты и опоссумы, которые на чужих разевают по-собачьи пасти, полные острых и мелких зубов, и вместо лая – шипят, напоминая косматых крокодильчиков. Все это "игрушки", которые в случае голодухи можно и съесть. Всевозможные лягушки и жабы живут в каждой подходящей луже, одни из них квакают, другие лают, третьи по-птичьи щебечут или звенят, как цикады. По дорогам разгуливают исполинские жабы размером с суповую тарелку. Есть и ядовитые. Эти – красивого яркого цвета или с желтыми полосками, бывают и красно-оранжевые с синими ногами. Да-а, насмотрелся я там всякой нечисти…
Вечером, пока не наступила темнота, начинал лепить шар из латекса. Подвешивал его над костром, в котором горели плоды пальмы урукури, и медленно поворачивал. Дым от этих орехов содержит креозот, в котором много серы, и потому латекс Амазонии считается лучшим в мире.
Темнота наступала почти мгновенно: вот только что солнце касалось верхушек леса, золотило их, и вдруг, в течение какой-то минуты-другой, макушки деревьев из багровых делаются синими, потом лиловыми, темно-фиолетовыми, темно-бурыми, с каждой секундой тьма сгущается прямо на глазах, и вот через пять минут становится так темно – хоть режь ту густую темноту ножом. Уставший до изнеможения, валился я на свою соломенную циновку, пропахшую креозотом, и засыпал как убитый… И если б меня спросили и тогда, и сейчас, сколько пролетело так времени, я бы затруднился ответить.
Чтобы хоть как-то скрасить свое убогое житье-бытье, я соорудил себе гитару: кузов сделал из панциря броненосца, гриф из какого-то твердого черного дерева, похожего на эбеновое, колки из карапакса, верхнего панциря черепахи, а струны – из проволоки. Для этого распустил несколько тросов с различным сечением проволоки. Гитара получилась с очень низким, "мясистым" тембром, прямо-таки контрабас какой-то, звучание у нее было настолько экзотическое и необычное, но до того душевное, что поначалу, играя, я плакал от умиления. Потом мне знающие люди сказали, что, сам того не ведая, я изготовил почти классическую гитару-виолану, их делают в индейской деревушке-ситиу Парачо, население которой занимается исключительно этим ремеслом, и довольно успешно, жители продают свои инструменты, как амазонскую экзотику, по всему миру, особенно много уходит этих гитар в США.
Я настроил гитару как семиструнную, и вечерами самозабвенно музицировал. Ко мне стали собираться индейцы из близлежащих ситиу. Занимались они в основном тем, что собирали, как и я, каучук, масличные орехи, ароматические и лекарственные травы, разводили нутрий и белых горбатых быков. Но в основном жили с охоты и рыбной ловли. Они обсаживались кружком и слушали. Мужчины потягивали горячий мате: у каждого была высушенная тыквочка, в которую клались листья вечнозеленого кустарника -падуба парагвайского, листья заливались кипятком, напиток получался горьковато-сладкий, вяжущий; потягивали они его через трубочку-бомбилью. Дети слушали, открыв рот, для них это было нечто вроде праздника. В основном это были индейцы местного племени мура, у которых почти отсутствует тяга к музыкальным инструментам, как, впрочем, у большинства индейцев, хотя слушать музыку они любят; но иногда "на огонек" забредали несколько метисов, которых тут называли – кабокло. Эти, как все креолы, были горячими поклонниками фламенко и мою игру презирали, потому что не понимали. Индейцам же моя музыка нравилась. Про мура соседи злословили, что племя, мол, дикое, ленивое и грязное, жестокое, носит ожерелья не из обезьяньих зубов, а из человечьих; у мужчин верхняя губа проколота в двух местах, куда вставляются клыки пекари, и вставляют их будто бы не только, когда случается война… Со мной же они были кротки, как ягнята. Я быстро выучил их язык. Говорили они на так называемом "общем языке" (линкуя-жерал), на бразильском наречии португальского языка с вкраплением нескольких тысяч индейских слов. Для человека, изучавшего когда-то латынь, освоить его было куда легче, чем даже, например, итальянский. Я ощущал себя эдаким Миклухо-Маклаем. Они полюбили меня, как может полюбить простая, незамутненная "цивилизацией" душа. Особенно неравнодушна оказалась одна старая сморщенная пардо-мулатка, которую уважительно звали Паже, то есть колдунья, знахарка, она частенько приносила на мои "концерты" какие-нибудь подарки: то тыковку пальмовой водки-чичи, то кусок копченого каймана, или баклажку черепахового масла, которое они добывают из черепаховых яиц. Однажды принесла странное мясо, похожее и на каймана, и немного на рыбье. "Что это?" – вопросил я, жмурясь от удовольствия. "Сукуружу, – отозвалась коричневая колдунья. – По-вашему, водяная змея, анаконда". У меня и аппетит пропал. Впрочем, ненадолго…
Помню, сыграл я им один старинный романс: "Падай, падай, снег. Падай, как во сне. Пусть любовь седая мой след заметает…" И когда перевел, старая мулатка заплакала, а молодежь цокала языками и восхищенно фыркала, что было у них воплощением высшей похвалы. Да, вы только представьте: кругом москиты, жара, как в бане, летучие мыши-вампиры, кайманы и анаконды, попугаи всех цветов радуги, обезьяны-ревуны, а я по-русски, на семиструнной гитаре, старинный романс про снег! Я пел им "Ручеек", "Коробочку", "Махорку", "Тройку", "Сосницу", "Тараканов", "Староверочку". Но больше всего им нравились удалые казачьи песни, вроде "Браво-браво, Катерина!", "Ты ж минэ пидманула", или блатные, вроде "Мама, я жулика люблю!". От этих песен они шалели и начинали просто визжать от восторга. Непритворно дивились: странная манера игры, странный, необычный настрой гитары, неслыханный, ни на какой другой не похожий, мелодичный язык. А что такое – снег? Что такое -тройка? Что такое – лампасы? Как им было это объяснить?
Время от времени я писал письма Елене, сворачивал из бумаги кораблик, обмазывал тот кораблик свежим латексом и бросал в ближайшую безымянную речушку, воды которой впадали в конце концов в Амазонку. Другого способа передать о себе весточку у меня не было. Да и за этот способ, узнай мой капрал, мне бы крепко не поздоровилось. Но другого выхода не было. Я надеялся на чудо. А на что еще было надеяться в моем положении?..
– Вот такое тогда у меня было существование. Так и проходили мои молодые, самые прекрасные годы жизни… – с этими словами старый музыкант отошел от столика и вскоре заиграл какую-то мелодию, в которой я без труда угадал романс про падающий снег.
Мне показалось, что сегодня не нужно больше ни о чем расспрашивать. Поднявшись, я расплатился и откланялся.
4
Появился в том ресторане через день. Перед тем встретил на набережной индейца Колю. Кто бывал в Геленджике, тот знает, где неизменно стоит этот человек с иссиня-черной косой, с перьями, босиком и в набедренной повязке. Осень, как было сказано, он отдыхает, зиму трудится где придется, а с весны до октября "работает индейцем" на набережной. Летом по набережной курсируют толпы отдыхающих – наступает его время "рубить капусту", время бесконечного карнавала. Если с ним заговорить, он несет всякую чушь, что-то бессвязное и глупое, но, странно, весь его бред воспринимается совершенно нормально. Каждый похлопывает его по плечу, кто-то наливает вина, он всем улыбается, со всяким выпьет и поговорит – "как простой инженер". Когда он пьянеет, что-то в нем меняется, он становится рассеян, он начинает переставлять в своей речи слова и предлоги. Он может, например, сказать: "Пойди ним с вином за еще". Народ переглядывается в недоумении, но всегда найдется умник, который пояснит, что это, дескать, сказывается его индейское, настоящее индейское происхождение, и что он слышал, будто у некоторых примитивных племен случается такая странная, необычная организация речи. А какая-нибудь весьма ученая дамочка добавит, что во многих индейских диалектах и наречиях не предлоги, а "после-логи". И, конечно же, непременно найдется такой, который перескажет то, что знает всякий житель Геленджика: что когда-то этого Колю (тогда, правда, его звали Колье) дали белому человеку в качестве проводника, и что перед расставанием вождь сказал будто бы тому белому человеку, мол, если совсем уж будет тяжело, можешь, дескать, мальчонку и скушать. И сказал это при нем, при мальчонке, и ни один мускул не дрогнул на детском лице. Кто знает, насколько это близко к истине, но легенда такая в Геленджике существует.
Вот стоит он у парапета, высокий, коричневатый, с приплюснутым носом, безбородый, как все индейцы, разрисованный татуировкой – волнистые полосы, вьющиеся от углов рта к ушам, с большими кольцами на щеках, – с иссиня-черной косой толстых жестких волос, что как конская грива, в набедренной повязке, с ожерельем из каких-то странных желтоватых зубов, похожих на человечьи… С моря тянет легким ветерком, волны накатывают на серую гальку, по набережной разгуливает разодетая публика. Я подхожу к нему, прошу закурить. Он угощает. Оказывается, самые настоящие индейцы курят обыкновенную "Приму" Краснодарской фабрики. Поговорили лениво ни о чем. Ничем не смог я его задеть. Ну что ж, может, в другой раз?..
– Говорят, вы имеете отношение к пожилому музыканту, который играет в "Анаконде"? – спрашиваю на прощанье.
– Во "Влюбленной-то"? Это мой отец.
– Отец? – сам почувствовал, что прозвучало это у меня уж очень как-то бестактно.
– Да. Он усыновил меня, когда мы выходили с ним из дебрей Амазонской сельвы.
Я покидал его с каким-то странным, двойственным чувством… Лишь только переступил порог "Влюбленной анаконды", как старый музыкант прервал игру и подошел ко мне. Был он на этот раз в какой-то экзотической шляпе (я понял, что это, по-видимому, и есть знаменитое бразильское сомбреро из волокон кубинской сосны), на шее у него алел атласный платок, на плече сидел огромный и, видно, очень старый попугай-ара, который время от времени щелкал клювом и бормотал на каком-то странном наречии… Музыкант провел меня за "наш столик", сделал знак официанту, и тут же появилось мое любимое пиво. Порасспрашивав, как отдыхается, он сказал несколько лестных слов о моем рассказе "Русская душа", где речь шла о семиструнной гитаре, о гитарном мастере Безгине, очень удивился, услышав, что на гитаре я не играю вовсе, даже пресловутых "трех аккордов" взять не смогу. "Да вы что?" – непритворно изумился собеседник. Тут опять забормотал попугай, и я поспешил перевести разговор с себя на него: на каком это языке попугай шпарит? На что музыкант ответил, что и сам толком не знает. Ему подарили этого попугая в одной индейской деревушке-ситиу, сказав, что бормочет птица на забытом наречии некогда вымершего племени. Племя вымерло лет сто назад, а попугай, знай себе, выражается на забытом том языке…
После чего собеседник отхлебнул из бокала оранжевого апельсинового сока и без всякого перехода стал рассказывать прерванную историю.
…Однажды он не на шутку заболел. Невозможно было подняться, ноги не слушались, совсем не держали. Кожа на ногах натянулась, высохла, сделалась прозрачной и хрупкой, от любой пустяковой царапины выступала кровь. Индейцы называют эту таинственную болезнь – "Страшные куриные лапы". Он несколько дней лежал пластом в своей хижине и приготовился уже умирать. Зашел как-то капрал, осмотрел больные ноги, поковырял их грязными ногтями, хмыкнул и стал бесцеремонно выбирать себе вещи, давая понять, что хозяин уже не жилец и больше они ему не понадобятся. Но ночью, крадучись, пришла колдунья-мулатка и принесла какого-то отвара. Через силу пришлось выпить целую чашку, хотя вкус был препротивный. Она рассказала, что послал ее высший демон Журупари, которого боятся все остальные духи, и что этот отвар из определенного вида грибов – они растут исключительно на гнилых пнях пальмы мурумуру, с добавлением порошка коки, диких ананасов величиной с яблоко, у которых внутри одни семечки, и толченых сверчков-танана, и что впредь я должен научиться лечить себя сам, иначе у нее могут возникнуть неприятности с местным начальством, поэтому должен запомнить, из чего следует делать отвар, ей же, мол, лечить белых, тем более солдат "Каучуковой армии", строжайше запрещено.
– Я благодарен той женщине до сих пор, – сказал рассказчик с чувством. – Ведь был на краю могилы. Если бы не она…
Записал тот рецепт в блокнот и с тех пор стал записывать туда всевозможные рецепты и приметы. Со временем их набралось не одна страница: от укусов пауков и змей, от дизентерии и лихорадки; кстати, от малярии существовала одна фиолетовая плесень, помогавшая лучше хинина…
Когда окончательно выздоровел, понял, что нужно уходить. Иначе не удастся выйти отсюда никогда. Стал методично и основательно готовиться к побегу. Выменял у одного тапуйо, "цивилизованного индейца", помощника лесника, почти новые армейские ботинки, соорудил из куска пробки и намагниченной иголки примитивный, но весьма надежный компас, захватил мачете, мешок муки из фариньи, порядочный кус сушеного мяса каймана и стопку сухих листьев коки, отличного тонизирующего средства, поколебавшись, прихватил и гитару, жаль было ее бросать, – и однажды не вернулся в свою хижину из сельвы. В запасе было трое суток; через трое суток хватятся и станут искать, чтобы убить…
Из оружия у меня было духовое ружье, то есть бамбуковая трубка с несколькими отравленными стрелками. В умелых руках это весьма грозное и надежное оружие. Я шел, стараясь не думать о возможных последствиях, однако от волнения почти сутки ничего не ел. Шел на юг, так как уходить на север было равносильно самоубийству. Впрочем, то же самое можно было сказать и про путь на юг: передо мной лежал безбрежный девственный лес в две тысячи километров, но я старался не думать, что со мной будет завтра или через неделю, я шел и шел вперед, вглубь сельвы.
Первые двое суток почти не останавливался. Утопил в болоте кое-какие вещи, хотел выбросить и гитару, но посмотрел на нее, повертел в руках и оставил. Шел почти без сна, боялся погони, потому использовал всякую речушку, чтобы пройти по воде и максимально запутать следы. На земле ночевать было опасно, на дерево залезать трудно, а сооружать шалаш долго. Поэтому ночи проводил, сидя на пеньке, укрывшись куском брезента. Слышал, как топал в нескольких шагах гокко, квохтал, совсем как индюк: пит-пит-пит! – как спросонья ссорились меж собой попугаи; слава Богу, ягуара на меня не вынесло. Потом приспособился ночевать у подножия огромных "шелковых деревьев". Они отличаются исполинскими размерами и у них на высоте примерно трех-четырех метров в стороны расходятся дополнительные корни в виде плоских досок, наподобие контрфорсов готического собора. Достаточно было покрыть эти "контрфорсы" пальмовыми ветвями или какой-нибудь травой, и получалась отличная хижина; на все это строительство уходило не более часа, но они спасали и от утренних тропических ливней, и от всевозможных змей, ядовитых пауков и лягушек, от любопытных надоедливых обезьян-ревунов и, естественно, от царя сельвы – безжалостного ягуара.