- Именно. Умучились. Если б не спирт, и вовсе попадали б от усталости. Завалили весь проход между стеной и церковью, потом стали оттаскивать к воротам - еще больше мороки... А уж когда дошло дело до тех, которых в церкви заперли... - Он махнул рукой. - Тут-то и оконфузились. Вытащили из церкви последних, затолкали в сарай, дали залп - и вдруг стена рухнула. - Он сделал паузу, уставившись на внука. - Я же говорил, что сарай сложили из кирпича-сырца. Говно, а не кирпич. А тут в него без устали молотят и молотят пулями. С трех-то шагов пуля из трехлинейки не то что одного - десятерых насквозь пробьет, вылетит и еще воробья подшибет на лету. - Хмыкнул. - Вот стена и не выдержала последнего залпа - рухнула. Крыша накренилась, того гляди сарай завалится. Все растерялись, даже майор столбом замер. Стоим и смотрим на кучу кирпича, из которой руки, ноги, плечи, головы торчат, кто-то стонет - хаос! Я очнулся, велел быстро поснимать керосинки с балок и вытаскивать битых из завала. Сам таскал - рук не хватало. Даже майор со своим шофером вытаскивали. Кто смеется, кто матом материт, кто стонет... Наконец извлекли всех. Их девятнадцать было - последняя партия. Стонущих штыками прикололи. Лудинга отправили к чертовой матери, пользы от него никакой: напился свински, да и вообще слабак...
Он выпил и с удовольствием выдохнул.
- Умеет же Нила из простого самогона нектар сделать.
- Как же вы их вывезли? До пустоши-то - если с мостом считать - не меньше километра.
- Поменьше. А все равно целая эпопея вышла. У нас четыре лошади да четыре фуры с высокими бортами. За один раз около ста человек загрузили - и вперед. Охрана следила, чтоб трупы за борт на свалились, да не уследили один соскользнул с кучи и упал с моста на лед. Его веревкой обвязали и на берег выволокли, так и тащили до самой пустоши. Земля сверху морозом схвачена, так что первая ездка прошла ничего себе, лошади тянули будь здоров - хоть и в гору. Прибыли на место. Там яма была, из которой в старые времена глину брали. Глиняный пласт бедный оказался - под ним песок, вот яму и забросили. Солдаты ее динамитом и вручную подрасчистили и углубили. Туда и свалили покойничков. Следующие рейсы были тяжелее. Лошади копытами землю размололи до песка, стали вязнуть... Э, долго рассказывать. Уже на востоке засерело, когда последнюю партию привезли. Этих разложили аккуратно поверх прежних - чтоб холм не образовался. А потом по периметру ямы заложили динамит, рванули - песок внутрь обрушился. Даже ровнять не пришлось. Теперь там крест поставили, отец Михаил, который в береговой церкви служит, раз в год на том месте молитвы поминальные читает. Народу мало собирается: расстрелянные все больше из дальних деревень и городков были. Приходил он ко мне, спрашивал, какого числа это случилось. Я сказал. Бесплатно служит. У него там дед лежит - настоятель Вознесенского монастыря, который после разгона монахов скрывался по лесным деревушкам. Долго скрывался, даже удивительно, как долго: после московских процессов люди как пошли доносы строчить друг на дружку - ого! А его берегли. Взяли летом, уже война шла вовсю. Случайно взяли. Дезертиров ловили - уж больно много их, чертей, оказалось - и наткнулись на этого архимандрита Гаврилу Никонова. Сначала в нашей НКВД держали, а потом ко мне - в Домзак. Он дольше всех у меня просидел. Других еще увозили, а на него разнарядки все не было и не было. Может, забыли о нем, не знаю. Астма у него была, я все думал, что он сам собой концы отдаст, да вот, видишь, дождался. Словно нарочно. А может, и нарочно, ты не смейся...
- Не смеюсь, - сказал Байрон.
Старик с усилием поднялся из кресла, прихватил прислоненную к стене кочергу и, присев на корточки, принялся ворочать обгорелые плахи в камине.
- Все силы собрал, чтоб дождаться мученической смерти, - проговорил он не оборачиваясь. - Теперь ему молятся. Святым стал - официально. Новомучеником. - Прислонил кочергу к каминной решетке. - Тебе сны страшные снятся, Байрон?
Внук напрягся, но промолчал.
Старик вернулся в кресло, закурил.
- Ты вот в Афганистане воевал, людей убивал. И в Чечне людей убивал. Они тебе снятся? Ты же крещеный.
- Тебя ведь после тюрьмы тоже на фронт отправили, тоже, наверное, врагов убивал. Фашистов. Но они же тебе не снятся.
Дед поморщился.
- Какой там фронт! Я в заградотряде служил, да и то полгода, пока не отозвали по службе. Я не в фашистов стрелял - в спины своим, чтоб не отступали...
- Да знаю я, что такое загрядотряды. - Байрон с трудом подавил вспыхнувшее вдруг раздражение. - Снятся мне страшные сны, и знаешь, какой самый страшный? Когда меня в госпиталь под Грозным привезли с оторванной ступней, бросили на каталку и укрыли какой-то простыней. С головой укрыли. И я как будто в другой мир попал. Лежу - боюсь пошевельнуться, а вокруг какие-то звуки, голоса, и я вдруг понял, как дважды два: так мне и лежать до скончания века. - Дернул плечом. - Мне тогда показалось, что я под этой простыней несколько дней пролежал. Несколько жизней прожил. Долго рассказывать, да и не хочу. Страшно. Потом оказалось, что пролежал я под простыней всего-то несколько минут, пока операционную готовили. А я себе напридумывал!.. Жуть. Под пулями такой жути не испытывал. Страшнее страха. Вообще никаких чувств. Просто - брошен и забыт, а люди продолжают другой какой-то жизнью жить, в которой меня как будто и не было. И уже не будет. А пройдет сколько-то лет, думаю, кто-нибудь случайно заглянет под простыню и скажет: "Выкиньте это - это - куда-нибудь". И зевнет - и дальше пойдет.
- Ну и фантазии у тебя. - Старик неодобрительно покривился. - Офицер. Не хочешь рассказывать - не надо. Я ведь тебя не за этим позвал.
Внук прищурился.
- Они тебе снятся? Все эти безропотные бедолаги с крестиками во рту... - Он перевел дух. - Ты же крестился на старости лет, вроде бы в Бога уверовал, вот оно все и...
- Цыц, - не повышая голоса, остановил его старик. - Бога трогать не будем. Он сам по себе, я сам по себе. Верующий из меня хреноватенький, скажу тебе честно. Да и в церковь ходить не люблю. И в загробную жизнь, Байрон, не верю. Вся жизнь здесь, и только здесь нам воздается по заслугам, только здесь имеют значение все наши грехи и благие дела. Потому что только здесь ты человек, а после смерти ты никто. Так, добыча мелких хищников. Но это уже не ты, не человек с живой душой, а кусок мяса на живодерне - вот и вся Божья добыча.
- В душу, значит, веришь? В бессмертную свою?
- А вот про это ничего не знаю, а когда думаю - ни до чего не додумываюсь. Хотя предполагаю, что вряд ли душа бессмертна. Если она есть... Скорее всего - нету ее. Есть инстинкты, мысли, слова и поступки. Я прожил почти сто лет, был дважды женат, похоронил обеих жен и сына, твоего отца, испортил жизнь другому сыну - Ване, у меня было много женщин, очень много, в последние лет пятнадцать-двадцать прожил внутри большой жизни еще одну, сам себе царем стал...
- И всея Шатовского района...
- Не язви, не надо. Я построил дом, фирму, сколотил капитал, взял все в свои руки. Есть что вспомнить и чем гордиться. Есть чего стыдиться... Но вот тот расстрел в Домзаке стыда у меня почему-то не вызывает. Он просто снится и снится. Понимаешь? Просто так снится. Не потому, что мне стыдно, а потому только, что я во всем том участвовал. Был бы верующим - страшно было б перед Богом представать. Но этого-то я как раз меньше всего боюсь. И нет такого человека, который пришел бы ко мне сейчас или даже перед смертью и сказал бы: ты виновен. Чтобы искренне сказал, а не потому, что сталинизм - зло. Я бы еще понял, если б ко мне вдруг родственник какой-нибудь заявился - сын, внук или правнук расстрелянных тогда, - но ведь никто не заявился. И не заявится. Тогда мне казалось, что я все понимаю. Линия фронта рядом, фашисты вот-вот возьмут Шатов, а у нас тут врагов народа полон рот. Я ж не сомневался в том, что они все были врагами народа. Ну, конечно, это тебе не Троцкий с Бухариным, не Зиновьев с Каменевым - охвостье. Ведь не могут же крупные враги существовать без тайных и явных дружков, у которых тоже есть дружки - еще мельче. Опилки. Мусор. А тут чрезвычайная ситуация: война, фронт все ближе. Так что сомнений у меня не было: справедливое дело сделали. И я долго так думал, очень долго. А потом косяком - ночь за ночью - пошли эти сны...
- А! - догадался Байрон. - Детали! Кирпич, тусклый свет, руки, стоны это?
- Это. Событие казалось воплощением железной необходимости, таким, знаешь, стальным шаром - без трещинок и вмятин. А эти детали... то есть моя душа (назовем уж это душой) растащила цельное событие, факт, который можно просто обозначить одним словом - "расстрел", - на детали, детальки, кусочки, просяные зернышки... Все рассыпалось в прах. И возьмешь отдельную какую-нибудь детальку - видишь: абсурд. Абсурдиссимус! Несколько месяцев вообрази только! - пытался вспомнить клички тех четырех коняг, которые таскали фуры с трупами. Лебедь, Рак и Щука - вспомнил. А как же четвертого звали? Как? Чуть не свихнулся.... но так и не вспомнил... А зачем я это вспоминал? Я было решил, что съезжаю с ума, да спохватился - выкинул этих лошадюг из головы, я это умею. Выкинул - и все. Или вот тоже - все убивался мыслью: почему фитили в лампах прикрутили? Керосин-то у нас был. Почему же решили сэкономить на освещении того сарая? Какой смысл был в той экономии? И кто приказал? Помню, солдаты еще жаловались на темноту в сарае, а я на это и внимания не обратил. Какой такой свет нужен, чтоб не промахнуться с трех шагов? А эта вонь в камерах и в церкви! Мы после расстрела дня три или даже четыре с утра до вечера говно убирали, полы драили, сарай тот разбирали кирпичи в аккуратные кучи складывали. Зачем? Все событие распадалось на мелочи, которые дробились на какие-то оттенки, но не исчезали, напротив разрастались эти мелочи до размеров не только самого события, но чуть ли не до вселенских масштабов! Иногда мне казалось, что вся тайна моей жизни, а значит, и смысл ее сводятся к забытой кличке четвертой лошади. Тут не совесть, а всего-то - лошадь. А? Я жил себе своей жизнью, гулял с детьми, строил дом, обладал женщинами, и не вспоминалось ничего, потому что жизнь штука захлестывающая, электрическая, текучая, но внутреннее мое "я" подспудно жило всем этим абсурдом, который наполнялся непонятным мне смыслом, тяжелел, как беременная баба, и неизвестно было, что она там еще родит... черт знает что! Все люди живут двойной жизнью, внешней и внутренней, но моя внутренняя жизнь внутри себя таила какую-то третью, сверхвнутреннюю, совершенно непознаваемую...
- Ты никогда не считал это чувство, ну, например, чувством вины? пробормотал Байрон.
- Да нет же! В том-то и дело! Я бы понял, что это такое, если б это было чувством вины, но в чем не грешен - в том не грешен. Я много, очень много читал, ты знаешь, и много думал о том, что читал, так неужели ж я мог до такой степени отупеть, чтобы не почувствовать вины? В других-то случаях во всех других случаях - чувствовал. Не хотелось признаваться в этом, прятался от себя, но рано или поздно признавал: виноват. А тут шестьдесят лет прошло - и ничего. Значит, тут что-то другое... абсурд... Может, это-то и есть настоящее имя Бога? Да нет, это из какой-то книжки... я читал... не помню...
- Ты устал, - сказал Байрон. - Может, отложим разговор, а завтра...
- Никаких завтра не будет! - вскинулся старик. - Накурили тут... Поднимись туда, открой окно.
Байрон взбежал по лестнице, с усилием налег на рычаг - окно поднялось до жестяного козырька, и сразу стал слышен шум дождя, начавшегося, когда он только подъезжал к Шатову, и хлынул влажный душистый августовский воздух. Он вздохнул. Потер виски. Голова начинала разбаливаться.
- Ты не уснул там? - крикнул Тавлинский. - Сейчас дым вытянет полегчает.
Внук спустился к камину, подбросил в огонь несколько смолистых плах.
- Налей-ка по полной! - скомандовал дед. - Я звонил твоему врачу. Позавчера. Он был со мной откровенен.
- И сколько он мне отпустил? - неприязненным тоном поинтересовался Байрон.
- От моего прямого вопроса он уклонился. Сказал, что поначалу они подозревали какую-то редкую форму саркомы...
- Это было еще в прошлом году.
- Так точно. Не перебивай меня, пожалуйста. Доктор сказал, что эти подозрения окончательно не отпали. Врачей беспокоит состояние твоего костного мозга и проблемы кровообращения. Все это, вместе взятое, они и считают причиной опухоли. Во всяком случае, они убеждены в том, что это не простой отек...
- Ну да, - засмеялся Байрон. - Эта нога, черт бы ее взял, опухает у меня раза три-четыре в год, и всякий раз они делают большие глаза. Наше здоровье!
Он выпил самогон залпом.
- По возвращении в Москву тебе назначат химиотерапию, - продолжал дед. - Может быть, речь зайдет о новой операции.
- Догадываюсь, - мрачно откликнулся Байрон. - Они хотят оттяпать ногу по колено. Стоит только начать... - Махнул рукой. - Я все знаю. Дай твою папироску. - Пыхнул дымом. - Друзья устроили мне консультацию в Германии. Диагноз хуже, чем думают мои гуманные врачи. И срок короче.
Дед выпил с закрытыми глазами и только после этого спросил:
- Год?
- Или меньше.
Старик понюхал куриную косточку, фыркнул и швырнул ее в камин.
- Месяц назад я обследовался в Москве. Я почуял, что дело нечисто, и так оно и оказалось.
- А чего ко мне не заехал?
Старик пожал плечами.
- Кардиомиопатия. Запущенная, разумеется. Не пить, не курить, диета, полный покой и так далее и тому подобное. Максимум - полтора-два года.
- Да ты богач, - вяло усмехнулся внук.
Тавлинский-старший опустил голову.
- Байрон, это несправедливо. Ты не прожил и половины срока, который отпущен мне...
- А, ты об этом... Справедливость тут, увы, не при чем. В Чечне меня могли убить дважды. Первый раз во время зачистки одного села километрах в тридцати южнее Грозного. Я там находился в своем официальном качестве - как следователь военной прокуратуры. А пришлось ввязаться в драку. Столкнулись с боевиками. Крутая вышла заваруха. Подобрал автомат убитого бойца и отстреливался, как в Афгане. Когда же все вроде закончилось и начали эвакуироваться, откуда ни возьмись - пацан с гранатометом. Пацан и старуха она его то ли защитить пыталась, то ли за обломок стены затолкать, чтоб мы не засекли. А он вскинул гранатомет и поверх ее плеча прицелился в БМП, в которую раненых подсаживали. Никто не видел пацана, кроме меня. Если бы он выстрелил, машина накрылась бы вместе с ранеными и живыми. Я убил обоих. Выпустил в них весь рожок, чтоб не жалеть задним числом. С боем вырвались из того села, еще сколько-то народу положили. Как в Афгане. Там ведь мне пришлось раненного командира заменять, выводить своих из ущелья. В Чечне, видишь, все в точности повторилось: командир тяжело ранен, я взял командование на себя - как старший по званию. Прорвались. Отделался легкой контузией. А через неделю нарвался на пехотную мину на окраине Грозного. Саперы сказали, что я правильно прыгал, иначе вообще без ноги остался бы. Да и яйца оторвало бы. Нас всех подстерегает случай.
- Вот именно. - Старик поднял голову. - Хаос, абсурд, белиберда рассобачья. Я так не хочу. Не хочу, Байрон. Я не в силах выкарабкаться из абсурда, но могу и должен сам поставить точку в этой истории. Чтоб не остаться просто-напросто тенью ее. Истории, я имею в виду. Все мои жизни текли по каким-то правилам. Одни я принимал и подчинялся им, другие не принимал, но подчинялся, потому что нельзя было иначе, третьи я не принимаю и не желаю им подчиняться. Единственное разумное деяние, на которое я еще способен, - поставить точку. По своей воле.
- Это очень даже по-русски получается, - глухо проговорил Байрон. - В Бога я не верю, а последним моим поступком станет карикатура: я этому вашему Богу язык покажу. Где-то я про это читал. Разумеется, у Достоевского...
- В "Бесах", - уточнил старик. - Но русскому ли человеку оглядываться на Бога, если он, даже верующий, всю жизнь на начальство оглядывается? А теперь-то... теперь и вовсе не на кого оглядываться и некому язык показывать. Бездна вокруг, и лететь в этой бездне можно бесконечно и бессмысленно.
- И хочется.
- Видишь ли, я тут задумал...
- Покончить с собой, - сухо сказал Байрон. - Чтоб замкнуть круг абсурда и остаться в нем навсегда.
Старик помолчал.
- Когда я вернулся домой после расстрела, жена и дети спали. Раннее утро было. Я тихонько разделся в прихожей и остановился в растерянности: приказ выполнен, все в порядке, но... Как будто в машине что-то заклинило. И тут из своей комнатенки выскользнула Нила. Сколько ж ей было - двенадцать? тринадцать? а может, четырнадцать? - не помню. Глянула мне в лицо, схватила за руку и потянула. Я за ней - как мертвый. Она воды согрела, помогла мне умыться, расчесала... Тут-то я и попытался - первый раз в жизни - рассказать о том, что произошло. Путано, скомканно, о многом, конечно, умалчивая... А она мне: "Бог все видит, не бойся". Чего мне бояться? А она все твердит: не бойся да не бойся, и дотвердилась до того, что во мне бес взыграл. Схватил я ее в охапку, сжал, смял... она в одной рубашонке была... крепенькая такая... такой грудастенький и жопастенький лягушонок... Изнасиловал. У меня много женщин было... разных... Но такой, как Нила - та Нила, - никогда не было. Ни одна женщина не вызывала во мне такого бесовского желания... разорвать ее хотелось... изувечить... - Старик помолчал. - И помирать буду - ее тогдашнюю вспомню, потому что она меня спасла. Спасла. Знаешь, может, это как-то даже по-людоедски сейчас звучит, но во всей той истории случай с Нилой оказался единственным моим человеческим деянием. С годами понял: единственным подлинно человеческим. А остальное - явление технического порядка. Понимаешь?
- Кажется, да, - тихо ответил внук. - Во всяком случае, после Нилы ты уже мог вернуться к жене и детям человеком. Ты это имел в виду?
- Я мог жить дальше. И вот дожил до того дня, когда должен опять совершить что-то подлинно человеческое.
Байрон попытался улыбнуться, но ничего у него не получилось. Оскалился - и все.