Вика не могла сразу придумать, что ей сказать в этот раз, для чего ей нужны целые три тысячи. Идея объяснения родилась у Вики спонтанно: эти деньги – отступные для жены человека, за которого Вика выходит замуж. Шелковые женщины разинули рты. Но Вика и вообразить себе не могла, как ловко она попала в точку. Во-первых, от женщины, которая такая материалистка (возьмет за мужа деньги), конечно, надо уходить. Как он (имелся в виду Алексей) жил с ней до этого? Во-вторых, об этом надо сообщить в общественные организации. Кто она? Учительница? Она не имеет права преподавать в школе. Вика уговорила их не принимать никаких мер, пока у них все не устроится, а потом уж, потом, мол, можно будет эту историю раскрутить. В общем, тетка сказала, что сходит в сберкассу и снимет три тысячи!
– Я напишу расписку, – сказала Вика.
– Глупости, – возмутилась тетка. – Что мы – чужие? – И срок она не стала оговаривать, больше того, сказала так: – А может, я и умру скоро, так тебе и думать о долге не придется.
– Тогда я возьму, – совершенно искренне сказала Вика, потому что к долгам всегда относилась серьезно, и сама отдавала в срок, и с других умела потребовать, если что…
Вика пообещала, что зайдет днями, а тетка предложила ей прийти вместе с Алексеем. Федорова она видела два раза, и он ей не понравился сразу.
– Какой-то он несерьезный, – сказала она после первой встречи. – Почему он зовет тебя Манефой?
– Он шутит, – засмеялась Вика. – Он со всеми так.
– Но я не позволю! – испугалась тетка.
– Ну что вы! – успокоила ее Вика. – К вам это не относится.
Но на всякий случай с Федоровым поговорила, заставила его выучить ее имя и отчество. Федоров во вторую встречу не называл ее никак, а когда провожал, не выдержал, сказал-таки:
– Позвольте вам пальтецо подать, сударыня-барыня Евпраксия Мелентьевна!
Тетка вошла в столбняк и выходила из него еще и через несколько лет.
– Отвратительный субъект, – подвела она итог Викиного замужества. – Как ты могла?
Вика думала, что Алексей на фоне Федорова будет выглядеть очень хорошо, и ей это было приятно, только бы тетка сдуру не начала разговор об отступном и об Анне. Надо будет этих старух как-то заранее предупредить, но тут же поняла, что это глупая затея, что если они захотят заговорить об Анне и о том, что ее надо гнать из школы, то заговорят. Ничто не способно сбить их с линии. Они живут по своим законам и порядкам, заведенным еще генералом, и там нет места рядовой житейской интриге и хитрости, которую ведет сейчас Вика. Значит, надо другое… Надо будет рассказать Алексею, что она придумала эту идею "отступного". Алексей, человек нашего времени, он поймет, что у нее не
было другого выхода, а то, что она все свалила на Анну, а не на Ленку, так это правильней, лучше. Зачем имя девчонки зря трепать?
– У нас есть деньги, – позвонила она в клетушку Алексею.
– Боюсь, что это уже не выход, – сказал он.
– Что случилось? – испугалась она.
– Все то же, – ответил он. – Слушать ничего не хочет…
– Ленка же обещала уговорить…
– Ну, это мы зря так обрадовались. Ленка – ребенок… Она сделает так, как захочет мать…
– А ты ей скажи, что имеешь право на размен. Ты скажи ей это, скажи.
Как она не сообразила это сразу? Упрется Анна, и Алексей предложит размен. Ну и что она получит, что? Какую-нибудь занюханную квартиренку у черта на рогах.
Алексей Николаевич же думал совсем иначе. У Анны с Ленкой при обмене будет явное преимущество, и они смогут получить что-нибудь приличное. Ведь искать вариант можно до бесконечности.
А на что может рассчитывать он? На комнату в коммуналке, на те самые "семь квадратов", из которых он когда-то вылетел. Что ж, опять назад? И это после сорока лет? Общая уборная, общая ванная, счетчики, телефон в коридоре на стене…
Он почувствовал; как страх, липкий, холодный, вязкий, охватил его всего. Он удивился этому страху – ненормально же бояться того, чего не будет, не может быть, что предотвратимо, и не случится в его жизни. "Семи квадратов" никогда, никогда не будет.
Вика в столовой подошла к нему с подносом, села рядом и сказала, что они оба идиоты, если сразу вот так не взяли Анну в оборот: надо размениваться, и все!
Он не мог ее остановить, так убежденно говорила Вика о том, как вынуждена будет Анна согласиться на ее квартиру, потому что лучшего ей ничего не найти.
Алексей Николаевич думал о том, какие русские люди – великие аферисты. Есть выражение – судить со своей колокольни. Он просто видит сейчас вместо человеческих голов эдакие колоколенки, о четырех стенах, с башенкой вверху, и трезвонят, и трезвонят, каждая – свое.
Он очнулся, когда на него кто-то прямо изо рта брызнул водой. Он так и сидел за столом в столовой, только весь пиджак, вся рубашка были у него в вермишелевом супе.
Потом его осторожненько довели до медпункта, смеряли давление, сняли электрокардиограмму, сказали, что все в порядке, просто спазм. ("Как у матери", – подумал он.) Объяснили, что хорошо бы вечерами ему прогуливаться, не есть жареного и жирного, у него наверняка не все в порядке с формулой крови. А в столовой пусть не садится затылком к солнцу, его просто перегрело, а тут еще запахи, не первый это случай, Но больше с журналистами, а не с технарями. Это даже хорошо, что и с ним случилось, так как он инженер и начальник цеха и ближе к тем, кто занимается вентиляцией. Вот пусть теперь пошуруют кого надо.
Так между делом – уколом и кардиограммой – ему рассказали, и у него все прошло. Когда же Вика стала навязывать ему ключи от квартиры – иди, полежи, усни спокойно, – он категорически отказался, даже как-то резко, потому что вдруг опять зазвонили колоколенки. И она сразу замолчала, а он поплелся в свою клетушку.
До конца рабочего дня не выдержал, позвал заместителя.
– Пойду полежу… – сказал он. – Нехорошо мне как-то…
Ему предложили машину, но он отказался, даже рассердился, все же в порядке, просто слабость и противно от мокрой рубашки и майки, и запах остался от пролитого супа. Придет домой, все снимет, и пройдет. Действительно, на улице ему стало легче, а в троллейбус он попал почти пустой и мог сесть у открытого окошка. Когда уже ехал, сообразил, что ничего не сказал Вике, ну, хорошо, подумал он, не будет волноваться, а из дома он ей позвонит.
***
Производственные работы он застал в полном разгаре. Анна и Ленка в четыре руки наклеивали на пол в кухне клеенку; они торопились закончить все к его приходу, и закончили бы, если б он не пришел раньше.
Анна растерялась только на секунду, во вторую она уже заставила его тянуть угол клеенки, чтоб нигде не морщило. И он стал тянуть, а потом ползал на коленях, распрямляя складки.
Пол получился красивый, кухня стала нарядной, солнечной. Анна разглядывала ее с удовольствием, а потом спросила:
– А ты чего так рано?
– Спазм у меня был, – сказал он. Показалось ему или действительно в глазах у Анны
промелькнуло удовлетворение? И самое главное – он ее понял. Он бы тоже на ее месте был бы удовлетворен его нездоровьем, естественное чувство. Он ушел в кабинет, лег под свои железки и почувствовал: все проходит. Ах ты Господи, что за магическая у него комната, что за свойства она имеет? Почему ему так хорошо в ней и покойно? Он лежал расслабленный, почти счастливый, а потом вспомнил, что надо звонить Вике.
– Наконец-то, – сказала она. – Чего ж ты ничего мне не сказал?
– Ты не волнуйся, – ответил он. – У меня уже все прошло.
– Если что, вызывай неотложку… Валидол у тебя лежит под подушкой?
– Лежит! Лежит! – засмеялся он.
Никакого валидола под подушкой у него не было, и тут он стал сравнивать обеих своих женщин. Вика – та создала бы вокруг него комфорт. Чтоб все под рукой, чтоб все было вкусно, красиво. Была бы тихая музыка, детективы, открытая форточка с марлей для дезинфекции. Он бы болел, как король. Анна – другая. "Мужик есть мужик. Чуть что кольнет, он уже ложится. Что тебе сказали врачи? Гулять! А ты что сделал? Лег! Лежи, мне не жалко, только здоровей от лежания не становятся". Так бы она сказала. И он бы встал, начал расхаживаться. Сейчас они смеются с Ленкой, и у нее никаких поползновений прийти к нему, узнать, что с ним. Первым делом сунула ему клеенку в руки. Он вернул себя в состояние раздражения против Анны, неприязни к ней: какая она противная внешне, ходит в этом коротеньком халате, который жалеет выбросить. И хитрая, хитрая, могла бы и спросить насчет пола, стоит ли, мол,
покрывать, нет, ведет себя как полновластная хозяйка, которая собирается здесь жить вечно.
И тут ему вдруг пришла мысль: а что если ему взять и попросить себе квартиру? Сдается как раз большой дом. Пусть ему дадут двухкомнатную. И он перенесет туда весь свой этот кабинет и так же все расставит и заберет Вику. И никто ему ничего не скажет – старую семью не обидел и федоровским добром не воспользовался. Ну почему, почему не пойти ему навстречу? И он стал приводить себе причины, по которым квартиру ему дать можно и должно. Во-первых, он уже двадцать лет в издательстве – и ни одного у него серьезного срыва по работе не было. Как пришел сюда из института – так и работает. Одна-единственная запись в трудовой книжке. Ну его там двигали, повышали, но на одном же предприятии. Во-вторых, эта квартира дана ему взамен той, двухкомнатной, материной. Значит, по сути, и эта квартира материна. А он просит себе лично. Первый раз именно себе. Ведь ему еще работать почти двадцать лет, да гораздо больше, мало кто в шестьдесят уходит. Так можно ему в счет всех будущих лет пойти навстречу сегодня? Чтоб не было у него этих отношений, объяснений, черт подери, вот до спазма дошел… Такими убедительными, такими бесспорными казались ему доводы, что он прямо с утра решил идти к директору.
– Ты в своем уме? – спросил его директор. – Мы когда тебе давали трехкомнатную? Три года назад… И теперь снова? – Он достал из стола список и подал его Алексею. Большой список, на четыреста человек, адом сдавали на двести семьдесят квартир.
– Твои проблемы – проблемы сытого, а у меня, голодные. Меня попрут отсюда через три дня, если я начну вникать в твои семейные истории… У тебя – будем говорить грубо – две женщины. И у каждой из них есть квартира, и каждая готова тебя прописать на своей площади.
– Постой, – сказал Алексей Николаевич. – Я сам чего-то стою на этом свете?
– Все, чего ты стоишь, ты имеешь. Квартиру и зарплату… Ты меня не путай… Ты же хочешь большего. Невозможного по нынешним временам… Ты хочешь, чтоб государство несло расходы по твоему жуированию… Да или нет?
– Нет, – сказал Алексей Николаевич. – Я у тебя буду работать еще двадцать лет… Я у тебя стану дедом… И мне будет тесно в моей трехкомнатной… И я приду к тебе примерно через пять лет… Так вот, я не приду больше никогда. Давай напишу это кровью… Помоги мне сейчас.
– Над тобой не каплет, – сказал директор.
– Да мужик же я! – закричал Алексей Николаевич.– А ты из меня хочешь сделать или бандита, или примака.
– Это твой трудности, – сказал директор. – По своим векселям сам и плати…
Алексей Николаевич не видел, что в спину ему глядел сочувствующий человек, что у него самого недавно мучительно, из-за квартиры, разводилась дочь, молодая еще, тридцати лет, в старуху превратилась, делясь с мужем. Он столько тогда передумал о всех этих квартирных делах, додумался вообще до парадоксальной мысли: чем с квартирами лучше, тем с ними хуже. Люди так быстро начинают ценить блага, что всякое напоминание, намек – вот, мол, раньше, в коммуналке, – вызывает такое бешенство! А с другой стороны, что может быть страшней коммуналки! Появились, правда, сейчас певцы коммунального братства: делились, мол, солью, ходили в гости, вместе смотрели телевизор… Была, конечно, какая-то рожденная необходимостью общность. Даже не необходимостью – бедой. Потому что коммуналки – беда. Они разрушали в человеке его право на самостоятельность, индивидуальность, тайность если хотите, его право закрыть дверь в личную жизнь. Без такого права человек не человек. То есть они, конечно, его поколение, были люди, и еще какие! Они заполнили все свое внутреннее человеческое пространство коллективизмом и были с ним сильны и непобедимы. Но нельзя же до бесконечности выращивать в человеке одну его ипостась? Может, нынешний эгоизм молодежи и есть тот противовес, который необходим, нужен обществу, чтобы в конце концов и родилась та гармоничная личность, до которой он, директор, уже не доживет?
Ему вот достались коммуналки и проблемы Алексея Николаевича. Какие это проблемы? А серьезные – хочется мужику остаться человеком в нечеловеческой ситуации. Как же иначе назовешь положение, когда мужик сам, своей рукой разрушает над собой дом, а хочет не получить царапин, ушибов, хочет не замараться. Ничего у него не получится. Ни у кого не получится, раз такое делаешь. Он посмотрел на список нуждающихся в жилье – четыреста фамилий! И даже рассердился на Алексея Николаевича за то, что тот отвлек его от дела трудного и безусловно более важного… "А что-то будет и потом, – вскользь подумал директор, – когда мы наконец всех расселим и еще место останется. Только когда это будет? И будет ли?"
***
А в это время Анна Антоновна слушала ответ той самой ученицы, мать которой обещала ей ковер любого размера. Девочка мучительно пробивалась к идейному содержанию "Мертвых душ", набила на этом деле мозговые мозоли и с трудом выдавила из себя слова, что "Плюшкин – жадный и скупой, а Ноздрев – пьяница и алкоголик".
– Правильно, – сказала Анна Антоновна. Она не слышала ответ, а просто видела, что девочка что-то старательно говорит, а это у нее нечасто случается. Подбодренная учительницей, девочка сообщила еще, что "Манилов мечтает о мостах, которых нет, а Собакевича Гоголь сделал топором". Анна Антоновна видела, что класс хихикает, но у нее не хватало сил вникнуть отчего. Она думала о том, что Алексей Николаевич ушел сегодня рано, очень рано, пока она была в ванной. Она вышла, а его и след простыл. А ведь вчера он так старательно тянул край клеенки и разглаживал на ней морщины. Сегодня же его как ветром сдуло. Она слышала, что он вечером звонил пассии, успокаивал ее. И ее, Анну, этот звонок успокоил, значит, ушел он, ей ничего не сказав, и ушел домой. Значит, если у него болит, он ведет себя как та собака… Но больная собака, кажется, бежит из дома? Неважно… Он же не буквально собака, он пришел и тянул клеенку. А сегодня утром умчался, не попив чаю, определенно к корректорше, замаливать, зализывать, зализывать вчерашнее.
Так думалось Анне Антоновне. На перемене к ней подошла отвратительная особа, инспекторша роно, и сообщила. Что хочет посидеть у нее на уроке.
Конечно, учитель вправе не пустить на урок посторонних, будь это даже инспектор, но за двадцать лет работы Анна Антоновна не видела, чтобы кто-нибудь когда-нибудь воспользовался этим правом. Она мысленно послала инспекторшу к чертовой бабушке, а вслух вежливо разрешила. Эта особа когда-то работала у них после института, пришла вся такая новенькая с иголочки, и по одежде, и по знаниям, и началась у нее чехарда. Все кругом у нее были дураки – и учителя, и ученики, и родители. И не то чтобы это про себя, а громко так, вслух: "Дураки! Идиоты! Кретины!" Ей объясняли – нельзя так. Непедагогично дурака называть дураком. Помучались с ней и выдвинули в роно: все-таки от живого школьного дела подальше, а отвлеченные знания по предмету у молодой учительницы были. Житья от нее не было тем, к кому она приходила на урок, но так как все ее знали, то к ее разоблачительным реляциям относились спокойно. Между собой учителя говорили так: "Собака лает – ветер носит". Тем не менее Анну Антоновну коллеги провожали в класс сочувственно.
После урока в уголке учительской инспекторша начала сразу, без экивоков: "Почему вы на уроке такая, простите, рохля? Что у вас за вид, что за манера держаться? Почему вы выглядите как жена, брошенная мужем?"
И тут с Анной Антоновной случилась истерика. Никто никогда не мог ее заподозрить в слабых нервах, величавое спокойствие – это был ее стиль, а тут крик, слезы, рванула у горла кофточку. Инспекторша побелела как мел, кинулась, принесла стакан воды. Анна швырнула в нее этим стаканом, попала в полку с журналами, стакан не разбился, а полка рухнула. Попадали журналы, посыпались из них разные бумажки, все кинулись их собирать и ходили по ним ногами. Потом все бросились к Анне, положили ее на диван и стали ей все расстегивать, а Анна взахлеб рыдала. И тут все пошли на инспекторшу, и та испуганно оправдывалась, что ничего не успела и сказать, только про вид…
– Вы сказали… – рыдала Анна, – что у меня… вид… брошенной жены… А если это на самом деле? Вы подумали, если на самом деле?
– Учитель должен всегда выглядеть, – защищалась инспекторша. Это был ее конек – учитель и его вид. У нее самой были потрясающие одежки, ее мать была видным модельером, создающим свой, неподвластный Парижу стиль. В одном экземпляре – для дочери – все выглядело идеально. И потому что инспекторша выросла в мире красивых вещей, которые создавались на ее глазах буквально из ничего, – мама любила фантазировать, – никакие разговоры о том, что чего-то там нет, в расчет не принимались. "Посмотрите на меня!" – говорила она. Единственный экземпляр, единственный вариант был для Нее реальней самой жизни, так же, как напечатанный в педагогике тезис был живее живого дышащего класса.
Какой начался учительский бедлам! Учитель физкультуры вынужден был ножкой стула закрыть дверь, чтоб, неровен час, какой-нибудь ученик не заглянул и не увидел: воду на полу и плавающие в ней разные бесценные справки и документы; учительницу Анну Антоновну на диване в расстегнутой кофточке, над которой размахивают журналом, снимают с нее туфли и укладывают ей ровненько ноги; инспекторшу, закаменевшую в углу, а вокруг нее с указками, циркулями, все, как один, вооруженные, дорогие товарищи учителя. И идут в учительской в полный голос два наиважнейших в жизни разговора.
– …Так что у вас с мужем, душечка вы наша Анна Антоновна?
– …Да мы тут света белого не видим, нам умываться – некогда, а вы нам – вид?
Неважно, как протекали дискуссии по обоим вопросам, главным было то, что о семейной драме Анны Антоновны узнала школа и решила школа этого так не оставлять.