Собрание сочинений в десяти томах. Том пятый. Одинокому везде пустыня - Михальский Вацлав Вацлавович 6 стр.


У Грищука была настоящая "Лейка" и все ухватки маститого фотографа. Грищук был мастер, это чувствовалось и по той внимательности, с которой он подбирал фон, и по тому, что он снимал неожиданно, без подготовки, и по тому, как он руководил своими фотомоделями – мягко, почти вкрадчиво и ни разу не сказал про птичку, которая сейчас вылетит из объектива.

– Главное, не вылупляйте глаза, – советовал Грищук, – ведите себя спокойно, забудьте обо мне. Не надо позировать, не надо напрягаться.

Он снял их и порознь, и в обнимку; и попросил солдатика щелкнуть их вчетвером: по краям свидетели – шофер Коля и сам Грищук, а посередине Адам с Сашенькой. Сфотографировал их и у грузовичка, и у поломанной березки, и у озерца в песчаном карьере, и рядом со штабной палаткой, и в чистом поле за перелеском. Эта последняя фотография получилась прямо-таки выставочной – бескрайнее поле, заросшее увядшими сорняками, высокое небо и две маленькие фигурки, держащие друг друга за руки. Если присмотреться, то ясно, что это мужчина и женщина в военной форме, а на первый взгляд – маленькие мальчик и девочка, одни в целом мире.

– Эх, маме бы отправить, да как? – вздохнула Сашенька, когда Константин Константинович закончил свой сеанс.

– Маме? – Грищук насупился, почесал лысину. – А чё, можно и маме. – Он расплылся в улыбке. – Спасибо, что напомнила. У меня завтра в Москву со штаба фронта один знакомый снабженец летит, он частенько туда летает. Так ты, Сашуля, бежи сейчас до себя в грузовичок, черкни маме письмецо. А к вечеру фотки будут готовы, и одним конвертом я все отправлю ему с машиной, тот же Коля слетает. Человек надежный. А главная его надежность в том, что как раз в твоем знаменитом госпитале долечивается после ранения его большой начальник. Он меня как раз спрашивал про тебя: Саша, мол, как там и что, кому привет передать? А тут он явится не с пустыми руками, а с такой радостью. Это ж для него будет хорошо?

– Конечно, – сказала Сашенька, – и меня, и мою маму в госпитале все знают. А я письмо напишу на имя моей подруги медсестры Нади, она ему там везде зеленый свет организует. Не сомневайтесь, она такая шустрая!

– Ну вот и славненько, – потер толстые ладони Грищук, он обожал всякого рода импровизации. – Иди, солнышко, катай письмецо!

– А в Махачкалу ваш снабженец не летает? – с усмешкой спросил Адам.

– Да нет, пока ж туда столицу не перенесли, – парировал Грищук. – Когда перенесут, может, и полетит. Ладно, пошел я проявлять что тут наворотил.

– Может, помочь? – спросил Адам, который не хотел идти вслед за Сашенькой, боясь помешать ей сосредоточиться над письмом, но в то же время не хотелось торчать тут одному, а идти к ребятам-хирургам что-то не лежала душа. Так он и остался стоять у штабной палатки. Стоял, осматривался и отмечал про себя, что многое видит впервые, хотя протоптался на этом клочке земли почти четыре месяца безвылазно. Ему вдруг захотелось обойти все расположение госпиталя, все осмотреть, все впитать, все запомнить. И он пошел от палатки к палатке, от одного замаскированного грузовика к другому; постоял у полевых кухонь, в которых варился обед, – пахло гречневой кашей и кислыми щами с говяжьей тушенкой. Все с ним здоровались очень почтительно и козыряли четко, как действительному начальнику. Адам с удовольствием отметил, что, наверное, его здесь, в госпитале, уважают, видно, есть за что, ведь слух о его золотых руках и глазе-алмазе давно уже пробивает себе дорогу, считай, по всему их фронту. При виде его хорошенькие медсестрички краснели и потупляли глаза, и Адам решил попросить Грищука, чтоб тот объявил сегодня на вечерней поверке, что они с Сашенькой теперь муж и жена, чтоб внести ясность раз и навсегда.

У одного из грузовиков его встретила сестра-хозяйка Клавдия Пантелеевна, та самая, что предлагала "плеснуть спиртику" из белого эмалированного чайника. Ей было чуть за сорок, но при своей полноте она казалась постарше.

– Ну что, товарищ главный хирург, прощальный обход? – сказала она с полупоклоном. – Вот мы и отработали здесь, завтра уже начнем крутиться на новом месте.

Адам кивнул ей в ответ, натянуто улыбнулся и, не заговаривая, прошел мимо, и не потому, что она чем-то ему не нравилась, она как раз была замечательная сестра-хозяйка, и он относился к ней с искренней симпатией, просто говорить сейчас не хотелось. Так, по кругу, обошел он и перелесок. Постоял у кривой березки, погладил ее ствол на сломе, подумал: "Даст бог, заживет!" Подошел к озерцу в песчаном карьере: нет, сегодня мушки уже не вились над водой, дело идет к холодам. Вот-вот пойдут обложные дожди, грязь, слякоть, холод. Адаму стало не по себе, как сказала бы его бабушка по матери – "сумно"; словно тень на солнце, легло на душу что-то темное, но длилось это недолго, и, поспешно выйдя из перелеска, он тут же забыл о мимолетном чувстве, прогнал его от себя…

Сашенька несколько раз начинала письмо маме и рвала листки – все получалось не то и не так, и все слова казались ей какими-то куцыми, совершенно не отражающими ни существо происшедших в ее жизни событий, ни накал ее чувств. Наконец, она остановилась на предельно коротком варианте:

"Дорогая мамочка, я вышла замуж. По-настоящему, с регистрацией в загсе, и теперь моя фамилия – Домбровская. Мужа зовут Адам Сигизмундович, ему 29 лет, он с Кавказа, из обрусевших поляков. Он главный хирург госпиталя. Я люблю его. Ты все предугадала, все предвидела, любимая мамочка! Посылаю несколько наших фотографий, снятых на другой день после регистрации, если дойдут – ты увидишь его сама. Привет Матильде Ивановне, Наде, Карену, всем нашим госпитальным!

Вечно твоя Саша".

Накануне отъезда Сашеньки на фронт у них с мамой была договоренность, что, поскольку та как бы безграмотная, все письма будут идти на имя Нади. А от имени Анны Карповны будет отвечать та же Надя, которая понимала по-украински. Одним словом, все оставалось в силе, вся их главная тайна. А в письмах можно что-то и между строк услышать, а так – какие у них могут быть секреты?

X

Грищук затворился в своем крытом грузовичке делать фотографии, госпитальный народ потихоньку готовился к эвакуации раненых и завтрашнему отъезду, а Сашенька и Адам пошли гулять в чистое поле.

День стоял чудный, было тепло и тихо, солнечный свет мягко обнимал все поле от горизонта до горизонта, даже здесь, на просторе, не гулял ветерок. Внизу, у земли, еще зеленела травка, а повыше стояли совсем пожухшие, опаленные недавним летним зноем серо-коричневые кустики полыни, сухой репей, череда с шариками семян, которые моментально лопались при малейшем прикосновении, рассыпались на острые дольки и цеплялись к одежде, – вся осенняя степь была переполнена семенами будущей жизни. Кое-где мелькали колосья пшеницы, все-таки пробившиеся в диком поле из той мирной жизни, которая, казалось, сгинула давным-давно за морями, за долами и за темными лесами. А может, ее и не было?

Когда подходили к краю поля, оно казалось необыкновенно ровным, плавно перетекающим в далекие холмы, а когда ступили на него, сразу обнаружилось множество ямок, колдобин. Но Сашенька и Адам не роптали, а, взявшись за руки, шли себе и шли в широком поле.

– Сапоги потом придется чистить, – сказал Адам.

– Они у тебя всегда блестят. Прямо пунктик какой-то! – засмеялась Сашенька.

– Отец приучил чистить обувь – военная косточка.

Саша чуть было не сказала о своем отце-адмирале, да прикусила язык. Она ведь клялась маме: никогда, никому, ни под каким предлогом не рассказывать об отце. Нет, нарушить еще одну клятву – это было бы слишком! Сашенька остановила себя на полуслове, хотя всю оставшуюся, всю свою долгую жизнь горячо жалела об этом…

– Господи, и зачем эта проклятая война? Смотри, какая прелесть кругом! Поля, холмы. Я обожаю холмы! Смотри-смотри, Адась, какое чистое небо, какое высокое! Можно, я буду звать тебя Адась, как твои мама и папа? Мне так нравится!

– Тебе всё можно.

В теплых потоках воздуха летали паучки с длинными паутинками. Одна паутинка прилипла Сашеньке к лицу.

– Слушай, как они летают здорово! – снимая паутинку, сказала она. – Какой удивительный способ передвижения.

– В природе все, Сашуль, удивительно и нет ничего лишнего. Даже мы с тобой. – Он нежно обнял ее за талию и поцеловал в шею. – Знаешь, иногда я чувствую себя как твой муж, иногда как брат, в общем, как самая-самая родня. И удивляюсь: как я жил без тебя? Странно мне все это…

– И я себя когда женой чувствую, когда сестрой, а иногда кажется, что ты мой маленький сыночек!

Адам просиял, и его эмалево-синие глаза налились такой нежностью и такой печалью, что Сашеньке сделалось страшно. Она прижалась к нему и заплакала.

– Ты чего?

– Не знаю. Страшно…

– Чего тебе страшно? Я рядом, и посмотри, какой денек – сколько света, сколько жизни! Успокойся, все будет хорошо. Это у тебя сама знаешь почему, это нормальное явление. Восемь месяцев пролетят… ой-ё-ёй! И ты будешь мама! А я буду папа! Вот уж повеселимся! Ай да Грищук, в жизни не думал, что вот так женюсь!

– Ты сожалеешь? – притворно обиделась Сашенька.

– Ну что ты, глупенькая! Просто такое счастье мне не по чину.

– По чину, по чину! А сын родится, тебя за это повысят в должности!

– Думаешь, сын будет?

– Сын. Обязательно сын!

– Я и против дочери ничего не имею!

– Ну имеешь, не имеешь, а первым у нас родится сын… А ты своим пишешь письма?

– Редко. Я лентяй. Вот, что женился, конечно, надо написать. Мама будет рада, да и отец… Туда долго идут письма – кружным путем, все ведь перерезано немцами, все лучшие дороги. Кончится война, мы первым делом съездим к твоей маме, а потом к моей, хорошо?

– Договорились! А сынок тоже будет с нами воевать до победы? – улыбаясь, спросила Сашенька.

– Конечно, я глупости говорю. Ты ведь уедешь рожать и, скорее всего, там и останешься. Ты будешь ждать…

Некоторое время они шли молча. Летающая паутинка теперь прилипла к щеке Адама. Он снял ее и не удержался, вспомнил стихи Тютчева:

И паутинки тонкий волос
Блестел на праздной борозде.

Паутина действительно блестела по всему полю, только вот борозд не было, да и откуда им взяться? Война пашет землю снарядами, вздымает бомбами, рвет на части минами, дырявит пулями – дрянью пашет, дрянью и засевает, придет черед и этому полю…

– Нам с мамой обещали комнату в настоящем большом доме, а пока мы живем в пристройке к кочегарке, – вдруг сказала Сашенька, – а будет сын, конечно, дадут, точно дадут!

– Как это в пристройке? – переспросил Адам, родители которого жили хотя и в небольшом городе, но в начальственном доме со всеми удобствами.

– Ой! – всплеснула руками Сашенька. – И ничего я тебе еще не рассказывала, а кажется, знакомы сто лет!

– Двести! – засмеялся Адам, показывая необыкновенно белые, ровные зубы. Даже когда он смеялся, его синие глаза оставались грустными, скорее даже печальными, они жили как бы отдельной, своей жизнью.

Перехватив взгляд Адама, Сашенька подумала ни с того ни с сего, что, конечно, хорошо поступил Раевский, что не сделал ее своей любовницей. А ведь мог… Конечно, мог. Только теперь она поняла, что ее любовь к Раевскому была как увертюра к опере, еще и не любовь, а девичья влюбленность – первая, неразменная, платоническая, что совсем не означает: пустая. Нет, не пустая, но как бы оторванная от реальной жизни, как небо от горизонта бывает оторвано первой полоской рассвета, когда еще не показалось само солнце и не расставило все по местам "при беспристрастном свете дня".

Сашенька была благодарна Адаму: его, профессорского сынка, совершенно искренне не смутило то, что ее мать долгие годы работала дворничихой, а теперь рядовая прачка в госпитале. Трудно сказать почему, но, помнится, когда зашла об этом речь, он посмотрел на нее внимательно и произнес:

– Знаешь, если бы моего отца расстреляли, то моя мама, наверное, тоже была бы уборщицей.

Сашенька так сильно вздрогнула всем телом, что ее аж качнуло как от выстрела в упор.

– Ты что так перепугалась? – настороженно спросил Адам.

Да, она перепугалась. Ей вдруг почудилось, что она проболталась ему насчет своего отца адмирала. Может быть, ночью, в пылу объятий и откровений? Или когда?

– Что-то я дергаюсь ни с того ни с сего, – как можно равнодушнее сказала Сашенька, – что-то со мной нервическое. – И она попыталась засмеяться. Получилось не очень искренне, и эта первая фальшь льдинкой проскользнула между ними и на какой-то миг как бы оторвала, отодвинула их души друг от друга.

– Ладно, – сказал Адам, – не буду допытываться. Всему свое время, захочешь – скажешь.

– Конечно, – согласилась Сашенька, благодарно прильнув к нему. – Боже, какой ты умный…

– Еще бы, – лукаво ухмыльнулся Адам, – умней меня только поп – толоконный лоб! Я – человек, разумеется, не глупый, но весьма заурядный, ты это учти на будущее.

– Учту… Господи, когда кончится эта проклятая война, какая замечательная начнется у нас жизнь!

– Не думаю. Вообрази, сколько будет разрухи, вдов, сирот. И опять эти болотные хмыри повылезают из своих тыловых нор, так что война еще покажется волей вольною. А народ наш и без того надорвался. Война нас как раз поддержит, возвысит – и в собственных глазах, и перед всем миром. Войну мы выиграем. Но народу не станет легче, чем было до войны. Если, конечно, не переменится власть, а она не переменится еще долго.

– Куда ж ей меняться?

– Куда? А откуда пришли, туда и вернемся, только без царя…

– Без царя в голове? – ехидно переспросила Сашенька.

– Может, и так, кто знает…

– Странно, как странно, – задумчиво сказала Сашенька и первый раз пошла ва-банк: – Вы будто сговорились с моей мамой…

– Значит, она умная женщина. В таком случае я трижды рад, что женился на тебе. А я, признаться, все это говорю со слов отца, он у меня стратег, до сих пор рассуждает, что было бы, если бы… Если бы Брусилова не бросили, если бы вместо Керенского был другой и т. д., и т. п. Но в нашу победу верит свято, с первого дня войны… Он мне еще двадцать второго июня сказал: "Куда они опять полезли? Их же Бисмарк специально предупреждал: Германии нельзя воевать с Россией!" – Адам говорил все это вроде бы весело, а в глазах его опять были только печаль и отрешенность от мира.

– Какие у тебя красивые, какие странные глаза, Адась!

– Я знаю. Моя мама тоже всегда говорила: "В твоих глазах вся печаль многострадальной Польши и вся ваша пшецкая спесь".

– Спесь?

– Да, я спесивый.

– Нет, ты гордый.

– Спесивый, спесивый, я за это сам себя ненавижу! Иной раз на ровном месте надуюсь, как индюк!

– Что-то не замечала.

– Случая не было… А ты умеешь готовить? – спросил вдруг Адам.

– Думаю, что умею, – горделиво ответила Сашенька. – Во всяком случае, я сызмальства училась у мамы, а моя мамочка готовит изумительно! У нее такие борщи…

– Очень надеюсь их отведать. А моя мама говорит, что женщины, которые не умеют готовить и вести дом, – это не женщины, а лахудры!

– Да ты что?! – Сашенька расхохоталась от всей души. – И моя мама точно так говорит. Лахудра – ее любимое словечко.

– Значит, старушкам будет о чем посудачить. Ничто так не сближает, как единство суждений о недостатках других людей.

– А ты у меня философ, прямо Монтень!

– Мадам, вы и Монтеня читали? Вот это фрукт… Ну и медсестричку прислали к нам из Москвы!

– Это все случайно, – смутилась Сашенька. – Однажды на нашу помойку во дворе выбросили из бывшей профессорской квартиры библиотеку – новые жильцы выбросили. Я еще совсем маленькая была, во втором классе. А мы с мамой не поленились и перетаскали все книжки к себе в пристройку и сложили в огромный деревянный ларь… Там раньше ведра, метлы, тряпки лежали, а в общем он пустовал. И потом я всю жизнь таскала оттуда книжечки и глотала их одну за другой. А Монтень пишет очень понятно, так что чего ты удивляешься? Он просто пишет… И медсестричка поймет…

– Еще бы: "Кто ясно мыслит – ясно излагает". Ты моя родная душа! – Он поцеловал ее в висок.

– А ты моя! – откликнулась Сашенька. – Я верю в бессмертие души, а ты?

– Хотелось бы, – сказал Адам, – сейчас, на войне, как никогда хотелось бы… Лет с тринадцати до пятнадцати я очень остро переживал, что умру, мне это казалось ужасным, а жизнь бессмысленной, оскорбительной суетой. Помню, учитель читает мне очередную мораль, а я смотрю на него и думаю: "Так, дорогой, и что будет с твоим черепом уже через неделю после того, как тебя закопают, а?" В чем он мог меня убедить, бедный учитель? Чем пронять? А потом, в юности, что-то в моей душе сдвинулось, закрылась какая-то заслонка и перестал тянуть этот леденящий холодок неминуемой смерти. С каждым днем жизнь набирала обороты, и как-то само собой меня затягивало в реальность бытия. А в мединституте, и не где-нибудь, а на занятиях в морге, я окончательно поверил в бессмертие души. "Нет! – сказал я себе. – Нет, Адам, не может быть, что смердящий тлен и вот это все, плавающее в формалине, вот эти бурые куски, и кости, и сухожилия, – вот это все и есть единственное, что останется от человека. Нет! Нет! И нет!" Так я решил и так считаю до сих пор. Я взял на веру! Да… С тех пор мне стало гораздо легче жить, забрезжил какой-то смысл всего сущего. Это никто не проверил. Никто не вернулся оттуда? Ну и что… Но ведь никто и не опротестовал, правда?

– Правда, – согласилась Сашенька. – Я думаю примерно так же, как и ты. Мы много говорили об этом с мамой. А вселенская тоска, о которой ты рассказывал, у меня началась лет в восемь и была лет до десяти, а то и до одиннадцати. По вечерам мама уходила мыть подъезды за доплату. У нас в доме было пять подъездов, большой дом – часть подъездов она мыла утром, а часть вечером. Она, бывало, укладывала меня спать, у меня был такой узенький топчанчик, я его очень любила, а еще больше, конечно, любила спать с мамой на широкой железной кровати, но во сне я брыкалась, и мама приучала меня спать на топчанчике. Так вот, уложит она меня, замкнет дверь на ключ и уйдет со своими ведрами-швабрами, а я лежу и потихонечку плачу, горько так плачу, что все будет, а меня не будет и как это так – меня не будет? Почему?! А у нас еще окошко в потолке и при ясном небе звезды видно, а при полной луне вообще жуть! Луна будет, звезды будут, кочегарка будет, даже топчанчик, на котором я лежу, может, будет, а я нет? Я… я… я… не буду, а по улицам так же будут ходить трамваи и так же звенеть, и двери в подъездах нашего дома будут так же громко хлопать… Нет, я не могла с этим согласиться! А потом, как и ты, свыклась. Правда, мама водила меня в церковь, у нас в Москве недалеко Елоховский собор, его не закрывали, в соборе я чувствовала себя хорошо, умиротворенно. Мама и другие женщины убирали там бесплатно, и я помогала маме. Там крестили Пушкина. А теперь я сама крестная мама. У медсестрички Нади и у нашего хирурга Карена родился сын Артем, и я его крестила.

– А ты смелая, – сказал Адам.

Назад Дальше